Za darmo

Михаил Катков. Его жизнь и публицистическая деятельность

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Михаил Катков. Его жизнь и публицистическая деятельность
Михаил Катков. Его жизнь и публицистическая деятельность
Audiobook
Czyta COMMENTATOR
4,55 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава VIII

«Диктатура сердца». – Пушкинский праздник. – Самовольное присвоение доходов Московского университета. – Катастрофа 1 марта. – Еврейские погромы. – Новый промах во внешней политике. – Столкновение с министрами финансов и иностранных дел. – Смерть Каткова.

Восьмидесятые годы открываются новым политическим преступлением – взрывом в подвалах Зимнего дворца. Катков немедленно высказывается за установление диктатуры и с большим сочувствием встречает назначение графа Лорис-Меликова начальником Верховной распорядительной комиссии. Сам граф в своих беседах с лечившим его доктором Белоголовым высказывался впоследствии в том смысле, что он тогда стоял за «возможно широкое распространение народного образования, за нестесняемость науки, за расширение и большую самостоятельность самоуправления» и т. д. Это настроение графа Лорис-Меликова проявилось и в его деятельности, и мы видим, что сочувствие к нему Каткова быстро охладело. Пользуясь предоставленной печати более значительною свободой, Катков осмеивал графа и иронически называл его систему «диктатурой сердца». И он имел возможность высказываться с полной свободой: как в 1865—1866 гг. министр народного просвещения А. В. Головнин не стеснял злобных выходок Каткова против него, так и теперь граф Лорис-Меликов относился с большим благодушием и незлобивостью к нападкам «Московских ведомостей». «Далась же им эта диктатура сердца! – говаривал он впоследствии. – И неужели Катков серьезно думал меня уязвить такой лестной кличкой, которой на самом деле я могу лишь гордиться, особенно в такое жесткое и злобствующее время, как наше? Да ведь я почел бы для себя самой величайшею почестью и наградою, если б на моем могильном памятнике вместо всяких эпитафий поместили одну только эту кличку».

Однако чувствуя, что сила не на его стороне, Катков, как всегда с ним бывало в подобных случаях, видимо склонен был пойти на компромисс. Осенью 1880 года он уже пишет: «Истории предстоит доказать, что при данных обстоятельствах, быть может, ничего иного не оставалось делать. Пусть же новые люди войдут в государственное дело и примут на себя долю ответственности в нем; пусть они обновят собою старые порядки. Мы первые порадовались бы, если б опыт удался!» Эти слова были написаны после того, как состоялось увольнение министра народного просвещения графа Толстого. Каткову пришлось из наступательного положения, которое он любил занимать, перейти в оборонительное и доказывать, что классическая система неповинна в постоянно возобновлявшихся политических преступлениях. Насколько он в данном случае плыл по течению, показывает и роль, разыгранная им на Пушкинском празднике. Катков тут вдруг вспомнил о давно минувшем времени, когда он на литературном обеде, устроенном по случаю предстоявшего освобождения крестьян, прославлял Кавелина и восторгался мыслью о примирении и соединении всех литературных партий. И теперь, двадцать четыре года спустя, он произнес на литературном обеде по поводу открытия памятника Пушкину речь, в которой сказал: «Кто бы мы ни были, и откуда бы мы ни пришли, и как бы мы ни разнились во всем прочем, но в этот день на этом торжестве мы все, я надеюсь, единомышленники. И кто знает! Быть может, это минутное сближение послужит для многих залогом более прочного сближения в будущем и поведет к замирению, по крайней мере, к смягчению борьбы между враждующими. Буду еще смелее. На русской почве люди, так же искренно желающие добра, как искренно сошлись мы все на празднике Пушкина, могут сталкиваться и враждовать между собою в общем деле только по недоразумению». Но на этот раз речь Каткова не вызвала уже сочувствия. Напротив, она была встречена с ледяною холодностью, и маститый наш писатель Тургенев даже счел нужным отвернуться от протянутого к нему бокала. Затем на торжество, устроенное Обществом любителей русской словесности по тому же поводу, редактор «Московских ведомостей» не был приглашен, и с этого момента начинается окончательное озлобление Каткова против интеллигенции, против суда, «находящегося как бы в оппозиции к правительству», против земских учреждений, «представляющих собою как бы намек на что-то, как бы начало неизвестно чего, как бы гримасу человека, который хочет чихнуть и не может». Правда, он еще одобряет последовавшее в то время упразднение III отделения, но когда возникают студенческие волнения, уже прямо отвечает на вопрос об истинных виновниках этих печальных событий, что виновна «не молодежь, а люди, возбуждавшие и обольщавшие ее, делавшие ее орудием своих интриг, игравшие ею и губящие ее». Но, несмотря на эти резкие выходки против интеллигенции, в тоне его статей уже не чувствуется прежней самоуверенности: видно большое озлобление, но в то же время замечается и недостаток веры в успех своего дела. В этот именно момент разыгрался всем памятный скандал – обвинение Каткова советом Московского университета в том, что он использовал доходы, причитавшиеся университету. Каткову пришлось оправдываться, и он представил длинную объяснительную записку, в которой ссылается на «личную свою известность государю», на «одобрительный отзыв комитета министров» и доказывает, что он не пользовался благорасположением бывшего министра народного просвещения графа Толстого для присвоения себе доходов университетской корпорации. Скандал этот бросил тень на нравственность Каткова как частного лица и мог бы сильно повредить ему в глазах общества, но почти одновременно разразилась катастрофа 1 марта, и о Каткове забыли под впечатлением этого потрясающего события.

