Женщина модерна. Гендер в русской культуре 1890-1930-х годов. Коллективная монография

Tekst
Autor:
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa
 
…В иную жизнь, к иному торжеству
Расправил крылья лебедь пробужденный.
Я чувствую! Я мыслю! Я живу!
Я властвую душой непобежденной!..[183]
 

Несмотря на доминирование вышеописанных мотивов сна, мечты и грезы, в образе лирической героини Лохвицкой проявляются и другие черты. Она вовсе не является бесплотной тенью или миражом, а напротив, имеет четко очерченный внешний облик (комплекс мотивов, который В. Г. Макашина определила как «страсть к волосам»[184]) и заявляет о вполне земных любовных страстях. Первый лирический сборник Тэффи изобилует поэтическими примерами, будто продолжающими развивать концепцию, представленную в творчестве Мирры: характерной чертой этой концепции было предъявление яркого, конкретно-чувственного образа лирической героини, что способствовало закреплению за Лохвицкой славы «русской Сафо». Признанный исследователь темы «Сафо и русская лирика» Е. В. Свиясов называл откровенность и страстность определяющими чертами «сапфического» направления в лирике, а рассматривая вопрос о прономинации «русская Сафо», утверждал, что «только имя М. А. Лохвицкой ‹…› можно со всей справедливостью соотнести с именем греческой поэтессы», поскольку «поэтический вызов Лохвицкой имеет некоторые аналогии с чувственной и откровенной поэзией Сафо…»[185]. По мнению литературоведа, «поэзия М. А. Лохвицкой – это исповедь трепещущего женского сердца, стихийное изъявление любовного чувства», а ее основные характеристики – шокирующая обнаженность любовной темы и «неожиданный, подчас эмфатический стиль»[186].

И хотя характер эмоциональности у Тэффи несколько иной (она обходится без вакхических образов: Античность не так привлекала ее, как Восток или Средневековье), но откровенность и чувственность представлены в сборнике «Семь огней» не менее ярко, чем ранее у ее сестры. У Тэффи сливаются мотивы сна и земной страсти – сладострастья:

 
Есть у сирени темное счастье –
Темное счастье в пять лепестков!
В грезах безумья, в снах сладострастья,
Нам открывает тайну богов[187].
 

О том, что творчество Мирры Лохвицкой знаменует новый этап в истории русской лирики, писал Е. З. Тарланов, обозначив его «действительно первой вехой сложного пути эволюции русской женской поэзии модернистского периода…»[188]. Среди особенностей художественного мира поэтессы исследователь выделил «обнаженный гедонизм, отдаленный от эмпирически-бытовой ипостаси, и раскрепощение чувств героини (курсив Е. З. Тарланова. – Ю. П.[189]. «Раскрепощение чувств» мы находим и в лирических сборниках Тэффи, равно как и восточную экзотику, и поэтическую экзальтацию:

 
Я знала трепет звезд, неповторимый вновь!
(Он был так зноен, мой прекрасный день!)
И знала темных снов, последних снов ступень!..
И были два одно! И звали их – любовь![190]
 

Пять восклицательных знаков в четырех строках передают бурю чувств, которую испытывает героиня, и в этом «рецепте» женской лирики Тэффи следует за сестрой. Экзотика и экзальтация – черты, характеризующие поэтику Мирры Лохвицкой, для которой важно продемонстрировать безмерность чувств своей лирической героини, а это определяет характерные черты стиля: любовь к гиперболе, амплификации, синтаксическому параллелизму – тем приемам, что составляют существо риторического стиля, возрожденного в поэзии конца XIX века. Одним из самых ярких в ряду многочисленных примеров является знаменитое стихотворение Лохвицкой «Песнь любви», в котором представлено столкновение мечты и реальности. При этом сила воображения такова, что оно может разрушить действительность, поскольку мечтания не найдут адекватной формы выражения в реальном мире. Фантазии невозможно воплотить в реальность, и из этого убеждения вырастают ораторский синтаксис и условная модальность стихотворения:

 
Хотела б я свои мечты,
Желанья тайные и грезы
В живые обратить цветы, –
Но… слишком ярки были б розы!
 
 
Хотела б лиру я иметь
В груди, чтоб чувства вечно юны,
Как песни, стали в ней звенеть, –
Но… порвались бы сердца струны!
 
