В советском плену. Свидетельства заключенного, обвиненного в шпионаже. 1939–1945

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
В советском плену. Свидетельства заключенного, обвиненного в шпионаже. 1939–1945
В советском плену. Свидетельства заключенного, обвиненного в шпионаже. 1939–1945
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 40,30  32,24 
В советском плену. Свидетельства заключенного, обвиненного в шпионаже. 1939–1945
В советском плену. Свидетельства заключенного, обвиненного в шпионаже. 1939–1945
Audiobook
Czyta Авточтец ЛитРес
20,15 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Несколько дней спустя сержант вновь вызвал меня побеседовать о порядке раздачи хлебных паек. «Это, конечно, плохо, что ты остался один в камере, – сказал он. – А сейчас тюрьма опустела: комиссары разъехались праздновать Новый год. Но ничего, потерпи еще немного. Недавно сообщили о новой партии заключенных. Тогда положение улучшится».

Я попытался ему объяснить, что чувствую себя не так уж и плохо и мне вовсе не хочется, чтобы мне не давали покоя вновь прибывшие русские эмигранты.

– Я проконтролирую, чтобы ничего подобного впредь не допускалось, – успокоил меня сержант. – Тогда тебе будет полагаться дополнительная порция супа. А она тебе ох как понадобится.

Пристально посмотрев на меня, он кивнул в подтверждение сказанного. Дополнительная порция супа – это было, конечно, здорово. Но что за работу сержант имел в виду?

И этот сержант сдержал слово, причем тянуть не стал. Уже на следующий день провели дезинсекцию камеры. Это полагалось проводить раз в месяц. На тюремном дворе появился передвижной дезинсектор. Заключенных заставили вынести на двор вещи сокамерников и свои, поместить их в емкость дезинсектора. Мне тоже довелось в этом участвовать, и я с удовольствием воспринял возможность размять косточки после многодневного лежания на нарах, прибавить, так сказать, минут к нашим ежедневным четвертьчасовым променадам по кругу, глядя друг другу в затылок. Так что дезинсекция воспринималась мною как своего рода глоток свободы. Незамедлительно последовали дополнительные порции супа, которые разливал по мискам лично сержант. И это было объяснимо: порции супа имели все шансы попасть не туда, куда полагалось.

Сержант не стал тянуть и с наполнением камеры только что пригнанными новичками. И если я в глубине души не очень-то и верил заверениям сержанта относительно контингента сокамерников, то вынужден был убедиться, что он отнюдь не кривил душой.

Дверь камеры распахнулась, и вошел молоденький советский солдат при полной форме, в меховой шапке и с мешком под мышкой.

– Приветствую тебя, товарищ! – обратился он ко мне и с улыбкой уселся на нары рядом. И вообще вел себя так, будто мы с ним закадычные друзья. Потом чуть подумал, о чем все-таки говорить дальше. Я сначала кивнул и подумал, что мне сулит эта моя работа, которую собирались поручить, – к лучшему она для меня или же к худшему. Но этот новый товарищ определился быстро. Запустив руку в карман, он извлек оттуда целую горсть махорки.

– Давай!

И мы с ним выкурили по «цигарке за знакомство». Спички тоже были при нем – потрясающая роскошь для моего тюремного быта.

Наверное, с час мы с ним сидели и говорили о превратностях нашей судьбы. Солдат признался, что для него – событие общаться с самым настоящим «капиталистом». Он буквально засыпал меня вопросами о жизни на Западе. О коммунистах, ведущих борьбу в Германии, его явно неплохо проинформировали, но он, судя по всему, не очень-то этому и верил. И то, что я это подтвердил, явно потрясло его. То, что там за границей рабочие жили отнюдь не на хлебе и воде, а каждый мог ежедневно съедать по хорошему куску мяса, в особенности удивило его. Но отсутствие на Западе махорки снова снизило его привлекательность. Ему не раз приходилось курить трофейные сигареты, но он терпеть не мог их вкуса. «Никакого вкуса вообще, будто воздух через себя пропускаешь, – считал он. – Махорку куришь и чувствуешь, что это табак, но нужно ведь еще и газетную бумагу иметь». Специальную бумагу для свертывания сигарет он тоже не особо жаловал – «Никакого вкуса»!

Он подвинул мне кисет.

