Вечное возвращение. Книга 1: Повести

Tekst
Autor:
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Маруся опять говорит:

– Ну возьмите, Фея. Правда, возьмите. Я не умею просить. Возьмите, Феечка…

Она осторожно положила передо мною один кусок. Вот милая, славная, добрая. Ведь я никогда, никогда не сумею отплатить ей. Как же я возьму? Слезы показались на глазах от голода и от чего-то другого.

– Спа… си… бо… Маруся…

И целый день она помогала мне в работе. Милая, добрая, славная!

5 мая.

И сегодня не могла решиться пойти к уполномоченному за карточкой. И сегодня папа выдержал себя и не оставил мне утреннего ломтика хлеба. Двое суток подряд с утра и до 7 часов вечера ничего не ела. А вечером – гнилая свекла и картошка с селедкой. Когда-то удивлялась Александру, что он может есть гнилую свеклу, а теперь сама ем.

Сегодня пошла на службу, и в первый раз закружилась голова. Дома сразу бросилась к зеркалу и стала рассматривать лицо. Как оно осунулось и какое стало бледное. Господи, папа меня уморит прежде, чем приедет мама.

6 мая.

Наконец, получила карточку.

Теперь каждый день имею полфунта хлеба. Выдают сразу на два дня. Сегодня мальчик принес целый фунт. Тут же его с'ела. Стыдно было перед другими, что с’ела хлеб целиком, но не могла пересилить себя. И все же голодна.

Открыла случайно ящик стола и испугалась. Опять лежит кусок хлеба с маслом. Даже в жар бросило.

– Что… что это, Маруся?

Темно-карие глаза не смотрят на меня, но по движению ресниц вижу, что улыбаются.

– Ничего, Фея.

– Я не могу, не могу…

– Возьмите, правда, у меня есть…

Хлеб лежит в уголку ящика и белеет маслом вкусным и соблазнительным. Смотрю то на этот хлеб, то на Марусю. Из-под густых ресниц у ней что-то перепархивает в нижнюю часть лица. Но она не глядит на меня, чтобы еще больше не смутить. И все-таки тяжело, обидно, горько, а беру. Ведь так мучительно хочется есть. Какая она славная, хорошая. Пожалуй, каждый день будет подкладывать хлеб…

В душе решила, что буду брать только по четным дням.

Папа с каждым днем становится все черствее. Для него огромное несчастье, что запас селедок и свеклы окончательно испортился. Даже он принужден был выбросить. Никогда не пошлет меня в лавку купить чего-нибудь. Всегда покупает сам. Принесет и запрет. Он, кажется, и никому на всем свете не доверяет теперь. Как-то будет жить с ним мама, когда приедет? Ходит мрачный, замкнутый, суровый, как-будто еще больше похудел и высох. Страшно с ним оставаться в комнате по вечерам.

На службу я ухожу всегда без чаю и без хлеба. Но один день, когда в почтамте получаю хлеб, голодаю не очень, другой – очень.

Скорей бы приезжала мама.

8 мая.

Николай Павлович тоже служит в почтамте. Сегодня встретилась с ним в столовой.

На обед в этот день была голая селедка. Все, у кого есть хлеб, едят ее в столовой же; у кого нет – берут домой.

А я, когда еще несла от окошечка, где выдают, чуть не вонзилась в нее зубами. Тороплюсь к столу и держу ее на весу, двумя пальцами за голову. Смотрю, как болтается хвост, а за ушами шевелится и больно от предвкушения. Хочется, хочется есть.

Добежала. Едва-едва счистила кожу и ем из середины, без ножа. Ухватила обеими руками и вдруг вздрогнула:

– Добрый день, Фея Александровна.

Ах, это Николай Павлович! Сразу покраснела до ушей. Стыдно, стыдно, что застал в такую голодную минуту. Вот голодная-то! Без хлеба ест селедку. Прямо зубами.

– Селедку кушаете? А я, знаете, домой возьму. В бумажку вот завернул. А сестра дома приготовит.

Выпустила из рук селедку. Упала прямо на стол. Не знаю, что сказать.

– Ну, как вы живете?

Голос у него ободряющий. Еще горячее внутри от стыда. Он заметил, заметил, что ем без хлеба… зубами…

Говорю равнодушно:

– Ничего, благодарю вас.

– На курсы еще не записались?

– Да знаете, все некогда. Была тут в театрах раза два… На вечере у знакомых… Весело в Петрограде после деревни. Не правда ли?

