В советском плену. Свидетельства заключенного, обвиненного в шпионаже. 1939–1945

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
В советском плену. Свидетельства заключенного, обвиненного в шпионаже. 1939–1945
В советском плену. Свидетельства заключенного, обвиненного в шпионаже. 1939–1945
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 40,30  32,24 
В советском плену. Свидетельства заключенного, обвиненного в шпионаже. 1939–1945
В советском плену. Свидетельства заключенного, обвиненного в шпионаже. 1939–1945
Audiobook
Czyta Авточтец ЛитРес
20,15 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

В ответ японцы безмолвствуют. Можно подумать, что обсуждают вообще не их, а кого-то еще. Разговор так и продолжается в форме монолога и к ночи постепенно затихает. Сон берет свое. Он у заключенного на первом месте. Ритмичное постукивание колес, поскрипывание стенок вагона – одним словом, ночная соната узников. Кто-то уже похрапывает, кто-то негромко стонет, сидящий у печурки за ночного дежурного кореец тоже что-то едва слышно бубнит про себя. И я тоже незаметно для себя провалился в сказочные миры сна.

Поездка по Сибири

Первые шесть дней наш поезд шел вдоль большого изгиба Амура через Хабаровск к Чите. Прежде чем отдать воды Тихому океану, Амур описывает огромную дугу длиной в 2000 километров, образующую границу с Маньчжурией. Дуга эта – последний участок Транссибирской магистрали – огромной железнодорожной линии Москва – Владивосток.

Дуга эта не порадовала нас живописными пейзажами, здешняя местность природными красотами не изобилует. Всхолмленная равнина, перемежающаяся заболоченными участками, лесами. И весьма редко заселенная, по европейским меркам. Необозримые голые и невозделанные равнины. Однажды показался Амур. Пойма огромной реки извивалась, стиснутая тоскливыми берегами, на которых глазу не за что зацепиться. Иногда мелькали симпатичные березовые рощицы, никогда не переходившие в обширные массивы. Но чем дальше на запад мы продвигались, тем чаще они встречались. Мы пересекли Еврейскую автономную область со столицей в Биробиджане, своего рода советскую Палестину на северном берегу Амура. И здесь ничего интересного и привлекательного – сплошная тоска. Но однажды мы увидели нечто любопытное: посреди необозримой степи четырехугольник со стороной около двух километров. Линии, выложенные тысячами ящиков, частично огромных размеров. Внутри паровые котлы и крупные промышленные объекты, ничем не защищенные от природных невзгод, разве что наметенными за зиму и не успевшими еще растаять снежными сугробами. Наверняка демонтированная в Маньчжурии и дожидавшаяся монтажа фабрика. Сначала я считал, что подобный подход русских завершается тем, что заводское оборудование некоторое время спустя превращается в груду ржавчины. Но позже убедился, что это не так. Чуть позже, когда весна войдет в свои права, сюда пригонят сотни или тысячи заключенных, которые сначала выроют подобие бункеров для себя, а потом ценой тяжкого труда с использованием самых примитивных средств возведут производственные здания для размещения оборудования. Года через два из восточной оккупационной зоны Германии сюда пригонят инженеров и техников, которые с чисто немецкой основательностью предпримут все возможное (невозможное тоже) для ввода предприятия в эксплуатацию. И на нашем пути по Сибири подобная картина была далеко не единственной – она периодически повторялась. Сомнений быть не могло – у русских был накоплен достаточный опыт подобного рода работ. Ведь им во время широкомасштабного наступления вермахта удалось вывезти на восток и весьма крупные предприятия, причем в кратчайшие сроки и тем самым спасти их и задействовать на новых местах. Русских не волновало, что в ходе таких перебросок значительная часть ценного оборудования может быть повреждена. Подобные опасения были у немцев, считавших подход русских убыточным, затратным и вообще трудноосуществимым. У русских несколько иное представление о производительности труда. Если половина материала или объема проведенных работ вследствие бесхозяйственности или несовершенных технологий расходуются впустую, что с того? Остается ведь и другая половина. Что-нибудь да остается всегда. И пусть успехи более чем скромны, так или иначе они приближают нас к великой цели.