– Бери, сколько хочешь! – предложил он и рядом положил внушительный обрывок газеты. То, что я разделял его точку зрения на махорку в газетной бумаге, заметно обрадовало солдата.

Ну тут и я решил полюбопытствовать.

– Ну, а ты как здесь оказался? – спросил я у него.

Лицо его слегка помрачнело.

– Ай, да ерунда, – ответил солдат, а потом достаточно подробно обрисовал мне события, которые привели его на нары.

На железнодорожной станции разгружали муку, пересыпали ее в сарай. На следующий день ее должны были отвезти, но до отправки она оставалась под охраной, потому что без охраны ничего оставить было нельзя – тут же бесследно исчезало. Мой новый сокамерник тоже стоял на посту у этого сарая и охранял сложенную там муку. Но к нему подошла парочка приятелей. Оба приятеля предложили – мы нагружаем с десяток мешков и хорошо платим, а ты делаешь вид, что ничего не происходит. А что такое десять мешков для такой кучи? Все прошло как по маслу, но патруль задержал тележку, на которой везли эти десять мешков. – И слава Богу, что так все обошлось! Политику не пришили. Мне светит год, от силы два. Только и всего.

Потом солдат стал мерить шагами камеру – вышло пять шагов, но эта игра довольно скоро наскучила ему. Подойдя к двери камеры, он сначала прислушался, а потом принялся стучать. Охранник открыл окошечко, и мой сосед обменялся с ним короткими фразами. Когда окошечко снова захлопнулось, сокамерник-солдатик с улыбкой дружески ткнул меня в бок.

– Он обещал привести моего дружка, – сообщил он. – Так что скоро поедим. На одном супе долго не протянешь.

Полчаса спустя появился дружок. В камеру охранник его не пустил, общаться пришлось через окошко в двери.

Оба долго перешептывались, и за время этого разговора буханка хлеба и пачка махры перекочевали к нам в камеру. Когда приятель попрощался и окошечко снова закрылось, солдатик взял буханку, разломил ее на две неровные части и одну подал мне.

– Ешь, товарищ! – с гордостью произнес он. – Завтра еще будет.

И с этими словами сунул мне еще и пачку махорки.

– Вот тебе, будешь курить, когда меня выпустят. А они меня долго здесь держать не будут.

На следующий день приятель снова появился и снова с буханкой хлеба и пачкой махры. Но на сей раз не обошлось без беды. Неожиданно возник сержант и через окошко в двери призвал к ответу посетителя. Подобные визиты противозаконны, и в этом вопросе сержант был неумолим. Так что наш гость быстренько удалился, и на следующий день его уже не было. Это очень рассердило моего товарища-сокамерника, и он соответствующим тоном высказался по поводу этого события. В конце концов он договорился до того, что затребовал сержанта и устроил ему сцену. Сержант сначала хранил спокойствие и рассуждал трезво. Но, насколько я мог понять, мой сокамерник уже не скрывал агрессивности. Потому что в конце концов сержант потерял терпение и в довольно грубой форме призвал солдатика к порядку.

– Ты здесь не военный, не солдат, а заключенный! – крикнул он. – И если не прекратишь этот базар, я призову тебя к порядку, а это плохо кончится.

Солдатик умолк. Окошечко в двери камеры захлопнулось. Настроение было безнадежно испорчено. Как я ни пытался разговорить и успокоить сокамерника, в тот день мне это не удалось. Он впал в меланхолию.

– Все это х…я! – Хотя и со злостью, но гораздо спокойнее он повторил эту фразу раз пять, не меньше. А остаток дня молчал, словно воды в рот набрал.

Когда мы, согласно указаниям сержанта, улеглись спать, дверь камеры распахнулась, и к нам ввели нового гостя. Это был низкорослый пожилой человек, черноволосый и с черной, коротко подстриженной бородкой, глазами навыкат, его лицо было покрыто коростой грязи. Он молча стоял перед нами, видимо не зная, как вести себя в такой ситуации. Робко поглядывая то на меня, то на моего товарища-сокамерника, человечек ждал, пока заговорят с ним. Солдат уселся на нарах, с интересом и чуть критично разглядел вновь прибывшего. Короста грязи явно не понравилась ему, как, впрочем, и мне. Разумеется, это была тюрьма, а не отель, но все-таки заключенные старались придерживаться элементарных норм гигиены. То, что вновь прибывший был весь завшивлен, сомнений не вызывало. Мы к этому относились, в общем, терпимо, потому что в камере и так было полным-полно вшей, а дезинсекции пока не провели. Но короста была на виду, и, кроме того, от нее воняло. Вполне возможно, она расползлась по всему его телу.