А сама искоса взглядываю на селедку… Господи, весь хвост еще цел. Даже в середине мясо осталось. Вкусное какое! Так бы все и выглодала…

Но рука пренебрежительно оттолкнула.

– Фу, Николай Павлович, какой сегодня скверный обед. Совершенно есть нельзя. Ужасная, знаете, столовая… А на курсы я запишусь обязательно. Только вот не знаю, на какие.

– Я вам охотно порекомендую.

– Пожалуйста, пожалуйста, буду очень рада.

Из столовой пошли вместе. И всегда он как-то особенно горячо говорит со мной. Почему он так близко принимает к сердцу мое образование?.. Славный он, хороший.

Внутри сплошной огонь: учиться, учиться, учиться… Сначала на курсы, потом университет. Высшее образование. Но пришла в канцелярию, села за стол, и нехорошо заныло сердце. Господи, не придется мне, не придется. Я и без того за последние дни какая-то полумертвая. Апатия постоянная. Дома все время лежу на кровати. Не хватит сил. А впереди не видно просвета…

Выбежала в уборную и заплакала.

9 мая.

Пришла со службы и весь остаток дня лежала на кровати. Странно как! Ни о чем думать не хочется. Даже воспоминания о Френеве скользят по мыслям и не попадают в сердце.

10 мая.

И без того я несчастная, а тут еще свалилось несчастье.

Каким-то образом вчера от столовой карточки, вместо одного купона, отрезали два. Сегодня, значит, без обеда. И хлеб получать только завтра.

Подхожу, как всегда в столовой, к барышне. Подала карточку.

– Вам обеда нет. Пообедали, и опять хотите… По два раза не полагается.

Барышня презрительно смотрит на меня, а я испуганно на нее. Ничего не понимаю. Господи, да она, кажется, обвиняет, что хочу украсть второй обед! Как она смеет?.. Закричала так, что все оглянулись:

– Вы с ума сошли. Как, почему нет?

– Очень просто. Второй раз обедать не полагается. Проходите. Не задерживайте.

И вдруг, наверное, поняла по моему растерянному лицу, что я невиновна. Говорит мягче:

– У вас купона нет. Наверное, вчера отрезали два по ошибке.

Пошла. Барышня, уже с виноватостью в голосе, ворчит вслед, что она не виновата, вчера она не дежурила. А у меня кошки скребут в душе от страха. Весь, весь день буду голодная. Никогда раньше не было такого страха перед голодом. Он сильнее даже самого голода.

В канцелярии по обыкновению спрашивают:

– Понравился, Фея Александровна, обед?

– Фу, гадость какая. Я сегодня даже не обедала. И… и представьте себе: вчера два купона вместо одного обрезали. Хорошо, что такой обед. Совсем не жаль…

Домой пришла ослабевшая до того, что не могла приготовить папе кипяток. Лежу на кровати и в голове пусто, хоть шаром покати. Ни одной мысли не осталось. Даже постоянное озлобление против папы угасло. Закрою глаза и голова тихо закружится. И как-будто устала дышать. Не шевелюсь ни одним членом.

И вдруг, сама не знаю отчего, вскочила и подошла к зеркалу. Смотрю на свое лицо страшными глазами и что-то вот-вот вспомню…

Но смотрела, смотрела, ничего не вспомнила. Опять медленно пошла к кровати.

Пришел папа. Огляделся. На столе кипятку нет.

– Кипяток приготовила?

– Нет.

– Почему?

– Голодная я.

Сразу в лице у него перебежало тусклое раздражение.

– Все мы одинаково едим. Ведь ты обедала?

– Нет.

– Как нет?

И он внимательно смотрит на меня. Чувствую, как от неприятного взгляда слабо закипает ненависть. Неужели же он думает, что я вру? Господи, вот человек-то!

– У меня два купона вчера обрезали.

Видно, что поверил мне. Но рассердился еще сильней.

– Чорт знает, что ты за разиня! Надо смотреть. Так и голову снимут – не увидишь.

У меня нет сил возражать. Отвернулась к стене.

Слышу, как он заходил за моей спиной. Походил, походил. Остановился.

– Ах, и у меня-то хлеба нет сегодня.

Молчу.

Походил опять хлопающими, раздражительными шагами.

– А у тебя самой-то хлеба не осталось?

Сразу повернулась, как от толчка. Заговорила с быстрой ненавистью.

– И вы… вы разве не знаете? Я всегда с'едаю хлеб сразу. Чего спрашиваете?..