После Читы начинается гористая местность. По мере приближения к Байкалу чаще встречаются величественные горы с заснеженными вершинами. По узким ущельям мы выезжаем к скованному льдом знаменитому озеру, во всей длине раскинувшемуся перед нами. А мы едем дальше, огибая южную оконечность озера, и огибаем ее на протяжении всего дня. Но ничего не имеем против: за этот день мы успели увидеть истинное чудо – уникальную красоту гигантского горного озера.

Мы добираемся до расположенного на западном берегу города под названием Иркутск. Из океана деревянных домов гордо возвышаются древние церкви, последнее напоминание об исчезающей византийской культуре. Хочется думать, что здесь ход дня определяется не заводскими сиренами, а нежным колокольным звоном. Но перестук колес заглушает все звуки снаружи. Да и здешний НКВД вряд ли позволит колоколам этих церквей громко и торжественно звучать. Время «суеверий» и «буржуазной сентиментальности» миновало. В ходе дальнейшей поездки в Новосибирск русские из нашего вагона отмечают Пасху. Мы думали, что персонал охраны и железнодорожные инстанции в целом просто не замечают этого ныне упраздненного в Советской России религиозного праздника. Но, к нашему величайшему удивлению, мы в тот день обнаружили в розданном нам в котелках супе гораздо больше ломтиков мяса. А мясо, надо сказать, в последние месяцы стало для нас недосягаемым деликатесом. Мы и вкус его успели забыть.

Русские тут же набросились на мясо. Они вылавливали его, выкладывали в отдельную посуду с тем, чтобы разделить их между своими «по-братски». Мы, не русские, иного и не ожидали и молча доели свой суп без мяса. Но наше недовольство происшедшим, которое мы хоть и вынуждены были скрывать, уже на следующий день в какой-то степени уравновесилось злорадством, если не чистой радостью, воспринятой нами без малейших угрызений совести. Выяснилось, что мясо это было испорчено, и те, кто решил торжественно вкусить его, были награждены серьезным расстройством желудка, на целых две недели укротившим темперамент наших «хозяев» вагона. Вообще-то следовало крепко подумать перед тем, как с аппетитом поедать это мясо. Сам факт его наличия в супе не мог не вызвать подозрения – качественные продукты просто не доходили до заключенных.

На огромной и разветвленной сортировочной станции Новосибирска мы простояли двое суток. Время от времени наш вагон куда-то отгоняли, потом снова возвращали на прежнее место, и, наконец, он тронулся и поехал в южном направлении. Вскоре мы убедились, что едем по Турксибу – в то время одноколейному – в направлении района, расположенного южнее озера Балхаш и Аральского моря, к Памиру. В пути следования мы не раз уступали дорогу проходящим поездам, эти паузы сильно замедляли наше продвижение. Пребывание в вагоне, и без того весьма утомительное, стало буквально пыткой из-за расплодившихся вшей. Большую часть дня приходилось заниматься отловом и уничтожением этих отвратительных насекомых. Но плодились они куда быстрее, чем мы успевали с ними разделаться. Все новые и новые полчища атаковывали нас, выбираясь из складок одежды и яростно кромсая нашу плоть. Непостижимо, насколько быстро эти насекомые размножались.

Но настал час освобождения. В Семипалатинске мы оказались в огромном комплексе: баня, душевые, камеры дезинсекции. Здание возвышалось в самом центре сортировочной станции и, судя по всему, предназначалось для обеззараживания бесчисленных составов с заключенными, курсирующих по Советской России. «С вещами» мы сошли с поезда, получили возможность принять великолепный ободряющий душ, а после обнаружили нашу одежду и белье еще теплыми и благоухающими милым сердцу специфическим запахом дезинсекции. Если сразу же по прибытии сюда многие едва стояли на ногах от слабости, то теперь почувствовали себя словно заново родившимися и уже в вагоне, лежа на нарах, взирали друг на друга не как волки на дичь, а скорее, как гости лейпцигского ресторанчика «Ауэрбахс Келлер» – благочинно, любезно, почти ласково.