«Приятный визит! – мелькнула у меня мысль. – Сержант решил устроить мне сюрприз, но он явно переборщил. Может, это в отместку за грубость моего сокамерника? Или все было в порядке вещей? Просто сержанту некуда было девать этого типа?»

Солдат, по-видимому, размышлял о том же.

– Как тебя зовут? – грубовато осведомился он.

– Меня зовут Шнойс, Иосиф Яковлевич, – последовал тихий, чуть смущенный ответ.

Солдат принял это к сведению, но сам не представился. Шнойс вопросов не задавал. А я был не против узнать имя солдата – мы до сих пор называли друг друга «товарищ». Но я решил не спрашивать, понимал, что товарищ предпочитал сам выбирать темы и содержание разговоров. Он сразу пожелал выяснить имя и фамилию вновь прибывшего заключенного, по-видимому, собирался занять ведущее место в нашем камерном сообществе. И тут же подверг бедного Шнойса самому настоящему допросу.

Ну а тот безропотно рассказывал свою биографию. Родился Шнойс в Одессе, занимал довольно видное место в торговле мехом и в двадцать лет приехал в Лейпциг, где жил и работал у родственников, тоже переселившихся в Германию и тоже занимавшихся торговлей меховыми изделиями. Шли годы, и Шнойс смог пойти своим путем и до самого 1933 года бойко торговал мехом. В те годы он из политических соображений предпочел уехать из Германии и обосновался в Маньчжурии, где продолжил дело. Там он познакомился со своей будущей женой Рут, которую всем сердцем полюбил и о которой рассказывал со слезами на глазах.

Она родила ему двоих детей, которые, увы, несколько лет спустя умерли от туберкулеза. Когда в Маньчжурию пришли Советы, его, как тысячи других ни в чем не повинных людей, арестовали и обвинили в шпионаже. То, что он несколько лет прожил в Германии, и то, что он «орудовал» в принадлежащей японцам Маньчжоу-Го, показалось им вполне достаточным доказательством противоправной деятельности Шнойса. Теперь они таскали его из одной тюрьмы в другую и подвергали постоянным и все более интенсивным допросам. На одном из последних допросов комиссар сообщил ему, что его жена тоже «находится у нас». Мол, она уже призналась, что ее муж периодически ездил в Шанхай. Естественно, эти поездки Шнойса носили исключительно деловой характер. Но у комиссаров на этот счет было свое мнение. Шанхай, как утверждали они, был одним из самых главных «бастионов американского монополистического капитализма, самым настоящим гнездом шпионажа». Но разве мог несчастный Шнойс, проживший долгое время в Германии, а потом и в империалистической Японии и столько раз побывавший в «шпионском гнезде американской разведки» Шанхае, доказать, что никакой он не шпион, пытающийся выдать себя за невинного бизнесмена, тем самым скрыть свою принадлежность к разведке?

 

Комментарий товарища не заставил себя ждать.

– Ты уже нашпионил больше некуда, – решительно заявил он. – Но меня лично это не касается. Что хуже, так это то, что ты у этих американцев разучился соблюдать правила личной гигиены. У нас в Советском Союзе это не пройдет. Даже здесь, в тюрьме, ты имеешь возможность два раза в месяц ходить в баню. Нет, нет, культурой от тебя и не пахнет, – подвел товарищ итог, поворачиваясь к стене и собираясь спать.

Шнойс, покорно выслушав солдата, обратился ко мне. Он пока что не знал, как вести себя со мной. Поскольку время было позднее, а сердить охранников после отбоя было небезопасно, я не позволил втянуть себя в долгие разговоры, а просто жестом дал Шнойсу понять, чтобы тот укладывался на нары. Старик последовал моему совету и, как мне показалось, тут же заснул.