– Ну, так вот… Сиди тогда голодная.

Но тон уже не уверенный. Верно, верно! Остановился и с изменившимся, жалким лицом говорит:

– Там у меня… фунта два муки белой. Испеки лепешек. Не я, а как будто истомленное сердце слушает его слова. Но, вместо благодарности, вся схвачена, почти до судорог, безумной ненавистью. Без слова поднялась и иду на кухню. Он, как тень, следует за мною и растерянно бормочет:

– …На пасхе получил… Думал, мать приедет… Порадую белой мучкой. Кипяток-то скипяти теперь…

И странно, – последняя фраза стукнулась в сердце, и нет в нем уже ненависти… Бедный, бедный папа. Ведь не с радости он таким стал. Раньше был добрый, щедрый.

На кухне достал муку и велел замесить. Потом вдруг спохватился:

– Постой-ка, я сам, давай, а то ты всю вывалишь. Даже смешно стало. Взглянула на его расстроенное лицо, засмеялась добрым смехом и ушла в комнату.

А он минут через пять кричит:

– Феюшь, Феюшь, что это больно жидко у меня? Прибежала и разразилась хохотом, каким давно не хохотала. Положил с фунт муки, а воды налил не меньше как для трех фунтов. Сквозь смех говорю:

– Вот Бог и наказал. Теперь ничего не выйдет. Надо всю высыпать.

А папа тоже со смехом:

– Вроть твои на ноги… вроть твои на ноги… на, замешивай сама…

Я уже пеку лепешки, а он ходит вокруг меня. Заглянет небрежно через плечо на сковороду. Понюхает и опять ходит кругом.

И вдруг не вытерпел:

– Феюша, горяченьких-то поскорее… Пеки…

Встретился с моими глазами, и сразу заулыбались он и я.

– Сейчас, папочка, сейчас будут горяченькие…

Но, боже, боже… Какое у него исхудалое лицо. Я и не видела раньше. Височные кости и скулы только, только обтянуты желтой, дряблой кожей. А сам сутулый, длинный, тощий. Рука выходит из обшлага тонкая, тонкая. И синие жилки бегут по бледной коже. А на тоненькой руке огромная ладонь с исхудавшими острыми пальцами. Страшно даже… Ладонь с пальцами широкая, как грабли, и тоже вся желтая, дряблая и сухая… Господи, а усы еще страшнее! Редкие. Слиплись. И почему-то всегда мокрые… Как не замечала раньше? Господи, как жаль папу… И сколько на лбу складок. Крупные, тяжелые. Тянутся через весь лоб. И волосы на лбу просвечивают, такие редкие. А какие густые были. Господи, что же это с ним? Что же? Ах, а глаза, глаза… Как у замученного на смерть человека.

 

– Ну, ну, давай горяченьких…

– Возьмите, папочка.

– По скольку штук-то вышло?

– По семь, папочка… кушайте…

Господи! Я вся дрожу от ужаса, но делаю веселое лицо. И вместо половины себе взяла только две лепешки, а ему отдала семь. И слава Богу. Не видел, что обманула его.

13 мая.

Опять воскресенье.

Только третье воскресенье живу здесь, а кажется, прошла бесконечность, серая и нудная.

Утром проснулась и вспомнила про папу. Сразу бросилась к зеркалу и долго смотрела на свое лицо. Совсем забыла думать о папе. Потом закружилась голова, сразу обмякла от усталости и слабости в ногах и легла опять.

Лежала весь день то с открытыми, то с закрытыми глазами. Ни о чем не думала.

14 мая.

А как странно я веду себя на службе. Давно уже познакомилась со всеми, но подружилась только с Марусей.

Медленно, медленно тянется время до обеда… Скорей бы обед. Тогда легче будет. Все-таки немного поем. И страшно боюсь, чтобы не заметил кто, что я голодная. Шучу, смеюсь, болтаю, а сердце и желудок ноют. Сосет внутри. Но особенно зло вышучиваю всех, кто начинает разговор об еде. Один любит то, другой – другое, третий – третье. А я смеюсь над ними. Называю их животными, думающими только об еде. А в глубине души сама не знаю, искренняя я в этот момент или нет. Кажется, искренняя.

После обеда немного оживаю. Стараюсь думать о Френеве… Господи, какая я стала бесчувственная. Почему май стал таким серым? Николай Павлович говорит, что нужно учиться. И сама знаю, что нужно. Да, да, сегодня обязательно пойду, запишусь на курсы. Сегодня же вечером пойду.