Дальше мы ехали по всхолмленному плато, мимо возвышавшихся вдалеке гор, увенчанных белыми шапками, – Алтай. Снова вид, живописность которого сводила на нет красоту Альп. Только через щели в стенках вагона и через зарешеченные окошки нам и удалось кое-что увидеть. Как же здорово было бы оказаться здесь не в статусе заключенного, а свободного человека, кому ничто не мешает наслаждаться этой красотой!

Потом справа начались бесконечные солончаки, постепенно переходившие в соляные болота. За ними поблескивала поверхность воды озера Балхаш. Двое суток мы ехали и за это время не увидели ни единого признака присутствия людей. Железная дорога стала подниматься в гору, мы приближались к Алатау. В долинах стремительно неслись пенистые горные ручьи. Здесь бурно таял снег. Населенных пунктов стало больше. Мимо проносились романтические горные пейзажи Киргизии. Проезжая Алма-Ату, мы видели только сортировочную станцию. Но потрясающие по красоте горы, расположенные дальше, были хорошо видны. Потом наш состав повернул на запад, спустился на равнину, в степь у Ташкента и Бухары.

Когда состав остановился на станции Ташкент, мы подумали, что здесь наше странствие закончится. Но нас повезли по степи дальше на юг. Несколько дней спустя мы стояли на станции Бекабад, это городок на реке Сыр-Дарья, расположенный в пустыне. Вокруг однообразие, ни единого деревца, ни покрытых зеленой травой лугов, ничего. В Киргизии все выглядело веселее. Не увидели мы и знаменитые хлопковые поля Узбекистана. Один только песок и жесткая трава. Высоко над поймой бешено мчавшейся Сыр-Дарьи виднелся Бекабад, городок с населением не более двух тысяч человек, однообразные, неровные глинобитные стены, кое-где печные трубы из шамота. И ко всему прочему – целый венец лагерей заключенных. Их легко было определить по наличию сторожевых вышек, ставших не просто частью российской глубинки, а российского пейзажа в целом. Здесь содержались, в основном, немецкие военнопленные, сражавшиеся под Сталинградом, горбившиеся здесь во славу и ради процветания рая Советов.

С вокзала нас привезли к выстроенной прямо в пустыне бане. Вокруг сплошная пустота, ни единого домика, кроме разве что лагеря немецких военнопленных. Баня эта обслуживала все лагеря округи, служила своего рода центром общественной жизни в этой глуши, исправно несла службу помывки и дезинсекции заключенных.

 

Я оказался в первой группе допущенных к мытью. Офицеры-надзиратели велели нам сложить всю одежду в кучу, кроме белья, в котором мы стояли, а также обувь. Мол, заберете ваше барахло после помывки. Так как я ничего доброго от этой процедуры не ждал, попытался протащить с собой в баню свое синее пальто, в котором проходил все время заключения. Но мои попытки не остались незамеченными надзирателями, и пальто оказалось в куче одежды.

Когда после помывки мы вышли из бани, куча успела исчезнуть. Это было весьма болезненно воспринято японскими офицерами, часть форменной одежды и обуви которых выглядела еще вполне пристойно. И моя одежда, включая и пальто, верно прослужившее мне и одеялом, и матрасом, отсутствовала. Но пару рубах мне все-таки удалось утаить, засунув их под надетое белье.

Когда мы после непродолжительной поездки в кузове грузовика добрались до лагеря, запланированного как остановочный пункт, я имел глупость вытащить рубахи. Едва миновав лагерные ворота, я заметил женщину. Женщина, как оказалось, переводчица, подошла к нам, забрала у меня рубахи и, вполне дружелюбно улыбнувшись, заверила меня:

– Вам они больше не понадобятся. В лагере получите все, что нужно.

И сапоги нам скоро тоже не понадобились. На другой день их собрали и заменили деревянными дощечками, которые с помощью ремешков крепились к стопе. Но и материал, и конструкция были настолько ненадежны, что мы и ходить толком в новой обуви не могли и в основном шагали по раскаленному песку босыми.