Во время очередной побудки в шесть утра нас вырвали из блаженства сна, вернув в полный забот тюремный мир. Поскольку день был достаточно длинным и мы почти все время проводили в безделье, тем не менее залеживаться после побудки не разрешалось. С шести утра до десяти вечера ни один заключенный не имел права занять горизонтальное положение. Только сидеть, постоянно сидеть. В полдень нередко случались кризисы. Физическая слабость вследствие недоедания после миски супа требовала отдых. Но о каком отдыхе можно было говорить, если охранник был постоянно поблизости?

Ровно в шесть утра начинались первые церемонии нашей тюремной жизни. По очереди из камеры заключенные выносили «парашу», деревянную бочку или металлическое ведро с экскрементами последних двенадцати часов. Парашу выливали в особый канал, который вследствие холодов постепенно замерзал. Таким образом, сливаемая масса превращалась в подобие башни. Холод не щадил ничего и никого. Но мы часто втайне мечтали провести весенние деньки уже вне стен камеры.

Когда в камере было много народу, вынос параши осуществлялся по очереди. Утром между шестью и семью часами и вечером в те же часы назначались дежурные. И каждый получал хотя бы консервную банку с водой для мытья лица и рук.

И то первое утро стало для Шнойса своего рода экзаменом. Наш товарищ солдатик, как самопровозглашенный старший камеры, приказал Шнойсу вынести парашу. Едва тот вернулся в камеру, как снова оказался под бдительным оком солдата – старику было велено как следует умыться из консервной банки. До самой раздачи хлеба в семь часов в камере царила тишина. Ни у кого не было желания трепать языком. Утро в тюрьмах вообще унылая пора. Тебя внезапно вырывают из сна – единственного состояния забытья, и ты вновь оказываешься на пороге нового полного мучительных забот дня. Должен был пройти час, а то и больше, когда люди вновь начинали ощущать себя людьми и были в состоянии начать общаться.

Когда мы потом жевали наши хлебные пайки с порцией рыбы, атмосфера менялась, наступало нечто вроде специфического уюта. Шнойс просиял отмытой от грязи физиономией, узнав о том, что я – немец. И тут же размечтался о Германии, стал рассказывать солдату массу забавных историй периода его жизни там и все время просил меня подтверждать, что это не вранье и не его фантазии. Товарищ слушал его с задумчивым видом, время от времени вставляя очень распространенное русское выражение – «… твою мать!». Отчего Шнойс начинал чувствовать, что акции его на подъеме и что он избрал верную линию поведения в камере. Даже великодушно вытащил уже третью по счету сигарету на угощение.

В то утро нас вскоре после завтрака вывели на ежедневную прогулку по тюремному двору. На прогулке мы узнали еще одну дурную привычку Шнойса. Охранник стоял, покуривая папиросы и заигрывая с женским полом – работницами, которые, поднявшись на люльке, что-то мастерили на тюремной стене. И это на десятиградусном морозе! Каждый раз, когда мы, двигаясь по кругу, проходили мимо этого места, Шнойс нагибался, подбирал окурок папиросы охранника и докуривал его. Солдатик обреченно покачал головой и констатировал: «Нет, этот тип – сплошное бескультурье!» Когда Шнойс в третий раз нагнулся за бычком, торчавшим из снега, солдатик дал ему под зад ногой, и Шнойс тут же оказался на четвереньках.

Этот воспитательный прием заставил Шнойса сделать правильный вывод, и он перестал обращать внимание на зазывно дымившиеся бычки. По-видимому, это было для него не так уж и легко, потому что он с сокрушенным видом оборачивался, но, ко всеобщему удовольствию, этот пятнадцатиминутный ритуал как раз завершился, положив конец танталовым мукам Шнойса.

Едва мы вернулись в нашу камеру, как товарищ покинул нас. Как он считал, его вызвали на судебное заседание. Я воспринял его уход с сожалением, этот человек вносил хоть немного естественной свежести в затхлый тюремный быт. Видимо, мне суждено провести остаток дней здесь с вечно недовольным и раздраженным эмигрантом.

– Всего тебе, товарищ! – крикнул он мне на прощание, уже выходя из камеры. Бедняга Шнойс не удостоился даже его взгляда. Видимо, солдат не мог простить старику эту сомнительную историю с окурками папирос.

А я ломал голову над тем, какую линию избрать в общении со Шнойсом.