 
Хотела б я в минутном сне
Изведать сладость наслажденья, –
Но… умереть пришлось бы мне,
Чтоб не дождаться пробужденья![191]
 

Отголоски подобной гиперболизации, безусловно, отражающие характер творческой индивидуальности, представлены у Тэффи во всех трех ее поэтических сборниках. Так, «Passiflora» (по замечанию Е. А. Зноско-Боровского, «небольшой сборник ее в разное время написанных стихов»[192], который действительно содержит произведения, написанные не только в эмиграции, но и задолго до нее) включает стихотворение, определенно перекликающееся с лирикой Мирры:

 
Ты меня, мое солнце,
Все равно не согреешь,
Ты горишь слишком тихо –
Я хочу слишком знойно![193] –
 

в финальном стихе первого катрена нельзя не заметить аллюзии на знаменитое «Я жажду наслаждений знойных…»[194]. Но, кроме отмеченных особенностей, в стихотворении Тэффи важно увидеть принцип двойственности, когда образы лирической героини и ее возлюбленного как будто меняются характером эмоциональной насыщенности: «Ты горишь слишком тихо – / Я хочу слишком знойно!»; «Ты стучишь слишком звонко – / Я зову слишком робко!»; «Ты солжешь слишком нежно – / Я пойму слишком горько!»; «Я горю слишком ярко – / Ты возьмешь слишком просто!»[195]

 

По наблюдению Т. Л. Александровой,

лирика Тэффи изысканна и мелодична. При этом зависимость (и даже – преемственность) от поэзии сестры несомненна. Уже в названии первого сборника – «Семь огней» – звучала аллюзия к стихотворению Мирры «Святая Екатерина»:

 
Воздвигла я алтарь в душе моей,
Светильник в нем – семь радуги огней…
 

Преемственность еще сильнее ощущается во втором сборнике – «Passiflora» («Страстоцвет»). Латинский эпиграф «Passionis beatitudini sacrum» («Блаженству страдания посвящается») в точности соответствует эпиграфу, которым открывается II том стихотворений Мирры Лохвицкой: «Amori et dolori sacrum» («Любви и страданию посвящается»), а устами лирической героини порой как будто говорит другая, давно умершая[196].

Соглашаясь с наблюдениями Т. Л. Александровой, отметим, что в перекличке эпиграфов налицо не только рецепция и преемственность, но и переосмысление, игра с импульсом, заданным сестрой: любовь исчезает в эпиграфе Тэффи, а страдание остается и характеризуется как блаженное.

В сборнике «Семь огней» лирическая героиня Тэффи раскрывает тайны своей души, используя образы не только драгоценных камней, но и цветов, одним из важнейших среди которых является сирень. Совсем не случайно этот образ появляется в ряде стихотворений, и именно он организует стихотворение с концептуальным названием «Я»:

 
Я – белая сирень. Медлительно томят
Цветы мои, цветы серебряно-нагие.
Осыпятся одни – распустятся другие,
И землю опьянит их новый аромат!
 
 
Я – тысячи цветов в бесслитном сочетанье,
И каждый лепесток – звено одних оков.
Мой белый цвет – слиянье всех цветов,
И яды всех отрав – мое благоуханье!
 
 
Меж небом и землей, сквозная светотень,
Как пламень белый, я безогненно сгораю…
Я солнцем рождена и в солнце умираю…
Я жизни жизнь! Я – белая сирень![197]
 

Двойное освещение облика лирической героини, проходящей «сквозной светотенью» между земным и небесным, представлено здесь со всей силой «тысячи цветов в бесслитном сочетанье», когда «оборотничество» становится поэтическим принципом: «…яды всех отрав – мое благоуханье!» Об этой особенности как об основном приеме, «из которого Н. А. Тэффи извлекает наиболее удачные эффекты, которому она обязана своими самыми совершенными вещами: это – дуализм: настроения ли, тона или образов», писал Е. А. Зноско-Боровский в рецензии на сборник «Passiflora»[198]. Двойственность в лирике Тэффи отмечал и Л. Галич, определяя ее координаты так: «Ритм жизни, поразивший слух Тэффи, – колеблющийся двойной ритм монастыря и шабаша, боли отречения и муки саморастраты»[199].

Оба рецензента видели в этом «двойном ритме» Тэффи ее творческую индивидуальность, «собственный голос» поэтессы[200]. При этом Л. Галич объясняет специфику лирики Тэффи, привлекая поэтические образы ее прадеда, «знаменитого мистика, сновидца и прозорливца архитектора Кондратия Лохвицкого, автора религиозной поэмы о „Филадельфии Богородичной“»[201], и сестры – Мирры Лохвицкой, из поэтического наследия которой критик выбрал пугающий образ богини Кали: «Между сухой райской водой филадельфии богородичной и кровавым праздником злобной богини Кали, богини поцелуев и пыток, колеблется душа Тэффи»[202].

Однако лирика Мирры Лохвицкой и сама наполнена двойным освещением, колебаниями между серафической и демонической ипостасями, между небом и землей. Характеристика лирической героини Тэффи «Меж небом и землей, сквозная светотень…» могла бы быть цитатой из творчества ее сестры, к чьим программным текстам относится открывшее второй том ее поэтического собрания «В кудрях каштановых моих…» – стихотворение, возмутившее критиков конца XIX века той откровенностью, с которой Лохвицкая, одной из первых в истории женской поэзии, представила образ «декадентской Мадонны», сотканной из противоречий света и тьмы:

 
В кудрях каштановых моих
Есть много прядей золотистых, –
Видений девственных и чистых
В моих мечтаньях огневых.
 
