Теория четырех движений и всеобщих судеб. Проспект и анонс открытия

Tekst
Autor:
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Предисловие

В начале, как и в конце данного труда, я хочу привлечь внимание читателя к истине совершенно новой для людей цивилизованных. Дело в том, что теория четырех движений – социального, животного, органического и материального – единственное исследование, достойное разума. Это – исследование всеобщей системы природы, проблема, выдвинутая Богом перед всеми планетами, их обитатели могут достигнуть счастья лишь при ее разрешении.

До сих пор вы не решили этой проблемы и даже не исследовали ее: вы коснулись лишь четвертой и последней ветви этой теории материального движения, законы которого раскрыты Ньютоном и Лейбницем. Я неоднократно буду ставить вам в упрек это запаздывание человеческого разума.

Прежде чем опубликовать мою теорию, я дам в этом томе беглый ее набросок, присоединив к нему мои рассуждения о политическом невежестве цивилизованных. Наиболее яркими показателями этого невежества служат:

порочность системы супружества, охарактеризованная мною во второй части;

порочность системы торговли, охарактеризованная в третьей части, и легкомыслие философов, не сумевших найти лучший способ сочетания полов и обмена промышленных продуктов.

Несомненно, это вещи второстепенные по сравнению с событием столь значительным, как открытие законов движения, но необходимо коснуться некоторых комических сторон политики цивилизованных, дабы они почувствовали, что существует наука более точная, которая приведет в замешательство философские науки[1].

Читатель должен помнить, что одно возвещаемое мною открытие важнее всей остальной научной работы, проделанной за время существования рода человеческого.

В настоящее время, все помыслы цивилизованных должны быть направлены к выяснению вопроса, действительно ли я открыл теорию четырех движений, потому что в положительном случае следует предать сожжению все теории – политические, моральные и экономические, и готовиться к событию самому изумительному, самому счастливому для данного земного шара и для всех планет – к внезапному переходу от социального хаоса к универсальной гармонии.

Вступительное слово

О легкомыслии цивилизованных наций, позабывших или пренебрегших двумя отраслями исследования, которые ведут к теории судеб, исследованием земледельческой ассоциации и притяжения страстей; и о пагубных результатах этого легкомыслия, бесполезно, же на протяжении двадцати трех веков удлиняющего продолжительность социального хаоса, т. е. существования обществ цивилизованного, варварского и дикого, отнюдь не соответствующих предназначению рода человеческого.

Обилие великих умов, порожденных Цивилизацией, особенно в XVIII веке, наводит на мысль, что все поприща мысли уже исчерпаны и что в дальнейшем не приходится ожидать не только великих открытий, но и открытий средней руки.

Это предубеждение будет мною рассеяно, люди поймут, что они постигли едва одну четверть того, что постигнуть необходимо, и что все сразу постигается благодаря теории общих судеб. Это ключ ко всем мыслимым достижениям человеческого ума. Эта теория сразу дает возможность познать то, для постижения чего, при медлительности ныне применяемых методов, могло понадобиться еще десять тысячелетий.

Возвещение этой теории, и уже само по себе обещание поднять человека на уровень понимания судеб, может на первых порах породить недоверие. Итак, я считаю уместным ознакомить читателя с теми приметами, которые привели меня на этот путь. Мое пояснение докажет, что открытие не требовало ни малейших научных усилий и что самый рядовой ученый мог бы сделать его раньше меня, если бы он имел требуемое для этого качество – отсутствие предрассудков.

Для точного определения судеб у меня было соответствующее качество, которого нет у философов, они служат оплотом предрассудков, они внедряют предрассудки, делая вид, что противоборствуют им.

Под философами я понимаю лишь творцов неточных наук – политиков, моралистов, экономистов и прочих, чьи теории не уживаются с опытом, являясь плодом лишь досужей фантазии их авторов. Пусть читатель помнит, что, говоря о философах, я всегда имею в виду лишь философов ненадежной категории, а не творцов точных наук.

I
Приметы и методы, приведшие к объявленному открытию

Я меньше всего помышлял об исследовании судеб, я разделял общее мнение относительно их непроницаемости, и все точные исчисления в этой области я считал бреднями астрологов и чародеев. Исследования, приведшие меня в дальнейшем на этот путь, первоначально касались лишь проблем производственных или политических, о которых я постараюсь дать некоторое понятие.