Но вот я дома. Грязные стены и стертый, крашеный когда-то, пол. Низкие потолки, остатки зимней плесени и паутина по углам. Сразу все стерлось в душе: почтамт и вечерняя майская улица. Загляну устало в зеркало на свое осунувшееся бледное лицо. Теперь каждый день заглядываю. Елена Ильинишна – наша заведывающая – говорит, что я стала интересней. Мне все равно. Ложусь на кровать и жду папы. К его приходу кое-как приготовлю кипяток. Ужинаем вместе. И опять лежу. Потемнело в комнате, и папа уже храпит. А я еще не сплю долго. Смотрю на темный угол, где черной, неясной тенью висит папино пальто, и ни о чем, ни о чем не думаю.

15 мая.

Сегодня на службе срочные работы. Едва выбралась к 11 часам. И с утра без хлеба, на одном обеде из столовой. А обед – суп из овощей и больше ничего. Конечно, вода-водой.

Шаг за шагом плетусь по потемневшей, теплой улице. Кажется, вся переполнена народом. Вспыхивают в полусвете белой ночи огоньки папирос у гуляющих. Жужжат над ухом веселые фразы. Но ничего ясно не вижу, ничего ясно не слышу. Кружится голова, и чувствую с болью бьющееся сердце.

Остановилась на Николаевском мосту и засмотрелась на воду. Облокотилась на чугунные перила всем телом и закрыла глаза. Сразу закружилась голова. И какая-то новая боль над бровями.

Открыла глаза и попала на зеленый сигнальный огонь под мостом. Подальше красный огонь. Господи, взять бы да броситься в воду. Кто пожалеет о такой девчонке? Папа скупой, черствый. Обрадуется, что от лишнего рта избавился. И только. Все равно, может быть, придется умереть с голоду.

Что-то плеснулось внизу. Видно, как на светлой воде пошли круги. Наверное, большая рыба плеснулась. Нет, нет, не могу! Там же рыбы большие. В тело вопьются. И раки еще черные. Фу, гадость какая!.. Не могу, не хватает решимости. Совсем я трусливая. Девчонка совсем. А дома все спят. Митьке с Тонькой никакого дела нет до меня. Папа тоже не встретит. Наверное, храпит уже. Хоть бы самовар кто поставил да чаю приготовил. Никто, никто…

Долго звонилась… Верно, верно: все спят. Никому нет дела до меня. И вдруг голос…

Так и вздрогнула. Еще не ответила себе, чей же это голос, а сердце уж забилось, затрепетало, как безумное.

– Мама, мама, мамочка, это – я, Фея…

– Феечка, родная моя, здравствуй! Здравствуй, доченька…

Судорожно рыдаю у ней на шее. Ах, мама, мама, милая моя мамочка! И сквозь слезы чувствую, что мама встревожена.

– Ну, что ты, Господь с тобой? Феечка, родная моя доченька, что ты? Не плакать, а радоваться надо. Пойдем в комнату.

– Ах, мама, мамочка, как тяжело жить без вас. Я больше никогда не буду жить без вас, никогда, никогда…

– Ну, ну, успокойся, моя хорошая, бедная доченька. Все прошло, все. Садись-ка лучше, покушай.

Господи, а на столе и творог в боченке, и рыжики, и хлеб деревенский. И чай мама приготовила для меня. Ем за обе щеки вперемежку со словами и слезами.

– Ой, мама, скупой какой, черствый он стал. Как тяжело жить без вас. Тонька ругается, ворчит на папу и на меня тоже. Я больше не буду жить без вас…

– …Ешь, ешь, моя хорошая…

– А папа еще овшивел. Это от голода ведь, мамочка?

– Да я уж видела. И ума не приложу, что это с ним сделалось? И нас-то с Борькой встретил: ровно бы и рад, ровно бы и не рад, что мы приехали.

– Не рад, мамочка, не рад. А Борька спит разве? Экий, даже не дождался меня. А как папа-то вас встретил?

– Да так и встретил. Входим с Борькой, а Тоня дверь открывает. Ну, знаешь, сама… она тут сейчас: мама, мамочка, здравствуйте…

– А разве она не заплакала?

– Ну, какое там. Сказала только: «наконец, вы, мамочка, приехали… дождалась», и всего тут.

– Она, поди, вовсе и не дожидала.