Я в числе первых вошел в этот лагерь. Нигде ни тени деревца, спасавшей от палящего солнца. Глинистый грунт, горячий и окаменевший от жары. Двойной ряд землянок, служивших бараками. Лагерь располагался в сотне метров от речки, на возвышении. С одной стороны спуск к реке, с другой вершину холма образовывали землянки. Там же находилась столовая и кухня. В отдалении на другом берегу реки высились коричневатые горы, придававшие пейзажу живописный вид. Долина зеленела, а вдоль реки длинными рядами росли деревья. Еще дальше поблескивало водохранилище, откуда прямо на нас выходила река. Лагерь разделял прямой канал шириной в полметра, не больше. Он являлся частью системы водоснабжения, жизненно важной для целого района.

Вверху на холме у самой кухни стояло трое молодых людей, едва взглянув на которых я понял, что это военнопленные. Они были первыми европейскими немцами за все время моей сибирской одиссеи. От охватившей меня радости я даже ускорил шаг – мне страшно хотелось пожать им руку и поговорить с ними. Когда мы представились друг другу, они тут же потащили меня на кухню и поставили передо мной тарелку с лапшой и гуляшом. Пока я благоговейно вкушал блюдо, они знакомили меня с условиями пребывания в лагере.

До полудня этого дня лагерь предназначался исключительно для немцев. Потом часть их перебросили в другой лагерь. Остались лишь трое поваров приготовить ужин для своих товарищей и потом вместе с ними уехать из лагеря. Общение с ними администрация лагеря не предусматривала, так что наша встреча была результатом ее упущения. Потому что немцев изо всех сил старались убедить, что наша группа – отъявленные преступники и шпионы, даже разговаривать с которыми строго воспрещалось. Но часа, который я провел вместе с ними, незамеченным русскими, хватило, чтобы заключенным лагеря Бекабад стало известно о нашей участи. То, что я узнал от них, оптимизма тоже не вселяло. Тысячи переживших Сталинград лежали на кладбище у лагеря, при условии, что это место вообще можно было назвать кладбищем. Многие скончались еще по пути сюда от истощения. Сразу по прибытии сюда в лагере началась страшная эпидемия дизентерии, унесшая жизни нескольких тысяч человек. Каждая новая группа прибывавших в лагерь вносила свой вклад, увеличивая количество могил на кладбище.

– С вами будет то же самое, – считали старожилы. – Первым делом смотрите, что пьете.

«Вода» поступала из протянувшегося через весь лагерь канала. Неподалеку есть небольшой лагерный госпиталь, метрах в двухстах отсюда, сообщили они. Но антисанитария там еще хуже, чем в лагере. В конце концов я доел гуляш и собрался поблагодарить моих благодетелей.

– У нас еще есть суп для ужина, – сообщил старший повар. – Но это кислая капуста, отваренная в воде. Из заключенных эти щи почти никто не ел, так они всем надоели.

Я попросил их дать мне попробовать эти щи, мы все страдали от цинги, почти безумно хотелось пожевать любых овощей. Лишенный витаминов организм настойчиво требовал свое, и поэтому не приходилось удивляться, что я, в отличие от военнопленных, хлебал эти показавшиеся мне вкуснейшими щи так, что за ушами трещало.

И когда этих троих военнопленных уже отправили, я вновь оказался с моими товарищами. Знали бы они о том, что мне удалось подкрепиться, наверняка бы позавидовали. Японцы, большие знатоки во всем, что касалось трав и овощей, сразу же стали искать, что где растет. Они отыскали что-то дикорастущее и вскоре выдрали все с корнями. Добытое бросили в кипяток и отварили. Вскоре они порадовали всех вкусным овощным супом. Но из-за сухого воздуха и жары нас стала мучить жажда. И поскольку кипяченую горячую воду давали лишь два раза в день, и то понемногу, многие, вопреки предупреждениям, принялись пить воду из канала. Конечно, их можно было понять – после всего пережитого эти люди уже жили чистыми инстинктами.