 
Слилось во мне сиянье дня
Со мраком ночи беспросветной, –
Мне мил и солнца луч приветный,
И шорох тайн манит меня.
 
 
И суждено мне до конца
Стремиться вверх, скользя над бездной,
В тумане свет провидя звездный
Из звезд сплетенного венца[203].
 

Это стихотворение, демонстрирующее поэтику совмещения крайностей, построено по принципу со-противопоставлений[204]. В нем одновременно и сопоставляются, и противопоставляются внешние и внутренние черты лирической героини: «каштановые кудри» и «золотистые пряди», «чистые видения» и «огневые мечтания», «сиянье дня» и «мрак ночи», «луч солнца» и «шорох тайн», «звездная высь» и «бездна».

В стихотворении Лохвицкой «Двойная любовь» можно увидеть, как к лирической героине приходит осознание себя в двух ипостасях, не равных одна другой:

 
‹…› В твоих зрачках двоится образ мой,
В них две меня смеются, как наяды.
 
 
Но в глубь души твоей вглядеться страшно мне,
И странное меня томит предубежденье:
Не тожественных скрыто там на дне,
А два взаимно чуждых отраженья[205].
 

Это свидетельство противоречивого восприятия не только окружающего мира, но и собственного «я», причем поэтессе важно подчеркнуть взаимную чуждость ипостасей двоящегося образа лирической героини.

Откликом на эти стихотворения Мирры Лохвицкой можно назвать стихотворение Тэффи «Я синеглаза, светлокудра…» из сборника «Passiflora»:

 
Я синеглаза, светлокудра,
Я знаю – ты не для меня…
И я пройду смиренномудро,
Молчанье гордое храня.
 
 
И знаю я – есть жизнь другая,
Где я легка, тонка, смугла,
Где, от любви изнемогая,
Сама у ног твоих легла…
‹…›
И в жизни той живу, не зная,
Где правда, где моя мечта,
Какая жизнь моя, родная, –
Не знаю – эта, или та[206]
 

Таким образом, из поэтики со- и противопоставлений и приема психологического параллелизма вырастает и двойственный образ лирической героини Тэффи. Характер ее раздвоенности, черты внешности и психологического облика, как заметил еще Е. А. Зноско-Боровский, меняются от стихотворения к стихотворению. Анализируя лирическую пьесу «Благословение Божьей десницы…», знаменитый шахматист и литературный критик отметил строку «добра и зла единый хаос»[207] и указал на ряд противоположений, рожденных «добрым и злым, пусть слитным в своем хаосе», вместе с тем подчеркнув, что «в другом стихотворении мы найдем другой ряд антитез, достигающих, однако, столь же сильного впечатления»[208].

«Две меня», но представленные по-иному, прочитываются в знаменитом стихотворении Тэффи «Ангелика»:

 
Ходила Федосья, калика перехожая,
Старая-старая, горбатая, худорожая.
Но душа у Федосьи была красавицей,
Синеокой, златокудрой, ясноликою,
Любовали душу Божьи Ангелы,
Называли душу Ангеликою[209].
 

Со-противопоставление небесного и земного явлено в стихотворении Тэффи «Гиена», где особенно заметен отклик на творчество Мирры, для лирической героини которой судьбой уготовано «стремиться вверх, скользя над бездной»[210]. Тэффи нашла уникальное воплощение этой поэтической мысли: как писал Л. Галич, подводя итог открытиям сборника Тэффи «Passiflora», «эта диалектика – ее собственная. Этот ритм она сама подслушала в мире – и никто иной до нее»[211]. Но нельзя не заметить лирической переклички в творчестве сестер Лохвицких, работающих с поэтикой контрастных, зачастую даже провокационных образов:

 
 
Я только о тебе и думаю теперь,
Гиена хищная, гиена-хохотунья!
Ты – всеми проклятый, всем ненавистный зверь –
Такая же, как я, – могильная колдунья!
‹…›
Вот так… припасть к земле … и выть, и хохотать…
И рвать могильный прах, и тленом упиваться.
А в наших поднятых, тоскующих глазах
Пусть благостные звезды отразятся![212]
 

Отметим отход от универсальной, «стертой» романтической образности первых стихотворных опытов поэтессы и несомненное освоение Тэффи расширенного словаря декадентской лирики: в ее поэзию вошла зоологическая образность, не только притягательная, но и отталкивающая или устрашающая. Ее лирическая героиня из романтической мечтательницы превращается в двойственную декадентскую Мадонну.

Мирра Лохвицкая в своем творчестве сознательно выстраивала женскую лирическую биографию, своего рода женский «роман души». В поисках цельности она двигалась от тематической подборки к циклу и, в перспективе, к книге стихов. Другое дело, что поэтесса не всегда была последовательна в создании поэтической биографии, и явление циклизации не получило у нее того законченного оформления, как это случится позднее, например, у А. А. Блока. Наследует этот принцип и ее сестра. В тематике трех сборников Тэффи отразилась последовательная смена увлечений автора:

…три женских каприза: увлеклась красивыми камушками, их переливами, символикой, легендами, – появились «Семь огней», из семи частей состоящая книжка «Рубин», «Сапфир», «Топаз» и проч. Потом Тэффи коллекционировала расписные нарядные шали – ах как жалко было бросать сундук с этими сокровищами в Петербурге, – и следом сочинила цикл цветастых восточных стилизаций – «Шамрам». Полюбила комнатные цветы, прилежно изучила солидный труд М. Гесдерфера – и написала стихи, составившие сборник Passiflora[213].