– …Ну, так вот, слушай… Раздеваемся мы тут, а он выходит из комнаты. И так это, ровно бы и рад, ровно бы и не рад… «А, – говорит, – мать приехала. Ну, здравствуй…» А у самого хоть бы где-нибудь на лице выразилось. А-то ведь ничего. Уж больно обидно стало, доченька. Да виду не подала. Бог уж с ним!

Из маминых милых глаз текут слезы. Вскакиваю и обнимаю.

– Мамочка, не плачьте, не плачьте.

– Да больно уж обидно, доченька…

Господи, неужели мне еще придется и маму от него защищать? Я сама думала… А что, если он не спит и все слышит?

– Мамочка, а он спит?

– Давно уж дрыхнет.

Мама смешно, смешно махнула своей, словно обваренной, красной от стирки рукой и еще смешнее сморщила лицо. Сломался нос и вся переносица в морщинах… Так и хочется поцеловать. И черненькие, старенькие бровки сломались. А рука у ней хоть красная, но красивая и маленькая. И пальцы тонкие, с подушечками на концах.

– Ой, мамочка, милая, и Шуру голодом морит. Он теперь в «Европейской» гостинице служит. Еще ни разу не был у нас.

– Ну, ладно, ладно, доченька. Теперь будет все хорошо. Раздевайся, ложись спать. Устала поди…

– …А на службе скучно. Александр Андреич – ничего себе, а Зайцев – совсем дурак. Знаете, это его помощник. У меня только одна подруга там. Очень хорошая… Хлеба с маслом дает.

– Спи, спи, моя родная, Господь с тобой…

Мама крестит меня, целует в лоб, а я обхватываю ее мягкую, теплую шею руками.

– Мамочка, милая, как я счастлива теперь.

– Ну, ну, спи с Богом.

– А тут Николай Павлович приходил. Худой такой, бледный, с красными глазами, а хороший. Все говорит: учиться, учиться, Фея, надо…

– Он и всегда был хороший человек.

– И Френев мне писать будет… Вы не сердитесь, мамочка, что мы в Вологде с ним поцеловались. Только один раз, и то я сама захотела.

– Ну, ну, спи с Богом, устала ведь.

– А я скоро, послезавтра, получу первое жалованье. За полмесяца четыреста рублей. Вот папа-то рад будет. Он тут даже на зубной порошок не давал. Я вам буду все деньги отдавать. Не хочу, чтобы ему.

– Ох, дурочка ты моя. Все равно, мне надо у него на расходы брать. Ну, спи, спи с Богом.

– Я, мамочка, его совсем больше не люблю, а вас еще больше люблю.

– Хорошо, хорошо, доченька.

– А разбудите меня завтра в восемь часов?

– Хорошо, хорошо, спи.

– И чай, мамочка, завтра будет?

– Ну как же, разве я провожу тебя без чаю?

– Спокойной ночи, мамочка.

– Спи, моя родная.

16 мая.

Проснулась оттого, что Борька трясет за плечо и кричит в самое ухо:

– Феюша, Фея, Фея, Феюшка, вставай… Я ведь приехал… Ой, мама, Феюшка что-то мычит…

– Борька, милый!

– Наконец! Продрала зенки! Чего дрыхнешь? Ведь я приехал…

А сам, сияя своей рожицей, тянется с поцелуями.

– Ах, мамочка, самовар уже готов! Вот хорошо-то! За всю жизнь первый раз с чаем ухожу на службу.

Чай пью с хлебом. Не маленький кусочек, а ешь, сколько хочешь. И с собою мама дает еще хлеба.

В канцелярию влетела бомбой. Сама чувствую, что на лице глупая, во весь рот, улыбка. Кричу так звонко, что сама удивляюсь:

– Здравствуйте, Елена Ильинишна…

– Здравствуйте, здравствуйте, золотце. Что это золотце так сияет сегодня?

– Ах, Елена Ильинишна, мама приехала.

– А, мама? Наверное из деревни? Привезла чего-нибудь? Да?

– Да, да… Ничего особенного. Рыжиков в боченке, творогу, масла немного, да еще сухарей…

– Сухарей. Вот золотце счастливое… Я очень люблю пить чай с сухарями.

– Ой, Елена Ильинишна, хотите, я вам завтра принесу?

– Ну, что вы, золотце, спасибо.

– Ей-богу, Елена Ильинишна, принесу.

– Нет, нет, что вы за глупости говорите.

– Господи, Елена Ильинишна, да вы должны взять. Раз я вас люблю, вы должны, должны, должны… Все равно не хорошо будет, если не возьмете.