Но когда мы снова уже укладывались вечером спать, положение изменилось. Со скрипом отворились двери камеры, и к нам вошли раз-два-три-четыре-пять мужчин, а чуть погодя и шестой! То есть теперь в камере было целых восемь обитателей! Вообще-то такое было против правил – на всех просто не хватало нар. Да и повернуться в этом крохотном помещении было негде. Все сразу же рухнули на нары, пытаясь отхватить для себя местечко. Поскольку это было невозможно, тут же они заспорили, потом, правда, начались переговоры о справедливом разделе нар. Было решено, что шесть человек с трудом, но поместятся на нарах, ну а остальным придется спать на голом цементном полу. Потом все же меняться. Вновь прибывшие решили, что первыми под нары должны лезть мы со Шнойсом. Мол, они долгое время провели в дороге, где вообще негде было приткнуться, в то время как мы спокойно сидели.

И тут в Шнойсе открылось нечто новое.

– Вот вам! – агрессивно рявкнул старик. – Расскажите это своей бабушке! Вы ни в каких поездах не ехали, вас просто перевели из большой тюрьмы в тюрьму поменьше. Сержант мне все рассказал!

Я поразился такой решительности. Потому что ни он, ни я в тот день сержанта в глаза не видели. Но Шнойс избрал верную линию поведения. Вновь прибывшие растерянно смотрели на него, а Шнойс наслаждался победой.

– Сержант сказал, так, мол, и так, – продолжал он, жестикулируя, – два места у стенки камеры предусмотрены для меня и моего немецкого товарища, и точка.

Все посмотрели на меня с изумлением и раздражением.

Не без стыда я кивнул, а Шнойс, глазом не моргнув, продолжал свое:

– Не верите? Можете хоть сейчас сами спросить у него. Постучите в окошко, и он придет.

Наглая ложь возымела действие. Никто и не подумал лишний раз нарываться на гнев сержанта. Еще бы! Стучать на ночь глядя в дверь камеры! Видимо, раз этот старик утверждает, все так и есть. Так что двое из вновь прибывших, скрючившись, заползли под нары, а остальные улеглись вплотную друг к другу. Это была настоящая пытка – приходилось все время лежать на одном боку и вытянув ноги. На другой бок можно было перевернуться лишь всем вместе. Но была зима, похолодало так, что сон на голом цементном полу в плохо отапливаемой камере тоже особого удовольствия не представлял.

На следующее утро, после того как хлеб был съеден, а подслащенный кипяток выпит, настроение у всех все же улучшилось. Мы стали знакомиться. Первым поведал о себе пожилой лесничий из приграничного района Маньчжурии. Мужчина был низкорослым, коренастым, лицо в глубоких морщинах и седой как лунь. На вид ему было за шестьдесят. Он жил вблизи границы с СССР и жил собиранием ягод, грибов, кореньев в приграничных лесах. Русские схватили его в ходе своего наступления и обвинили в том, что лесничий якобы состоял на службе в японской военной полиции и занимался шпионажем. После непродолжительного разбирательства его приговорили к 15 годам принудительных работ и направили в Канский лагерь (центр Сибири). Он решил опротестовать приговор – и опротестовал. Теперь его доставили сюда и таскали на допросы. От него мы впервые услышали об условиях в штрафном лагере.

Как там со снабжением? Ну, снабжение куда лучше, чем здесь. По утрам чай, настоящий, а не кипяток. В полдень суп и каша, вечером тоже густой суп. И каждый день здоровый кусок соленой или сушеной рыбы. Кроме того, сахар – в два раза больше, чем здесь. Работающим положен добавочный паек – иногда даже суп или каша. Потом он показал нам отличное обмундирование – ватные штаны и телогрейку. И еще полагалась шапка с ватной подкладкой. Мы сгорали от зависти. А я продемонстрировал легкий летний костюмчик, в котором щеголял до сих пор.

Работать обязаны были все, кто хоть частично работоспособен. Но и труд был не из легких. Лесоповал на ледяном холоде. Его признали инвалидом, и в лагере ему была доверена работа полегче, официально называемая «занятием». Так что дополнительные пайки бывший лесничий не получал.

Пока он темпераментно излагал свою историю, я стал присматриваться к сидевшему рядом со мной мужчине, лицо которого показалось мне знакомым. Но я не мог вспомнить, где и при каких обстоятельствах мы встречались. А он стал скручивать цигарку из махорки.

– Мы ведь знакомы, да? Вы не из Дайрена? – спросил я.