Поначалу мы упивались нашей «свободой». Уже одно то, что не было необходимости тесниться в вагоне или полутемной камере, а видеть солнце, небо, дышать свежим воздухом, часами сидеть на холме, воспринималось как почти райская жизнь. Я получил возможность познакомиться с очень полезными людьми, например, с заключенными из немецкого «контингента», а также с несколькими японцами, в основном офицерами высшего ранга. С профессором из Кореи, преподававшим философию в Сеульском университете, с которым мы рассуждали о Канте.

Там же я познакомился и с господином Ваном (кажется, именно так его звали), весьма образованным китайцем, оказавшимся здесь благодаря прихоти фортуны. Когда русские вошли в Маньчжурию, Чан Кайши, тогда стоявший во главе Китая, направил своего друга господина Вана в Маньчжурию для осуществления гражданского управления регионом до ухода русских. Это произошло вскоре после заключения соглашения, примерно три месяца спустя после капитуляции Японии.

Господин Ван прибыл в Маньчжурию и явился с визитом к главнокомандующему силами Советов. Но оказался не у него в кабинете, а в застенке, откуда его направили сначала в Ворошиловск, а потом усадили в наш транспорт.

Небольшого роста, симпатичный, субтильный кореец по имени Ким запомнился мне тем, что очень хорошо говорил по-английски и смог мне подробно рассказать о своих мытарствах. Отец его был весьма уважаемым в Корее врачом и дал сыну блестящее образование в Европе. Молодой Ким после капитуляции Японии вступил в Союз демократической молодежи, отличавшийся проамериканской ориентацией. Когда русские вошли в его родной Пхеньян, все члены этого союза были арестованы и отправлены в Россию. Киму только что исполнилось семнадцать лет.

Еще один кореец, и тоже по имени Ким, был в нашей группе. Высокий, статный, худощавый мужчина около пятидесяти лет. При японцах он имел чин дивизионного генерала корейской армии и командовал корейским соединением. Большие очки в черной оправе, которые Ким каким-то невероятным образом протащил через все многочисленные проверки, скрывали его глаза, и нельзя было определить, куда в тот или иной момент направлен его взгляд. Подчеркнутая вежливость и сдержанное поведение не позволяли сблизиться с ним. Он был одним из нерусских среди нас, кого считали активистом. Однако его стремление сформировать со своими соотечественниками сообщество на основе политического единомыслия поначалу провалилось. Было мало тех, кто испытывал симпатию к советской системе, учитывая накопленный здесь опыт. Дальнейшая судьба Кима показала, что его восторги, казавшиеся нам нелепыми и непонятными, имели вполне реальную основу и цель и впоследствии обеспечили ему успех, к которому он стремился, – Ким стал генералом в армии Северной Кореи.

В первые дни нас волновал вопрос, к какой категории заключенных нас причислили. Находившимся среди нас русским удалось выпытать это у советских офицеров. Военнопленными мы не являлись и уж конечно не числились уголовными преступниками, а представляли собой «спецконтингент». Считалось, что нас не «арестовали», а «задержали». НКВД держал нас «под стражей» явно с целью рано или поздно собрать достаточно материалов для предания нас советскому суду. Всем местным, а также немецким военнопленным нас представили как группу опасных шпионов, схваченных в Маньчжурии. Любое общение с нами, включая обычный разговор, строго-настрого воспрещалось. Поэтому сам собой отпал вопрос об использовании нас на работах вне пределов лагеря. В лагере проводились кое-какие работы – постройка нового карцера и новой уборной. Но большей частью мы были предоставлены самим себе.

Большую часть дня я проводил сидя или лежа на вершине холма, откуда было все видно. Жаркое пустынное солнце на не знавшем облаков небе быстро обеспечило нам интенсивный загар. Внизу среди зеленой травы и деревьев протекала Сыр-Дарья. За ней возвышались группой живописные горы, коричневые и совершенно голые. А остальное – пустыня насколько хватало глаз.