Таким образом, можно сказать, что лирика Тэффи также становится художественным отражением ее биографии, «романом души».

Мирра Лохвицкая умерла рано, как будто предопределив в творчестве свою судьбу, высказав желание смерти в знаменитом стихотворении «Я хочу умереть молодой…»[214]. Ее открытия (экспрессивная, чувственная, экзотичная, смелая женская лирика), «золотой закатившись звездой», были очень быстро забыты на фоне других, поистине революционных, достижений Серебряного века. Однако они оставались в памяти поэтов и, прежде всего, лириков русского зарубежья, часто выступавших в роли литературных критиков, – современников ее сестры, разделивших с ней изгнанническую судьбу. Лирику самой Тэффи они оценивали как вполне самостоятельное явление, сопоставляя с именами поэтов первого ряда русского Серебряного века. Тэффи, по мнению М. Алданова, «…идет вровень с веком Блока и Сологуба»[215]. Отголоски поэзии символистов отмечал Зноско-Боровский, указавший на то, что у Тэффи «встречаются напевы, родственные Федору Сологубу, Анне Ахматовой, пожалуй, даже Игорю Северянину»[216]. Л. Галич, характеризуя лирическое творчество Тэффи, утверждает: «Конечно, это музыка декаданса. Но разве декаданс кончился?»[217]

В сопоставлении художественных вселенных разных поэтов нередко можно найти различные точки пересечения. Поэтессы двух эпох – сестры Лохвицкие – стояли каждая на своем распутье. Но от творчества Мирры, которое лишь готовило пути к модернизму, Тэффи берет в наследство определенные черты: это образно-мотивный ряд (в данной статье представлен лишь один из примеров – мотивы сна и мечты, образ Царицы снов), безусловно, переосмысленный, подчас предъявленный в виде литературной игры; двойственность образа лирической героини, сочетающей контрастные черты (ангела, демона, Мадонны, дьяволицы, гиены, колдуньи и т. д.); ее порой театральная, маскарадная отделенность от эмпирического автора, но при сохранении узнаваемых психологических черт (страстность, экзальтация, вера в любовь, желание жить чувствами) и биографических деталей.

Т. Л. Александрова писала: «С иронией отзываясь о поэзии сестры, Тэффи никогда не признается, что в собственном поэтическом творчестве подражает именно ей, говорит ее словами, мыслит ее образами»[218]. И действительно: если отрешиться от категоричности высказывания, можно сказать, что поэзия Тэффи рифмуется с поэзией ее сестры, так рано покинувшей земную юдоль, поскольку порой нельзя не услышать голос лирической героини Мирры в лирике Тэффи.

А. В. Протопопова
Женщина и природа в поэзии З. Н. Гиппиус
«Дай мне венок мой, плача, вить»[219]

Творчество З. Н. Гиппиус (1869–1945), выдающейся представительницы русского символизма и, шире, культуры модернизма, не ограничивалось чистой поэзией и литературной критикой. Оно включало также философское осмысление основополагающих проблем пола, связанных со статусом и значением бытия женщины[220]. В первую очередь этим вопросам посвящены ее эссе «Зверебог. О половом вопросе» (1908) и неоконченное «Женщины и женское» (начато в 1920-х годах). В данной работе предполагается рассмотреть эти проблемы на материале некоторых значимых стихотворений Гиппиус в контексте выдвигаемой ею гендерной теории, обосновывающей возможность конструирования женщиной творческой субъектности в литературе и искусстве.

Первостепенным в этом отношении поэтическим текстом является, как кажется, знаменитое стихотворение Гиппиус «Женское» («Нету») (1907)[221].

 
Где гниет седеющая ива,
где был и ныне высох ручеек,
девочка, на краю обрыва,
плачет, свивая венок.
 
 
Девочка, кто тебя обидел?
скажи мне: и я, как ты, одинок.
(Втайне я девочку ненавидел,
не понимал, зачем ей венок.)
 
 
Она испугалась, что я увидел,
прошептала странный ответ:
меня Сотворивший меня обидел,
я плачу оттого, что меня нет.
 
 
Плачу, венок мой жалкий сплетая,
и не тепел мне солнца свет.
Зачем ты подходишь ко мне, зная,
что меня не будет – и теперь нет?
 
 
Я подумал: это святая
или безумная. Спасти, спасти!
Ту, что плачет, венок сплетая,
Взять, полюбить и с собой увести…
 
 
– О, зачем ты меня тревожишь?
мне твоего не надо пути.
Ты для меня ничего не можешь:
того, кого нет, – нельзя спасти.
 