– Да, из Дайрена. И нам там приходилось часто встречаться. Моя фамилия Гаврилов.

– Гаврилов?

Что-то в моей памяти стало проясняться. Я еще раз присмотрелся к нему. Он с улыбкой кивнул и внезапно на безукоризненном английском продолжил:

– Я хозяин ресторана «Гаврилов», и я хорошо вас знаю. Вы часто заходили к нам.

И тут я все вспомнил. Он был хозяином ресторанчика, где подавали лучшие в Дайрене куриный суп по-кавказски и шашлык. И я на самом деле нередко с семьей заглядывал туда.

– Вы знали мою жену? – спросил я.

– Разумеется, я отлично помню и вашу жену. Она с вами тоже часто приходила. Я всего три недели назад видел ее и разговаривал с ней.

– Как вы могли видеть ее?

Меня охватило жуткое волнение. С тех пор как японский полицейский сказал мне, что видел мою жену в Дайрене в тюрьме, я неописуемо страдал за судьбу своей семьи. Может, я здесь нащупаю ее след?

– Где вы ее видели? – еле сдерживаясь, спросил я.

Он чуть удивленно посмотрел на меня.

– В Дайрене, разумеется. На улице.

– Этого не может быть! – растерянно пробормотал я.

– Это на самом деле было! – Тут Гаврилов даже смущенно улыбнулся. – Уж поверьте мне. Мы с ней довольно долго разговаривали. Они сейчас с детьми живут в католической миссии.

Все вокруг закружилось. Я чувствовал, что сердце мое вот-вот выскочит из груди. Я не сразу смог ему ответить. Необходимо было прийти в себя.

Гаврилов продолжал с удивлением смотреть на меня. Он понятия не имел, что происходило в это мгновение у меня в душе. Я никак не мог осмыслить только что услышанное и заставил Гаврилова поклясться, что он на самом деле видел мою жену и разговаривал с ней.

– Конечно, конечно, – пытался он успокоить меня. И в деталях передал свой разговор с ней: – Две недели назад меня арестовали русские. Им кто-то на меня донес. Как вам известно, ко мне были вхожи многие и японские, и китайские высокопоставленные лица. Ну, и русские подумали, что я содержу шпионское гнездо. Я никогда не имел ничего общего с подобными вещами. Но разве это докажешь комиссарам? У каждого бизнесмена есть враги, это их работа. Догадаться нетрудно. Я думаю, что донес кто-то из них, может, мой конкурент. Подговорил русских заняться мной. А что касается вашей жены, я встретил их недели три назад утром на главной улице у своего ресторана. Они шли за покупками. Разумеется, я сразу же ее узнал и она меня тоже, и мы разговорились. Она рассказала мне о том, как вас взяли и как ей вместе с двумя детьми пришлось тоже отсидеть у них два часа. У нее все отобрали – ювелирные изделия, деньги и все остальное, кроме одежды. Но шесть недель спустя ее безо всяких объяснений выселили, и она оказалась на улице с двумя детьми. Так как у нее не было ни пфеннига, ни куска хлеба, она обратилась к женщине, главе католической миссии, которая держит больницу для неимущих китайцев. Эта женщина поселила их у себя дома. С тех пор она живет там. Голодает ли она? Нет, она не голодает. Об этом заботится миссия. Она исполняет обязанности медсестры, ухаживает за больными. Друзья тайком подбрасывают ей одежду и пропитание. Она выглядела печальной, но очень собранной, когда мы встретились. Как мне кажется, она в добрых руках, и вам нечего тревожиться о семье.

 

Я понимал, что жена в самом деле оказалась в добрых руках; сестер этой миссии я знал давно, и меня поражала их отзывчивость и готовность бескорыстно помочь ближнему. Они всегда казались мне орудием добрых сил этого мира. И тогда мне подумалось, что провидение сказало мне: «Воробей с крыши не взлетит без моего ведома, и те, кто угнетают и преследуют тебя, пальцем не шевельнут без моего ведома. Ни единого волоса не упало с головы Даниила, когда он вошел в яму со львами, ибо мне было так угодно. Верь и доверяй!»

Мне стало ясно: только не впадать в отчаяние. Ибо на небесах обитает добрый Отец. Вне сомнения: когда беда кажется непереносимой, его помощь подоспеет обязательно.