Ввиду бессилия, проявленного философами при их первом опыте с французской революцией, все признали их науку заблуждением человеческого ума; мнимые потоки политического и морального просвещения оказались сплошной иллюзией. Можно ли усматривать что-либо иное в писаниях этих ученых, которые, употребив двадцать пять столетий на совершенствование своих теорий, сосредоточив у себя все научные достижения человечества античной и новой эпохи, для начала порождают столько бедствий, сколько сулили благодеяний, и сталкивают цивилизованное общество на ступень варварства.

Таков итог первого пятилетия, на протяжении которого во Франции применялись философские теории.

После катастрофы 1793 г. иллюзии рассеялись; политические и моральные науки поблекли и были безвозвратно дискредитированы. Отныне стало ясно, что от приобретенных знаний не приходится ждать счастья, что социального благоденствия надо искать в какой-то новой науке и проложить новые пути политическому гению; было очевидно, что ни философы, ни их соперники не умеют исцелить от социальных бедствий и что под прикрытием догм, проповедуемых и теми и другими, вечно будут существовать самые позорные бедствия, в том числе бедность.

Вот те соображения, которые впервые натолкнули меня на мысль о существовании еще неведомой социальной науки и побудили меня стремиться к ее открытию. Незначительность моих познаний меня не пугает: я считал для себя честью постигнуть то, чего люди не сумели открыть за двадцать пять веков учености. К моим занятиям меня поощряли многочисленные показатели заблуждения человеческого разума и в особенности зрелище бедствий, претерпеваемых общественным производством: бедность, безработица, мошенничество, морское пиратство, торговая монополия, принудительное обращение в рабство (l’enlevement des esclaves) и много других бедствий, перечислять которые я не стану и которые невольно наводят на мысль: не есть ли цивилизованная промышленность бедствие, изобретенное Богом в наказание роду человеческому?

Отсюда я пришел к заключению, что в этом производстве естественный порядок как-то извращен, что оно функционирует, пожалуй, вразрез с предначертаниями Бога, что упорно продолжающиеся бедствия следует приписать отсутствию каких-то установлений, угодных Богу и неведомых нашим ученым. И, наконец, я пришел к мысли о том, что если, как говорит Монтескье, человеческое общество чахнет, страдает внутренним изъяном, отравлено тайным и скрытым ядом, то для исцеления его надо сойти с путей, проторенных неточными науками, не находившими способа исцеления на протяжении стольких веков. Итак, в своих изысканиях я взял за правило абсолютное сомнение и абсолютное отрешение от усвоенных приемов. Я должен охарактеризовать оба эти метода, до меня никем еще не примененные.

1. Абсолютное сомнение. Декарт имел о нем представление, но, восхваляя и рекомендуя сомнение, он применял его лишь частично и не к месту. Его сомнения были смешны, он сомневался в собственном существовании и занимался преимущественно опровержением древних софизмов, а не исканием полезных истин.

Последователи Декарта использовали метод сомнения еще в меньшей мере. Они сомневались лишь в том, что им не нравилось. Например, будучи противниками духовенства, они взяли под сомнение самую необходимость религий, но они остерегались ставить под вопрос необходимость наук политических и моральных, которые давали им средства к жизни, теперь они признаны совершенно бесполезными при правительствах сильных и весьма опасными при правительствах слабых.

Не будучи связан ни с каким научным течением, я решил усомниться в правильности взглядов тех и других без различия, вплоть до общепризнанных положений. Я имею в виду саму Цивилизацию, идола всех философских школ, видящих в ней верх совершенства. А между тем, что может быть менее совершенно этой Цивилизации с сопутствующими ей бедствиями? Что может быть сомнительнее ее необходимости и грядущей прочности? Не напрашивается ли мысль, что это лишь одна из ступеней на пути общественного развития? Если ей предшествовали три других общества: дикость, патриархат и варварство, следует ли отсюда, что Цивилизация есть последняя ступень, потому, что она есть четвертая? Разве не могут народиться другие общества, разве мы не увидим пятый, шестой, седьмой общественный строй, быть может, менее гибельные, чем Цивилизация, и неведомые нам до сих пор лишь потому, что мы не старались их открыть? Итак, надо взять Цивилизацию под сомнение, усомниться в ее необходимости, в ее превосходстве и в ее незыблемой прочности. Философы не дерзают ставить перед собой этот вопрос, потому что взять под подозрение Цивилизацию, значило бы навлечь подозрение в никчемности на их собственные теории, тесно увязанные с Цивилизацией и отмирающие с ней при нарождении лучшего общественного строя, идущего ей на смену.