– Ну, ну, золотце, теперь не угощают. Теперь такое время… Все дорого…

– Елена Ильинишна, вы должны. Мне никакого дела нет до времени. Сказала принесу, – вот и все.

– Хорошо, хорошо, идите, золотце, работайте.

Сажусь за стол. Ах, и Маруся… Как она хорошо смотрит! Смотрит и улыбается.

– Ой, Маруся, как я счастлива. И мама сказала, что скоро Сережа приедет.

– А кто такой Сережа?

– Это мой брат. Он в отпуску в деревне был. Ох, умный какой. Ужасно хороший и очень умный.

– А он интересный?

– По-моему, интересный. Высокого роста. Знаешь, лицо такое, смуглое.

– Я люблю смуглых мужчин.

– …Усов и бороды нет. И потом губы у него удивительные, когда улыбается… Вот такая ямочка тут. И улыбка милая, хорошая. Очень симпатичное лицо. Прямо видно, что интеллигентный человек.

– А он образованный?

– Да, он… ну, как все. И потом все на курсах… Английский, немецкий, французский еще знает… И еще, когда на фронте не был, то все заведующий был. Разные там отделы народного образования основывает. И он все поймет, каждого человека. Прямо удивительно, как меня понимает. Всю, всю. Я его безумно люблю.

– А нос у него какой?

– А нос, как у меня… Ой, вру, вру. У меня ведь картошка…

– Нет, что ты, Фея, когда в профиль, у тебя не картошка.

– Да нет, нет, ты не понимаешь. В длину такой, как у меня. Не узкий, не широкий. Так в общем – средний… Ну, русский прямо нос. А вообще-то лицо у Сережи не русское.

– А на кого он похож?

– На французского летчика.

– Ну, как же летчика? Летчики же разные бывают. И потом сколько ему лет?

– Ну, как тебе об'яснить… Я там и не знаю. Двадцать пять или двадцать два, или двадцать три. А брюки – галифе. Высокий такой, и френч еще. Усики только чуть-чуть… черненькие…

– Я бы хотела его увидеть.

– Ой, Маруся. В общем, нельзя назвать красавцем. Ну, да я и не люблю таких, знаешь, парикмахерских усов. И румяных вот таких щек. И ты не любишь?

– Да, я тоже не люблю.

– Он…

Господи, как я заболталась. Елена Ильинишна говорит:

– Ну, золотце, кончили вы? Принимайтесь за работу.

Противная эта Елена Ильинишна. И сухарей давеча нарочно попросила. Разговаривать теперь мешает.

– Ой, Елена Ильинишна, извините, я так сегодня счастлива. И знаете, еще скоро Френев приедет. Ты знаешь, Маруся, я его прямо люблю…

– Ну, хорошо, Феечка, давайте работать. Елена Ильинишна сердится.

– Верно. Давай, Маруся, давай…

А мама приготовит чай, когда приду домой. Господи, как я счастлива. И завтра утром тоже чай. Ах, мамочка, мамочка милая. Ты не знаешь, как я тут страдала… Хорошо теперь.

17 мая.

Сегодня получила первое жалованье. За полмесяца четыреста рублей.

И совсем не рада, когда Тюрин, наш казначей, подал мне бумажки. Противно было класть в карман. Словно они привязали меня к карману. И теперь, когда лежат, я чувствую, что они шевелятся в нем. Папа, конечно, будет очень доволен. Будет говорить, что это первые, самостоятельно заработанные деньги, надо беречь и прочее… Неприятно все это как!

 

И дома почему-то долго медлила отдавать их папе. Обедаю и ощупываю бумажки. Трудно почему-то для меня сказать, что получила деньги. Наконец, говорю хмуро:

– Вот деньги… получка…

– А-а-а, вот молодец дочка! Сколько?

– Не знаю, считайте сами.

Папа как будто не замечает моего тона. Аккуратно, до противности, свертывает каждую бумажку отдельно и тщательно, ровной кучкой, укладывает в большой черный кошелек.

– …Молодец, молодец дочка. Помни: это твои первые самостоятельно заработанные деньги. Поди-ка, и самой приятно? Хе-хе-хе.

18 мая.

На папу совсем не повлиял мамин приезд. Даже как будто наоборот. Сегодня он нашел предлог и совершенно отделился от нас в хлебном пайке. Отделился… Какое страшное слово, и как холодно от него в душе!

Сегодня должен был приехать Сережа. Я уже надевала шляпку, чтобы итти на службу, когда кто-то позвонил.