Отношение московского публициста к этому событию было двойственным: с одной стороны, он доказывал, что это дело «польской справы», но с другой – усматривал причину этого глубоко печального события в деятельности лиц, поддерживавших реформы прошлого царствования. Вскоре, однако, выяснилось, что обвинение поляков было, так сказать, только проявлением бессознательного атавизма[8], но что в сущности, по мнению Каткова, причина зла – шатание мысли в среде интеллигенции и либеральные реформы. Манифест 29 апреля 1881 года поддержал Каткова в этой мысли, хотя в нем и подтверждалась решимость управлять Россией в духе учреждений, дарованных императором Александром II. Московский публицист начал доказывать, что «еще несколько месяцев, быть может, недель прежнего режима – и крушение было бы неизбежно», и с небывалым ожесточением обрушился на суды и земские учреждения, уверяя, что они руководствуются в своих действиях оппозицией против администрации и тех воззрений, которые защищал он сам. В таком духе он писал вплоть до своей смерти. Но, как мы сейчас увидим, он не ограничился нападками на суды и земские учреждения. Как и в 1863 году, в дни наибольшей своей славы, он, руководствуясь отмеченною уже выше тактикою, начал и теперь вести ожесточенную кампанию против некоторых министров, против Сената и Государственного совета.

Но не будем отступать от хронологического порядка, которого мы до сих пор придерживались, изучая деятельность Каткова. В 1881 году вспыхнули еврейские погромы. Надо заметить, что еврейский вопрос принадлежит к числу тех весьма немногих вопросов, в которых Катков оставался верен себе с начала своей публицистической деятельности до самой своей смерти. Еще когда у нас очень мало говорили о еврейском вопросе, т. е. в начале 60-х годов, Катков очень решительно высказывался за расширение прав евреев, в особенности за отмену пресловутой черты оседлости, доказывая весь ее вред в экономическом отношении и несостоятельность с точки зрения русских государственных интересов, требующих слияния инородцев с коренным населением, а не искусственного разобщения их. Мы не станем здесь повторять аргументов Каткова в пользу этих основных положений, потому что они всем слишком хорошо известны. Но надо заметить, что Катков, несмотря на свою непоследовательность почти во всех вопросах и на свою склонность подчиняться временным влияниям и настроениям, в данном вопросе в течение всей своей публицистической деятельности не отступил ни на шаг от первоначальной точки зрения. Можно было думать, что, выступив во время польского мятежа горячим сторонником национального принципа, он и в еврейском вопросе перейдет к проповеди узкого национализма. Но это ожидание не оправдалось. Он нападал на поляков, остзейцев, финнов, грузин, армян, но евреев оставлял в покое и ни во время польского восстания, ни впоследствии не обвинял евреев в поощрении разных смут. Напротив, он постоянно высказывался в совершенно том же духе, как и в начале 60-х годов. Правда, еврейский вопрос долгое время не занимал ни правительство, ни общество. Приобрел он характер злобы дня уже значительно позже, когда Катков, как носились слухи, имел личные интересы воздерживаться от возбуждения общественного мнения против евреев. Во всяком случае, в 1881 году, во время так называемых еврейских погромов, он в весьма решительных выражениях осуждал это движение. Приписывал он его революционной агитации, энергично отрицая экономические, религиозные или племенные причины. «Откуда теперь, именно теперь, – спрашивал он, – это странное возбуждение, которое ни к чему доброму привести не может, а выражается только в народных смятениях, в буйствах толпы?» Он указывал, что главная причина разорения нашего народа заключается в кабаке и иронизировал над теми, которые относятся к кабаку равнодушно и негодуют на шинкаря-жида «до готовности избить и сжить со света все еврейское население».

Но если в этом вопросе Катков оставался последовательным, то в возникшем почти одновременно вопросе о наших отношениях к Германии он проявил почти невероятную непоследовательность. Мы видели уже, что во время Берлинского конгресса он горою стоял за князя Горчакова и прямо обвинял князя Бисмарка в том, что вследствие его козней русские требования на Берлинском конгрессе подверглись сильным урезкам. Однако когда князь Горчаков умер и министром иностранных дел был назначен Н. К. Гирc, взгляды Каткова во внешней политике внезапно изменяются. Поездка нашего нового министра за границу, чрезвычайно сочувственный прием, оказанный ему в Берлине и Варцыне, служат Каткову поводом к помещению в «Московских ведомостях» статей, весьма сочувственных Германии. В них Катков до такой степени увлекается германской дружбою, что сравнивает «недавние недоразумения» между Россией и Германией со «ссорою любовников в водевиле», которые, капризничая, избегают объяснений. Во время войны 1877—1878 годов Катков доказывал, что истинным виновником этой войны является князь Бисмарк, и приписывал ему все наши дипломатические неудачи. Теперь же он утверждал, что если князь Бисмарк не оказал нам должного содействия, то только потому, что «наша дипломатия по своей близорукости сама избегала откровенного объяснения с ним». Катков все более и более увлекается мыслью о русско-германской дружбе. Он уже утверждает, что наши неудачи на Берлинском конгрессе были чисто мнимые, что за уступку Боснии и Герцеговины Австрии следует винить не германскую, а нашу дипломатию, и вскоре доходит до торжественного заявления, что «ни с Германией, ни с ее политикой у нас нет никаких счетов» и что нам следует не только не ссориться с князем Бисмарком, а напротив, учиться у него, «ибо он оказывался иногда более русским, чем наша дипломатия, не имевшая под собою национальной почвы».

 
8По этому поводу возникла очень интересная полемика между Катковым и маркизом Сигизмундом Велепольским. (См.: Р. Сементковский. «Польская библиотека». СПб., 1882. С. 392 и далее).