 

Итак, философы ограничиваются частичным скептицизмом. Объясняется это тем, что им выгодно поддерживать корпоративные писания и предрассудки; и из боязни подорвать успех своих книг и своих школ, они всегда лицемерно обходили самые существенные вопросы. Не поддерживая ни одного из течений, я мог усвоить абсолютное сомнение и применить его первым долгом к Цивилизации и к ее самым закоренелым Предрассудкам.

2. Абсолютное отрешение. Я пришел к заключению, что наивернейший способ прийти к полезным открытиям – это отрешиться совершенно от приемов, усвоенных неточными науками, никогда не давшими обществу ни малейшего полезного изобретения, несмотря на огромный прогресс промышленности, им не удалось даже предотвратить бедность. Итак, я поставил себе задачей находиться постоянно в оппозиции к этим наукам, ввиду наличия у них множества писателей я решил, что все трактуемые ими вопросы должны быть полностью исчерпаны и что поэтому браться надо лишь за проблемы, никем из них не затронутые.

Следовательно, я избегал каких либо изысканий по вопросам касающимся Трона и Алтаря[2], безустанно занимавших философов с первых шагов их науки, философы всегда искали общественного блага в административных и религиозных новшествах, я, наоборот, старался искать блага в мероприятиях, не имеющих никакого отношения ни к управлению, ни к священству, в мероприятиях по существу производственного и бытового характера, совместимых с любым правительством, и не нуждающихся в его вмешательстве.

Руководствуясь этими двумя принципами – абсолютного сомнения в отношении всех предрассудков и абсолютного отрешения от всех известных теорий, – я непременно должен был выйти на какой-нибудь новый путь, если таковой имеется; но я и не мечтал постигнуть судьбы мира. Не питая столь больших претензий, я на первых порах вращался лишь в кругу самых заурядных проблем, главные из них на мой взгляд: земледельческая ассоциация и способ косвенного пресечения торговой монополии островитян. Я называю обе эти проблемы, потому что они связаны друг с другом и разрешение одной решает другую. Нельзя косвенно уничтожить монополию островных держав, не создав земледельческой ассоциации, и наоборот стоит изыскать способ осуществления земледельческой ассоциации, и это без боя уничтожит островную монополию, пиратство, ажиотаж, банкротство и другие бичи, гнетущие промышленность.

Я тороплюсь осветить выводы, чтобы заинтересовать проблемой земледельческой ассоциации, к этому вопросу относились, видимо, столь безучастно, что ученые ни разу не потрудились им заняться.

Прошу читателя помнить, что я считаю необходимым ознакомить его с соображениями, которые привели меня к моему открытию. Таким образом, я собираюсь обсудить вопрос, как будто не имеющий отношения к судьбам мира: я имею в виду земледельческую ассоциацию. Начав задумываться над этим вопросом, я и сам не предполагал, что столь скромные рассуждения могут привести меня к теории судеб. Но поскольку эти размышления послужили ключом, я должен остановиться на них несколько пространно.

II
О земледельческой ассоциации

Решение этой проблемы, обычно столь пренебрегаемое, привело меня к разрешению всех политических проблем. Как известно, от малого до великого один шаг: с помощью металлической иглы мы подчиняем себе молнию и ведем корабль во мраке и в бурю. Мой способ прост, и все же с помощью его можно положить конец всем социальным бедствиям. В наши дни, когда Цивилизация купается в крови, чтобы утолить зависть торговых соперников, людям, несомненно, будет интересно узнать, что имеется мероприятие производственного характера, которое навсегда положит этому конец, без всякой борьбы, и что морская держава, до сих пор внушавшая столько страха, будет сведена к абсолютному ничтожеству благодаря земледельческой ассоциации.

Такое мероприятие было неосуществимо в античные времена, потому что земледелец был тогда рабом, греки и римляне продавали хлебопашца как вьючное животное, и философы это санкционировали: они никогда не протестовали против этого гнусного обычая. Ученые имеют обыкновение считать невозможным все, чего не пришлось им видеть, они воображали, что без ниспровержения общественного строя освободить земледельца невозможно. Однако освободить земледельцев удалось, а общественный строй благодаря этому лишь лучше организован. Теперь философы предубеждены против земледельческой ассоциации, как раньше в вопросе рабовладения. Они считают ассоциацию невозможной только потому, что она никогда не существовала. Видя, как семейства селян работают разобщенно, они воображают, что никаким способом ассоциировать их нельзя, или, по крайней мере, они делают вид, что так думают, в этой области, как и во всякой другой, они в собственных интересах ссылаются на неразрешимость любой проблемы, которую они не умеют решить.