Так рано Сережу никто не ждал. Мама пошла открывать дверь спокойно. И вдруг я вся задрожала от ее радостного крика: «Сереженька!».

Не успела надеть шляпу и, держа ее в руке, понеслась на кухню. А Сережа в серой шинели стоит посередине кухни и улыбается.

– Сережа, Сережа, как я рада…

– Не слишком радуйся, сегодня вечером уже уезжаю на фронт.

– Ой, Сережа, а нельзя послезавтра?

– Нет нельзя, Деникин Москву возьмет…

А сам поглядывает то на маму, то на меня, то на Борю и без конца улыбается. Потом, показывая глазами на мою шляпу, спрашивает:

– Фея Александровна на службу идет?

– Да, да, я уже давно служу. Ты не можешь представить, как не хочется итти.

Долго я болтала ему всякий вздор. Он все слушал со своей мягкой улыбкой и шевелил своими румяными губами. А в канцелярии я весь день рассказывала про него Маруське.

Домой шла с тяжелым чувством. Знала, что он уже уехал. Мама встретила с заплаканными глазами. Это оттого, что уехал Сережа… Нет, у ней какое-то особенно расстроенное лицо. Господи, что же такое случилось?

– Мамочка, что с вами?

– Да ну уж, чего?..

Мама с таким видом махнула своей рукой, что сразу заныло сердце.

– Мамочка, мамочка, что с вами, скажите?

– Да вот с батькой поругалась.

Со слезами на глазах мама рассказывает:

– …Да вот из-за Сережи. Как же, право, обидно. Давеча провожала его. Ну, поставила самовар, отрезала всем по куску хлеба. Ну, а хлеб-то и весь. Ему, конечно, оставила его долю. А он пришел и раскричался. Я ему сказала, что нас трое, и все только по кусочку с’ели. А он говорит: «со следующего дня буду делиться от вас. Я, мол, работаю больше всех, хлеба получаю больше всех, а вы будете есть». Ну, что ж мне оставалось говорить? – Делись, – говорю, – Бог с тобой.

И у меня слезы на глазах. Но это не бессильные, жалкие слезы обиды, а гнева и обжигающей ненависти. Утешаю маму, целую, а губы кричат сами:

– Эгоист, эгоист! Бесчувственный эгоист! Ненавижу его! Сережа на фронт едет, а ему хлеба жалко. Маму обидел. Только о себе заботится. Вот он какой, мамочка!.. Я говорила вам…

Вдруг наши глаза встретились и остановились. Какие страшные глаза у ней! В них горит мой собственный огонь. Господи, мы, кажется, будем ненавидеть его вместе.

Дрожь побежала по телу. Отскочила от мамы, забилась в угол и закрыла глаза руками.

Ничего не понимаю, что делается в душе. Но в ней больше всего жгучей, непримиримой ненависти.

19 мая.

Очевидно, про приезд мамы прослышал и Александр. Сегодня он зашел к нам.

Как всегда, несмелый и пришибленный и, конечно, голодный. Просит есть только глазами. Тупой, голодный взор маленьких, полупогасших глаз красноречивее всяких слов. Ему, оказывается, живется очень плохо. Хлеба получает 3/4 фунта в день. На обед жидкая похлебка. Жалованье – ничтожное. Работа тяжелая, физическая: убирать двор и улицу.

Пришел в родной дом. Недоверчиво оглянулся по углам и, выбрав потемнее, сел. Посматривает оттуда на всех жалкими, просящими глазами.

Мама дала ему немного продуктов. Он неуклюже взял и даже спасибо не сказал. Положил себе на колени и держит одной рукой. А сам насутулился еще больше, словно продукты его придавали.

Жаль, жаль его невыразимо. Сердце ворочается, как огромный камень, когда смотрю на малоосмысленное выражение забитого лица, исхудалого и жалкого. И вдруг глаза попадают на его колени… На коленях продукты…

Господи, что это такое? Явственно чувствую, как сквозь жалость поднимается голодная ненависть. Ведь сами же голодаем, а отдаем последнее ему! Еще два-три дня, и у нас все.

Что же, что же это такое? Неужели я буду такой, как папа?..

Легла спать и долго твердила себе, что мне жаль Александра. Потом прислушивалась к сердцу. Господи, все же нельзя отдавать последнее! Сами голодаем.

20 мая.

Продуктов, которые привезла мама, осталось не больше, как на три дня. Сердце сжимается от страха за будущее.