 
Ты душу за меня положишь, –
а я останусь венок свой вить.
Ну скажи, что же ты можешь?
это Бог не дал мне – быть.
 
 
Не подходи к обрыву, к краю…
Хочешь убить меня, хочешь любить?
я ни смерти, ни любви не понимаю,
дай мне венок мой, плача, вить.
 
 
Зачем я плачу – тоже не знаю…
высох – но он был, ручеек…
Не подходи к страшному краю:
мое бытие – плача, вить венок[222].
 

Перед читателем предстает картина опрокинутой идиллии: вместо пышной растительности, журчащей воды, бережка, цветов и прекрасной девушки он видит гниющую иву, высохший ручей, обрыв, а не берег, политый слезами венок – все говорит о гибели, а не об услаждении природой; locus amoenus, прекрасный мир, оказывается полностью разрушен. С увядающей, погибающей и бесплодной природой здесь соотносится центральный образ страдающей девочки, чье главное занятие – бессмысленное свивание венка. Печаль девочки, воплощающей в себе, по замыслу Гиппиус, женское начало, состоит в том, что ее самой нет, – это и отражается в окружающей ее природе, которая также стремится к распаду, исчезновению, небытию.

Своим набором «элементов» нарисованная в стихотворении картина вызывает в памяти эпизод из шекспировского «Гамлета» (акт IV, сцена 7), где описано, как безумная Офелия свивает венки у ручья, над которым склоняется ива[223].

 
Королева:
Есть ива над ручьем; сребристые листы
Глядятся в зеркало воды; туда пришла
Она в причудливых гирляндах маргариток,
Крапивы, лютика и пурпурных цветов;
Невежи-пастухи зовут их так нескромно,
А девы строгие – рукою мертвеца.
Когда к ветвям она нависшим потянулась,
Чтобы венки на них развесить, обломился
Коварный сук; и в плачущий ручей она
Упала вся в цветах. Расплывшись, платье
Поверх воды ее держало, как наяду;
Отрывки песенок она старинных пела,
Как бы опасности не сознавая, словно
Для этой создана была стихии
И с ней сроднилася. Недолго длилось это:
Отяжелев, намокшие одежды
Бедняжку в мутную втянули глубину,
От сладкой песни к смерти[224].
 

Решив украсить венками дерево, Офелия не удерживается, падает и гибнет в ручье. Если принять во внимание эту параллель, то весь образ природы в стихотворении «Нету» уже несет на себе отпечаток грядущей гибели. Однако заметим, что если у Шекспира Офелия гибнет в ручье, не осознавая своей гибели, поскольку погружена в безумие, то девочка Гиппиус не может даже погибнуть, ибо ее вообще не существует.

Парадоксальным образом девочка осознаёт себя в своем небытии: она плачет из-за того, что Бог не дал ей «быть» и потому любовь и спасение для нее невозможны. В то же время она, несомненно, есть, так как она мыслит саму себя и Бога как своего создателя, видит возле себя мужчину и понимает его предложение, пусть и невозможное для нее. Более того, она плетет венок, что является основой ее бытия. Венок здесь становится, по мысли К. Эконен[225], символом простейшего созидания и творчества. Изначально стихотворение так и называлось – «Женское. Венок». Плетение – метафора художественного творчества. Слово «венок» в названии, во-первых, подразумевает определенную стихотворную форму, а во-вторых, метафора венка «связывает стихотворение с символистской эстетической дискуссией»[226]. Круглая форма венка говорит о цикличности действия и о замкнутости в нем героини. Это подчеркивается и постоянными повторами темы плетения: в небольшом стихотворении она возникает семь раз.

Почему же девочка находится в таком положении? Следуя подходу О. Вейнингера, Гиппиус выделяет в своей статье «Зверебог» в качестве базового общий принцип бисексуальности человеческой природы в отношении каждого конкретного индивида: «Реально никакой человеческий индивидуум не носитель одного которого-нибудь начала исключительно: т. е. нет чистого мужчины и чистой женщины. Каждое живое человеческое существо – неравномерная смесь этих двух начал (предполагается соответствие, как бы единство между физическим и духовным)»[227]. В то же время Гиппиус соглашается с Вейнингером в том, что в женском начале самом по себе нет памяти, творчества и личности. «Чистая» женщина в этом смысле не может быть ни нравственной, ни безнравственной уже потому, что она вообще находится вне сферы нравственности. Если же женщина иногда мыслит, то это объясняется тем, что в ней творит мужское начало, – однако, поскольку его влияние в реальной женщине мало сказывается, отсюда проистекает полное неверие Гиппиус в творящую женщину как таковую[228]. Поэтому и венок, ее творение, ни для кого не имеет никакого значения и ничего ей не дает, кроме ненависти мужчины.