И тем не менее, людям не раз уже приходила в голову мысль об огромной экономии и огромных улучшениях, которые получились бы в результате объединения в производственную ассоциацию (societe industrielle) жителей каждого селения, с тем, чтобы возделывающие тот или иной кантон две – три сотни семейств неравного достатка были ассоциированы прямо пропорционально наличному у них капиталу и производству.

На первых порах эта идея представляется гигантской и неосуществимой благодаря усматриваемой в страстях помехе такого рода объединению; это препятствие пугает, тем более, что преодолевать страсти постепенно нельзя. Объединить в земледельческое общество двадцать, тридцать, сорок, даже сто индивидуумов невозможно; чтобы образовать естественную или притягательную ассоциацию, нужно, по меньшей мере, восемьсот человек. Говоря так, я имею в виду такое общество, члены которого будут вовлекаться в трудовые функции соревнованием, самолюбием и другими стимулами, уживающимися с личной заинтересованностью. Строй, о котором идет речь, заставит нас горячо полюбить земледелие, ныне внушающее людям такое отвращение, что занимаются им только в силу необходимости и из боязни умереть от голода.

Я опускаю подробности изысканий, проделанных мной, когда я работал над вопросом естественной ассоциации; этот строй столь противоположен нашим жизненным навыкам, что я не тороплюсь ознакомить с ним читателя. Описание его показалось бы смешным, если бы я не подготовил к нему читателя беглым обзором огромных выгод, из него вытекающих.

Земледельческая ассоциация, если допустить, что она охватит около одной тысячи человек, представляет столь огромные преимущества для производства, что совершенно непонятна беспечность наших современников в этом вопросе, ведь существует целая категория ученых и экономистов, занимающихся специально обсуждением способов совершенствования производства. Их пренебрежительное отношение к изысканию метода ассоциации тем более непонятно, что сами они уже указали на некоторые преимущества, из нее вытекающие; так, например, они уже поняли, и каждый должен это понять, что у трехсот семейств ассоциированных селян был бы лишь один единственный, тщательно содержанный амбар, вместо трехсот амбаров, плохо содержанных, один единственный чан, вместо трехсот чанов, обычно чрезвычайно запущенных; что, в целом ряде случаев, особенно в летнее время, у них топилось бы три – четыре больших печи вместо трехсот; что они посылали бы в город только одну молочницу с бочкой молока на рессорной тележке и сэкономили бы на этом полсотни дней, затрачиваемых сотней молочниц на доставку в город сотни жбанов молока. Мысль о такой экономии приходила в голову целому ряду наблюдателей, а ведь они не отметили и одной двадцатой доли материальных выгод, порождаемых земледельческой ассоциацией.

Ее сочли неосуществимой только потому, что не знали способа ее образования; но разве это – основание для заключения о невозможности открыть этот способ и о ненужности соответствующих изысканий? Принимая во внимание, что земледельческая ассоциация утроила бы, а зачастую и десятикратно увеличила бы доход от обработки земли, нельзя сомневаться в том, что Бог не подумал о способах ее основания, потому что он должен был первым долгом над организацией производственного механизма, этого стержня человеческих обществ.

Торопясь противопоставить мне свои доводы, несогласные со мной, выдвинут ряд возражений. Как ассоциировать семейства, если у одного из них 100 тыс. фунтов, а у другого ни гроша? Как распутать столько различных интересов, примирить столько противоречивых волевых устремлений? Как уничтожить все проявления зависти, сочетав все интересы в едином плане? В ответ на это я укажу на приманку, заключающуюся в богатстве и удовольствиях: сильнейшая страсть как крестьян, так и горожан – любовь к наживе. Когда они увидят, что кантон, ассоциированный при равных шансах, приносит дохода в три, в пять, в семь раз больше, чем кантон, где семьи хозяйничают индивидуально, да еще обеспечивает всем членам ассоциации самые разнообразные наслаждения, они позабудут зависть и соперничество и поторопятся образовать ассоциацию, без всякого принуждения со стороны закона она распространится на все районы, потому что все люди страстно любят богатство и утехи.