Папа хмуро провожает в наши рты каждый кусок, и я чуть не давлюсь от этого. Но он ничего не говорит. Из своего хлеба не уделяет никому ни кусочка. А получает 1 3/4 фунта, я же только 1/2 фунта, мама 1/2 фунта, Боря 5/8 фунта. Мы трое часто делимся друг с другом. Маме и Боре хлеб выдают из городских лавок и за последнее время с большими перебоями. Хорошо, что я получаю свой хлеб регулярно.

Не знаю, что чувствует мама, но мне кажется, что между мною и ею и даже Борисом протягивается какая-то связь. И эта связь направлена против папы. И папа это чувствует.

Боюсь, боюсь думать об этом.

21 мая.

Собираемся переезжать на другую квартиру. В одной комнате жить четверым очень тесно. Кроме того, переезжать необходимо из-за Тоньки. У мамы с ней каждый день ожесточенная перебранка. Таких грубых и злобных, как Тонька, я еще никогда не встречала. Мне кажется, что она просто завидует нам оттого, что у нас есть продукты… Но ведь они сыты и без этих продуктов?

22 мая.

Все, все…

Доедаем последнюю горсть муки, которую привезла мама. Значит, придется сидеть только на пайке, а хлеба не выдают по карточкам по три-четыре дня.

Господи, как-то будем жить?

Целую неделю каждый день я была сытой, а теперь, теперь?

25 мая.

Квартира отыскалась где-то в Новой Деревне, бесплатная и с мебелью.

Маме страшно не хочется забираться в такую даль. Говорит, что будет далеко ходить мне в почтамт, а папе – в завод. Папа ведь работает на Васильевском Острове, почти в Гавани, как же он будет ходить каждый день к восьми часам утра? Но настаивает сам папа… Во-первых, в Новой Деревне запастись на зиму дровами легче, чем в городе, а во-вторых, легче купить у крестьян картошки.

Но мне кажется почти безумием это переселение почти за город.

От Вани, другого моего брата, который на южном фронте, получено письмо. Обещает прислать посылку.

27 мая.

Голод, голод, голод.

Папа, оказывается, зарабатывает в месяц 1.200 рублей да я еще 800. Каждый из нас получает обед в столовой и, кроме того, хлебный паек. Этого очень мало. Можно в одну неделю умереть с голоду.

Вчера у папы с мамой было долгое мучительное совещание. Как жить, как жить? Решено было каждый день прикупать два фунта картошки и фунт свеклы. Но это стоит двести пятьдесят рублей, и нужно семь с половиной тысяч в месяц. Мама предложила постепенно продавать вещи. Папа страдальчески сжал виски руками и долго молчал. Потом глухо сказал:

– Ну, что ж, мать, – будем продавать. Господи, Господи!..

Потом дрожь пробежала по узкой, длинной спине. Папа поднял голову и посмотрел маме в глаза. Я не видела его глаз, потому что он сидел спиной, но, должно быть, они были страшные. А у мамы текли слезы.

– Как-нибудь, может быть, Бог поможет. Ваня обещает прислать посылку.

Папа безнадежно махнул рукой и стал отсчитывать деньги.

– На, мать, это на завтра, купи, как решено.

Я сидела в углу и все видела. Не плакала оттого, что не было слез. Но Борис в другом углу горько плакал.

Отвернулась и безотчетно, с пустым сердцем, уставилась на наши старые часы, которые могут ходить только тогда, когда висят вкось. Маятник тик-так, тик-так…

Долго смотрела, и слез все не было.

А когда легла спать и с головой забилась под одеяло, они полились. Вымокла вся подушка.

28 мая.

Сегодня мама с утра ушла на рынок продавать свое платье.

У мамы всего четыре платья. Перед тем, как уйти, она разложила их на столе и долго выбирала. Качала головой, вздыхала и утирала слезы. Выбрала темно-синее.

Пошли вместе; она на рынок, а я на службу.

По дороге у меня закружилась голова.

30 мая.

На службе я никогда не показываю, что я голодна. Всегда смеюсь, шучу, болтаю. Но сегодня Маруська вдруг странно посмотрела на меня и спросила:

– И чего ты, Фейка, злишься последнее время?

Я сразу испугалась этого вопроса, но равнодушно подняла глаза.

– И вовсе не злюсь. С чего ты взяла?

Но все хором неожиданно загалдели:

– Злится, злится…

– У нее на лице написано…

– Она влюбилась…

– Фейка, скажи, в кого влюбилась?