При этом одно лишь мужское начало, как указывает Гиппиус уже в «Зверебоге», вопреки подходу Вейнингера, вовсе не содержит в себе самом совершенства полной личности, не является средоточием действия творческих сил и не воплощает высшую, истинную человечность и суть всего происходящего в природе[229]. Поэтому кажущийся более высоким онтологический статус мужчины в стихотворении «Нету» на самом деле мнимый: герой одновременно и не понимает, и ненавидит девочку, и хочет ее спасти, – в то время как она переживает истинную трагедию.

Стихотворение «Нету» разбирает Д. С. Мережковский в статье «Ночью о солнце» (1910), посвященной творчеству Гиппиус. По Мережковскому, та из женщин-писательниц, что «выступит из-за щита своей женской слабости, усомнится в том, что „Бог не дал ей быть“», будет «казнена смехом». В этом отношении Гиппиус «коснулась тайны, которой нельзя касаться, древней-древней, семью печатями запечатанной, – тайны о браке, о поле, о нем, который есть, и о ней, которая не должна, не может, не хочет быть». Мужчина, согласно тому мнимому онтологическому статусу, которым он сам себя наделил, «все позволит женщине – преклонит колени и отдаст ей все права, свободы, почести, – только не позволит ей быть. Быть ей – ему не быть: вот западня дьявола, которая кажется заповедью Божьей. „Глава жене – муж“. Это ведь и значит: он есть, а ее нет»[230].

Гиппиус полагала, что Вейнингер неверно характеризует женское и мужское начала, ибо он считает, что только мужское начало является основанием блага и бытия, что это светлое начало, а женское – темное, основание небытия и зла, тот «злой» элемент, который пронизывает человека: «…и это злое Начало „небытия“ как бы ущербляет истинное бытие, уменьшает потенцию Личности…»[231] Критикуя Вейнингера, Гиппиус утверждает, по сути, что невозможно, чтобы бытие человека имело своим основанием только мужское начало[232]. Многие исследователи, например К. Эконен, несмотря на вышеуказанные утверждения самой Гиппиус, считают, что поэтесса не решилась на построение женского лирического субъекта в своей поэзии и критике, а ее успех как автора был связан, помимо несомненного таланта и острого ума, с успешной апроприацией мужских писательских стратегий. Критикуя Вейнингера, Гиппиус не делает решительного шага, не заявляет прямо, что женское начало («Ж» в терминологии Вейнингера) также онтологически наделено созидательной силой. Соотнося женское начало с природой, Гиппиус выявляет его антиномическую структуру, поскольку с маскулинной точки зрения оно распадается на низшую животную и высшую божественную природу (отсюда и название ее эссе «Зверебог»), но ни та ни другая как таковые не являются непосредственно выражением человеческой субъектной сущности женщины[233].

Эта позиция находит воплощение также в двух ее стихотворениях с одним и тем же названием «Она» (оба – 1905):

 
В своей бессовестной и жалкой низости,
Она, как пыль, сера, как прах земной.
И умираю я от этой близости,
От неразрывности ее со мной.
 
 
Она шершавая, она колючая,
Она холодная, она змея.
Меня изранила противно-жгучая
Ее коленчатая чешуя.
 
 
О, если б острое почуял жало я!
Неповоротлива, тупа, тиха.
Такая тяжкая, такая вялая,
И нет к ней доступа – она глуха.
 
 
Своими кольцами она, упорная,
Ко мне ласкается, меня душа.
И эта мертвая, и эта черная,
И эта страшная – моя душа![234]
 

В этом стихотворении женское начало соотносится с материально-земной, жалкой в своей низости чувственной природой, которая ведет к смерти и всеобщему разрушению. Оно сравнивается со змеей, холодная чешуя которой ранит, – змея здесь выступает метафорическим обозначением сил зла и дьявольского, хтонического начала. Похожую картину мы наблюдаем в другом стихотворении Гиппиус того же года «Водоскат»:

 
Душа моя угрюмая, угрозная,
    Живет в оковах слов.
Я – черная вода, пенноморозная,
    Меж льдяных берегов.
 
 
Ты с бедной человеческою нежностью
    Не подходи ко мне.
Душа мечтает с вещей безудержностью
    О снеговом огне.
 
 
И если в мглистости души, в иглистости
    Не видишь своего, –
То от тебя ее кипящей льдистости
    Не нужно ничего[235].
 

Совсем другой подход мы наблюдаем во втором стихотворении с тем же названием «Она» (посвящено А. А. Блоку):

 
Кто видел Утреннюю, Белую
Средь расцветающих небес, –
Тот не забудет тайну смелую,
Обетование чудес.
 
 
Душа, душа, не бойся холода!
То холод утра, – близость дня.
Но утро живо, утро молодо,
И в нем – дыхание огня.
 
 
Душа моя, душа свободная!
Ты чище пролитой воды,
Ты – твердь зеленая, восходная,
Для светлой Утренней Звезды[236].
 

Второе стихотворение «Она», не случайно посвященное Блоку – певцу Вечной Женственности, описывает прямо противоположные свойства женского начала. Его холод возвещает близость дня, в котором скрыт огонь. Сама душа характеризуется как свободная и чистая, как основание «светлой утренней звезды». Отметим, что в обоих текстах женская душа оказывается той или иной частью природы, живой или неживой, змеей или «твердью зеленой».