Резюмирую: эта теория земледельческой ассоциации, которой суждено изменить участь рода человеческого, льстит страстям, которые присущи всем людям, она соблазняет их приманкой наживы и наслаждений; в этом гарантия ее успеха у дикарей и варваров, точно так же как и у цивилизованных, потому что страсти всюду одни и те же.

Я не тороплюсь ознакомить с этим новым строем, который я назову прогрессивными сериями (series), ими сериями групповыми, или сериями страстей[3].

Так именую я совокупность нескольких ассоциированных групп, посвятивших себя различным отраслям одного и того же производства или различным видам одной и той же страсти. С этим можно ознакомиться в примечании А[4] (в конце тома), где я несколько подробнее останавливаюсь на организации прогрессивных серий; этих сведений еще недостаточно, но они оградят от ошибочного представления об этом механизме, которое могло бы сложиться на основании ряда сообщенных мною подробностей, обычно извращаемых при передаче из уст в уста.

 

Теория страстных серий, или прогрессивных серий, не выдумана произвольно, наподобие наших социальных теорий. Закон этих серий во всем совершенно аналогичен закону геометрических рядов; все свойства последних присущи первым; пример – баланс соперничества между крайними и средними группами серии. Более подробно это объяснено в примечании А.

Страсти, которые считались врагами согласия и против которых написано много тысяч обреченных на забвение томов, страсти, говорю я, стремятся к согласованию, к социальному единству, которого они, казалось, столь чужды, но гармония может установиться меж ними лишь по мере правильного развития в прогрессивных, или групповых сериях. Вне этого механизма страсти, спущенные с цепи тигры, непонятные сфинксы, именно это побуждает философов требовать их подавления. Требование вдвойне нелепо, так как с одной стороны, кроме как насилием и взаимным поглощением подавить страсти нельзя, с другой стороны, если бы каждый подавлял страсти, Цивилизация быстро пришла бы к закату, и человечество вернулось бы к состоянию кочевья, причем страсти были бы столь же пагубны, как и теперь среди нас: в добродетели пастухов я верю не больше, чем в добродетели их апологетов.

Социетарный (societaire) строй, который придет на смену хаосу Цивилизации, не приемлет ни умеренности, ни равенства, ни единой из философских концепций: ему нужны страсти пылкие и утонченные. По образованию ассоциации, страсти гармонизуются тем легче, чем они пламеннее и многообразнее.

Дело совсем не в том, что этот новый строй внесет какие-либо изменения в страсти, это не под силу ни Богу, ни человеку, но течение страстей можно изменить, не меняя их характера. Взять хотя бы такой пример: человек неимущий чувствует отвращение к браку, но предложите ему невесту с приданым в виде годового дохода в сто тысяч фунтов, и он охотно заключит узы брака, которые претили ему еще накануне. Значит ли это, что страсть его изменилась? Нет, но преобладающая в нем страсть – любовь к богатству – изменила свое направление; для достижения своей цели она пойдет путем, который не нравился ему вчера, характер ее останется неизменным, изменится лишь направление.

Итак, если я заранее утверждаю, что в новом строе вкусы у людей будут отличаться от их современных вкусов, и что пребывание в деревне они будут предпочитать жизни в городе, это отнюдь не значит, что с изменением вкусов изменятся страсти, люди по прежнему будут движимы любовью к богатству и к утехам.