Увы, но созерцание всех этих красот длилось недолго. В один прекрасный день поступило распоряжение освободить два барака: в них собрались разместить «изолятор», то есть помещение для заразных больных. И там появились первые больные – около сотни заключенных с тяжелейшей формой дизентерии. Восемь дней спустя туда загремел и я. Вскоре изолятор был переполнен, и все лежали впритык друг к другу. Свободнее не становилось даже в случае смерти пациентов – их тут же заменяли вновь прибывшими. Потребовалось добавить третий барак. Позже заболевших перевели в местный госпиталь. И я оказался там после двухнедельного пребывания в изоляторе. Нас погнали туда пешком, хотя люди были ослаблены настолько, что скорее ползли, чем шли. Вместе со мной был и мой приятель Шаппе. Этот перенес лечение голодом без проблем. Однако дизентерия довела его до ручки. Он таял на глазах. «Скоро моя последняя остановка», – убежденно повторял он.

С нами прибыла и группа немецких женщин, их тут же назначили для ухода за больными. Русский врач, пожилой, согбенный мужчина в штатском, по нескольку раз за день совершал обход, заходил и в сад, убедиться, созрели ли дикие вишни. Под угрозой наказания было запрещено срывать их. Тем не менее они, в конце концов, исчезли. Врач из опасений избегал любых контактов с нами. Русский эмигрант, аптекарь по профессии, взял на себя исполнение его обязанностей и раздачу медикаментов – аспирина и средств от диареи. Военнопленный австриец по имени Майер ежедневно приезжал на телеге забирать умерших.

Пол в помещениях, где содержались больные, был глинобитным. Все лежали на наскоро сколоченных носилках под одеялами и выданными им ветками отмахивались от мух, налетавших в жутких количествах из уборной. Две недели спустя я в последний раз видел Шаппе живым. Это был уже не человек, а скелет, обессиленный настолько, что перестал даже отгонять мух. Они целыми роями сидели у него на лице. Я отгонял их, и Шаппе еле слышно просил меня: «Когда вернешься домой, найди мою жену и расскажи ей обо всем. Думаю, тебе повезет и ты вырвешься отсюда. Я уже готовенький. Сунь руку мне под голову, там махорка. И скрути себе покурить…»

В общем, Шаппе был на грани смерти. И уже на следующий день Майер забрал и его, а заодно еще двух немцев. Группа стремительно уменьшалась.

Но я был полон решимости выдержать и оружия не складывал. Я заставил себя встать на ноги, хотя каждый шаг был подвигом с моей стороны. В саду рос инжир. Плоды уже созрели. Русские инжир не воспринимали как фрукты. Я же, несмотря на понос и температуру, впихивал их в себя. Только ради получения витаминов. В саду я нашел лебеду, и она тут же дополнила мое меню. Женщины на кухне отваривали ее. У меня улучшился аппетит. Большинство больных вообще почти ничего не ели, хотя были рис на воде и каша.

По прошествии нескольких недель температуры у меня уже не было, я набирал вес, и меня решили вернуть в лагерь. Там стало значительно свободнее, прежней скученности не было. Переболевшие нежились на солнышке – хотя и за колючей проволокой, но все же иллюзия свободы. Работать нас до сих пор не заставляли. Мы лежали на глине, выискивали скорпионов или просто смотрели вдаль, на горизонт за колючей проволокой, вспоминали о доме, о родине, о женах и детях, гадали, сколько «гостеприимные хозяева» еще продержат нас здесь.

Потом на наши головы свалились перемены. В лагерь явились конвоиры и скомандовали: «Строиться!» Мы надели еще остававшиеся лохмотья и построились. Начиналась масштабная фильтрация, стоившая мне моего синенького носового платка, который явно приглянулся одному конвоиру, кажется узбеку. Потом группе скомандовали выйти из лагеря. Час спустя мы были на товарной станции. Там мы разгружали вагоны. Потом нас в вагоны посадили. С зарешеченными окнами, как полагается. Всем выдали трехдневную пайку хлеба. Привезли огромный бак питьевой воды. Поезд медленно тронулся. Бекабад исчез. Мы мысленно попрощались с остававшимися там нашими товарищами.

 
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?