Все эти положения поддерживались Гиппиус в стихах, написанных до 1908 года, т. е. до момента создания «Зверебога» и подступов к теоретическому осмыслению поэтессой гендерной проблематики.

Даже в своем высшем, божественном, смысле женское начало, согласно тем положениям, которые Гиппиус поддерживала на момент написания «Зверебога», не является началом самостоятельным и личностным, т. е. субъектным. Творческое воплощение вечно-женского начала в искусстве и религии в определенных женских образах становится темой более позднего стихотворения Гиппиус «Вечноженственное» (1924):

 
Каким мне коснуться словом
    Белых одежд Ее?
С каким озареньем новым
    Слить Ее бытие?
О, ведомы мне земные
    Все твои имена:
Сольвейг, Тереза, Мария…
    Все они – ты Одна.
Молюсь и люблю… Но мало
    Любви, молитв к тебе.
Твоим – твоей от начала
    Хочу пребыть в себе,
Чтоб сердце тебе отвечало –
    Сердце – в себе самом,
Чтоб Нежная узнавала
    Свой чистый образ в нем…
И будут пути иные,
    Иной любви пора.
Сольвейг, Тереза, Мария,
    Невеста-Мать-Сестра![237]
 

Невеста (Сольвейг), сестра (св. Тереза, монахиня) и мать (Мария, Богоматерь) – эти три образа воплощают Вечную Женственность как божественное начало, которое делает возможным осуществление конкретной женщины как личности; это три ее «земных имени».

В незавершенном эссе «Женщины и женское» (по мнению Р. Янгирова, оно было задумано во второй половине 1920-х[238]), сохранившемся в одной из тетрадей в архиве Гиппиус, поэтесса идет значительно дальше в теоретическом осмыслении гендерной проблематики: она напрямую связывает женскую природу с личностным бытием женщины, которое делает возможным ее понимание как самостоятельного творческого субъекта. В любом человеке вообще, будь он мужчина или женщина, воплощаются сразу два противоположных друг другу начала, мужское и женское, но в женщине

преобладает свет женского Начала, того, которое принято называть «Вечно-женственным». Из этого начала исходят три луча, относящихся к этим трем способам его бытия, по сущности нераздельных, хотя в своих проявлениях различных: женщина, верная хотя бы одному, верна, в сущности, всем трем; света она не теряет, т<о> е<сть> и не теряет своего существования[239].

Когда какая-либо женщина остается, несмотря на все превратности жизни, сестрой, невестой или матерью, тогда «свет потустороннего начала „Ж“ (здесь и далее курсив З. Гиппиус. – А. П.) в ней пребывает (и сохраняется „личность“, т<о> е<сть> в неповторимой мере – и гармонии – пребывание в каждом человеческом существе света обоих начал)»[240]. В противоположном же случае – в качестве только жены или любовницы – женщина перестает обладать своим собственным бытием, связанным с лучом вечной женственности, и живет только отраженным светом мужа или любовника: она «перестает и существовать как личность, т<ак> к<ак> нарушена ее гармония – ее начало М или тоже в ней исчезает, или извращается бесплодно»[241].