На этом своем положении я настаиваю, чтобы устранить смехотворное возражение со стороны тупиц, услышав об изменении вкусов и привычек в результате установления социетарного строя, они тотчас же воскликнут: значит, вы измените страсти! Вовсе нет, но перед ними откроются новые возможности, у них будет в три – четыре раза больше простора для развития по сравнению с нынешним строем дисгармонии. В силу этого цивилизованные люди вскоре почувствуют отвращение к навыкам, милым их сердцу сейчас, например, к семейной жизни: они увидят, что в семье дети только и делают, что воюют, ломают, ссорятся и отказываются работать, тогда как те же дети, войдя в прогрессивные, или групповые серии, станут заниматься лишь производительным трудом по собственному побуждению: соревноваться, добровольно обучаться возделыванию земли, фабричному труду, наукам и искусствам, они станут производить и создавать доход, воспринимая в то же время свой труд как развлечение. Созерцая этот новый строй, отцы признают, что их дети прелестны в сериях и ненавистны в разобщенных семьях. Затем они увидят, что в резиденции фаланги[5] (так именую я ассоциацию, распространяемую на целый кантон) чудесно питаются, что расходуя на стол втрое меньше, чем в семье, стол сервируют там в три раза деликатнее и обильнее, так что питаться там можно втрое лучше, а расходовать при этом втрое меньше, чем в семье, притом минуя все трудности продовольственного снабжения и приготовления пищи. И, наконец, видя, что во взаимоотношениях серий отсутствует обман и лукавство, что народ, лживый и коварный при Цивилизации, лучезарно правдив и учтив в сериях, люди почувствуют отвращение к семейному очагу, к городам, к Цивилизации, ко всем этим предметам их теперешней любви; они захотят ассоциироваться в серийную фалангу и жить в ее здании, они откажутся от навыков и вкусов, свойственных им сейчас. Но значит ли это, что изменятся их страсти? Нет, но движение страстей будет иным, хотя целевая установка и характер их останутся неизменными. Итак, ошибаются те, кто думает, что строй прогрессивных серий, отличный от строя Цивилизации, внесет хотя бы малейшее изменение в страсти; они были и будут неизменны, независимо от того, порождают ли они разлад и бедность вне прогрессивных серий, или согласие и богатство[6] в социетарном строе, который предуготован нам судьбой и образование которого в каком-либо одном кантоне вызовет стихийное подражание по всей стране в силу приманки, заключающейся в огромной доходности и в бесчисленных наслаждениях, обеспечиваемых этим строем всем индивидуумам, при всем их имущественном неравенстве.

Перехожу к результатам этого изобретения под углом зрения науки.

1«Отвергая все известные ему философские науки, Фурье возмущался также их пассивным характером, тем что они ограничиваются лишь наблюдением явлений, и попытками их объяснения. Между тем, с его точки зрения, необходимо из изучения природы (в том числе природы человека и общества) делать действенные выводы, направленные на коренные изменения, с целью осуществить порядок, соответствующий открытым наукой природным закономерностям». (Зильберфарб И. Социальная философия Шарля Фурье и ее место в истории социалистической мысли первой половины XIX века. М.: Наука, 964. С. 70).
2Имеются в виду отношения государства и церкви. – Примеч. ред.
3«Страсть (характер, вкус, мания) есть несводимое единство фурьеристской комбинаторики, абсолютная графема утопического текста. Страсть естественна (в ней нечего исправлять, разве что производить некую контрприроду, то, что происходит в Цивилизации). Страсть беспримесна (ее сущность чиста, сильна, резко очерчена: одна лишь цивилизованная философия рекомендует страсти дряблые, апатичные, контроль и компромисс). Страсть счастлива („Счастье… состоит в том, чтобы иметь много страстей и много средств для их удовлетворения“). Страсть не есть возвышенная форма чувства, мания не есть причудливая форма страсти. Мания (и даже прихоть) есть сама сущность страсти, единство, исходя из которого, обусловливается Притяжение (притягательное и притягивающее). Страсть не поддается ни деформации, ни трансформации, ни редукции, ни измерению, ни замене: это не сила, это число; мы не можем ни разложить, ни амальгамировать эту счастливую, искреннюю и естественную монаду, но можем лишь подвергнуть ее сочетанию, пока она не воссоединится с целостной душой, трансиндивидуальным телом, имеющим 1620 свойств». (Барт Р. Сад, Фурье, Лойола. М.: Праксис, 2007. С. 132).
4С. 374 данного издания
5Имеется в виду фаланстер, в самой первой работе Фурье это определение не употребляется, но уже во втором томе появляется и план фаланстера. – Примеч. ред.
6«В Гармонии богатство не только сохраняется, но еще и увеличивается, оно вступает в игру счастливых метафор, наделяя фурьеристские демонстрации то церемониальным блеском драгоценных камней („капля алмаза в лучезарном треугольнике“, орден за святость в любви, т. е. за всеобщую проституцию), то скромностью, исчисляемой в су „20 су Расину за его трагедию „Федра“; правда, эта сумма приумножена всеми кантонами, решившими почтить драматурга); сами операции, связанные с деньгами, также являются мотивами для приятной игры: эта игра в войне любви состоит в искуплении (выкупе) пленных. Деньги причастны сиянию удовольствия („Органы чувств не могут по настоящему вознестись в небо без посредства денег“): деньги желанны, как это было в прекрасную эпоху цивилизованной коррупции, а пройдя эту эпоху, они увековечиваются на правах роскошного и „неподкупного“ фантазма». (Барт Р. Сад, Фурье, Лойола. М.: Праксис, 2007. С. 113).