183Лохвицкая (Жибер) М. А. Стихотворения. Т. 3. С. 8.
184Макашина В. Г. «Страсть к волосам»: Фет – Лохвицкая – Цветаева // А. А. Фет: Проблемы изучения жизни и творчества. Курск: КГПУ, 1998. С. 75.
185Свиясов Е. В. Сафо в восприятии русских поэтов (1880–1910-е гг.) // На рубеже XIX – ХХ веков: Из истории международных связей русской литературы / Отв. ред. Ю. Д. Левин. Л.: Наука, 1991. С. 258.
186Там же. С. 259.
187Тэффи Н. Черный ирис, белая сирень. С. 100.
188Тарланов Е. З. Женская литература в России рубежа веков (Социальный аспект) // Русская литература. 1999. № 1. С. 137.
189Там же. С. 139.
190Тэффи Н. Черный ирис, белая сирень. С. 102.
191Лохвицкая (Жибер) М. А. Стихотворения. Т. 1. С. 8.
192Зноско-Боровский Е. А. Заметки о русской поэзии // Воля России. 1924. № 16–17. С. 226.
193Тэффи Н. Черный ирис, белая сирень. С. 204.
194Лохвицкая (Жибер) М. А. Стихотворения. СПб.: Тип. А. С. Суворина, 1900. Т. 2. С. 86.
195Тэффи Н. Черный ирис, белая сирень. С. 204.
196<Александрова Т. Л.> Поэтические отголоски Тэффи.
197Тэффи Н. Черный ирис, белая сирень. С. 99.
198Зноско-Боровский Е. А. Заметки о русской поэзии. С. 227.
199Галич Л. «Страстоцвет». С. 3.
200Зноско-Боровский Е. А. Заметки о русской поэзии. С. 227.
201Галич Л. «Страстоцвет». С. 2.
202Там же. С. 3.
203Лохвицкая (Жибер) М. А. Стихотворения. Т. 2. С. 1.
204См. об этом подробнее: Павельева Ю. Е. Лирическая героиня поэзии М. А. Лохвицкой: Поэтика на стыке классики и модернизма. М.: МГИ им. Е. Р. Дашковой, 2014. С. 55–81, 156–184.
205Лохвицкая (Жибер) М. А. Стихотворения. Т. 2. С. 54.
206Тэффи Н. Черный ирис, белая сирень. С. 199.
207Там же. С. 201.
208Зноско-Боровский Е. А. Заметки о русской поэзии. С. 227.
209Тэффи Н. Черный ирис, белая сирень. С. 220.
210Лохвицкая (Жибер) М. А. Стихотворения. Т. 2. С. 1.
211Галич Л. «Страстоцвет». С. 3.
212Тэффи Н. Черный ирис, белая сирень. С. 222.
213Кушлина О. Страстоцвет, или Петербургские подоконники. С. 18–19.
214Лохвицкая (Жибер) М. А. Стихотворения. Т. 3. С. 32.
215М. А. [Алданов М.] Тэффи. Passiflora. Издательство журнала «Театр». Берлин, 1923 год [Рец.] // Современные записки. 1923. № XVII (IV–V). С. 485.
216Зноско-Боровский Е. А. Заметки о русской поэзии. С. 226.
217Галич Л. «Страстоцвет». С. 3.
218Александрова Т. Истаять обреченная в полете: Жизнь и творчество Мирры Лохвицкой. СПб.: Гиперион, 2007. С. 26.
219Исследование выполнено за счет гранта Российского научного фонда, проект № 19-78-10100 «Конструирование фемининности в литературе русского модернизма» в ИМЛИ РАН.
220См. подробнее: Протопопова А. В., Протопопов И. А. 1) Проблема конструирования женского субъекта в творчестве З. Гиппиус в контексте гендерной теории Вейнингера // Вестник славянских культур. 2021. В печати; 2) Между Отто Вейнингером и В. В. Розановым: о конструировании фемининности и маскулинности в творчестве Д. С. Мережковского // Studia Litterarum. 2021. Т. 6. № 3. С. 204–221.
221Подробный разбор этого стихотворения в традиционном ключе см.: Эконен К. Творец, субъект, женщина: Стратегии женского письма в русском символизме. С. 176–185; Лыкова Ю. В. Вечные «женственность» и «женскость» в поэзии З. Гиппиус: Гендерный аспект // Сибирский филологический журнал. 2010. № 2. С. 46–50.
222Гиппиус З. Н. Собр. соч.: [в 15 т.] / Сост., подг. текста А. Н. Николюкина, Т. Ф. Прокопова. М.: Русская книга, 2001. Т. 3. С. 546–547.
223Впервые отмечено Е. А. Осьмининой. См.: Осьминина Е. А. Образы мировой культуры в поэзии З. Н. Гиппиус // Вестник МГЛУ. Сер. Гуманитарные науки. 2016. Вып. 1 (762). С. 73–74.
224Шекспир У. Трагедия о Гамлете, принце датском / Пер. К. Р. СПб.: Тип. Императорской академии наук, 1899. С. 369.
225Эконен К. Творец, субъект, женщина: Стратегии женского письма в русском символизме. С. 179.
226Там же. С. 180.
227Гиппиус З. Н. Зверебог (О половом вопросе) // Гиппиус З. Н. Собр. соч.: [в 15 т]. Т. 7. С. 323.
228Основываясь на том, что Гиппиус критически относится к женскому творчеству, К. Эконен считает, что «приписывая творчество и активность маскулинным («М») свойствам и соотнося фемининность («Ж») с пассивностью, Гиппиус укрепляет патриархатный гендерный дискурс своего времени» (Эконен К. Творец, субъект, женщина: Стратегии женского письма в русском символизме. С. 165).
229Там же. С. 327–328.
230Мережковский Д. С. Ночью о солнце // Гиппиус З. Н. Собр. соч.: [в 15 т.]. Т. 4. С. 515.
231Гиппиус З. Н. Зверебог (О половом вопросе). С. 328.
232Андрейчук К. Р. Гендер и сакральное: конструирование образа ведьмы Зинаидой Гиппиус // Новый филологический вестник. 2020. № 2(53). С. 144.
233Гиппиус З. Н. Зверебог (О половом вопросе). С. 327.
234Гиппиус З. Н. Собр. соч.: [в 15 т.]. Т. 3. С. 532.
235Там же. С. 535–536.
236Там же. С. 532.
237Там же. Т. 6. С. 437–438.
238Янгиров Р. Тело и отраженный свет: Заметки об эмигрантской женской прозе и о ненаписанной книге Зинаиды Гиппиус «Женщины и женское» // Новое литературное обозрение. 2007. № 4. С. 184.
239Там же. С. 187.
240Там же.
241Там же. С. 188.