-20%

Северная река

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 4

Сидя за своим столом, Делани долго держал трубку телефона, пока в больнице святого Винсента одна из монахинь разыскивала Циммермана. Новости о Ларри Дорси были хорошими: перелома нет, мозг не повреждён. Возможно, через неделю он сможет играть на саксофоне. Теперь надо было узнать, как дела у Эдди Корсо. Мёрзлый дождь хлестал по стёклам с задней стороны дома. Он либо смоет лежалый снег, либо покроет его льдом. Он хотел, чтобы проклятый снег сошёл. Он хотел прогуляться по округе с малышом, объяснить ему географию, показать ему Норт-Ривер. Он хотел рассказать ему о том, как хорошо в Нью-Йорке весной, как на голых деревьях прорастают листья, и о том, как «Гиганты» снова примутся играть на аренах Поло-Граундс. Они отправятся туда вместе. В День святого Патрика мальчику исполнится три года, хороший возраст, чтобы стать болельщиком самого прекрасного из видов спорта. Он объяснит Карлито, что такое хот-дог и почему он совсем не похож на собаку. Они вместе съедят по хот-догу, сидя на солнце.

– Алло?

– Цим, это Делани. Как наш пациент?

– Он крепкий старый мерзавец, – сказал Циммерман. – Он хочет завтра выписаться.

– Что думаешь?

– Как минимум, ещё два дня. Его хорошо пролечили, болей практически нет, следов инфекции тоже, но…

– Хочешь, чтобы я глянул?

– Я не против, но он… Ну, не знаю, если бы мне с таким ранением привезли больного, я бы его продержал в постели месяц.

– Ему ранения не впервой.

– Я помню. Ты говорил мне, и я видел шрамы. Я не понимаю, почему ты не пошёл в хирурги.

– Когда-нибудь расскажу тебе об этом. Он говорил о чём-нибудь ещё?

– Ну…

– Ты о чём? Что значит это «ну»?

Пауза. На том конце телефона прикрыли рукой трубку, голос стал тише.

– Он дал мне денег, – сказал Циммерман. – И сёстрам-монахиням тоже.

– И что ты сделал, Джейк?

– Я сказал ему, чтоб он забыл и думать об этом. В ответ он пригрозил меня убить, если не возьму.

Делани фыркнул. «Монахинь тоже?»

– Это их не испугало бы. Они же в этом, как это у неевреев называется… в благодати?

– Ну да, когда такие умирают, отправляются сразу в рай. Если увидишь, что монахиня ведёт машину, бегом беги от неё.

– В любом случае, я не знаю, что они сделали с деньгами. И знать не хочу.

– Я тоже.

– Зайди к нему и попробуй отговорить. Он сказал, что собирается поехать на машине во Флориду.

– Я завтра позвоню. Спасибо, Цим. За всё.

– Тебе спасибо.

Делани положил трубку и несколько минут сидел, уставившись на довоенную коричневую фотографию в рамке – его отец с Джоном МакГроу. В те времена отец был Большим Джимом, а Делани – Маленьким, несмотря на то что он был на пару дюймов выше Большого. В те времена многие получали деньги в конвертах, а уж Большой Джим и подавно. Он засунул купюры обратно в конверт и открыл большой стенной сейф, где держал свой паспорт, документы на дом, свидетельство о браке, а также морфий и другие опасные вещи. Конверт он положил на самый верх, а затем свернул диск, чтобы запереть сейф. Он выключил свет, закрыл двери и тихо поднялся по лестнице. Единственный звук, который доносился сверху, – лёгкое похрапывание Розы. Он пошёл в свою спальню.

В темноте, обернувшись в хлопчатую ночную рубаху и натянув на себя одеяла, Делани слушал шум проливного дождя и не мог уснуть. Он жалел, что у него не было человека, с которым можно было бы поговорить. Кого-то, кто выслушал бы его соображения по поводу денег. Он жалел, что некому было объяснить, как он рвётся на части, пытаясь найти равновесие между внезапным появлением малыша в его жизни и древним ощущением испорченности, которое он испытывал по поводу тех пяти тысяч долларов. Большой Джим не задумался бы об этом ни на минуту. Он был Большим Джимом Делани, лидером-политиканом местного разлива, и он знал, как устроен мир. Он никогда не читал Никколо Маккиавелли, его университетом был Таммани-Холл. Он всегда говорил, что его любимый цвет – зелёный, но отнюдь не потому, что он ирландец. Мать Делани всегда ставила ребёнка и его будущее выше соображений законности, холодным сердцем понимая, что закон далеко не всегда соответствует требованиям морали. Её научили этому и Нью-Йорк, и Ирландия. «Ты малахольный, – послышался ему её голос. – Ты задарма помог тысячам людей и не взял с них ни гривенника, и вот тебе подарок, чтобы дать мальчику возможность нормально жить. Возьми. Это твои деньги. Бог послал тебе их». На деньги Эдди Корсо он мог оборудовать дом паровым отоплением, провести тепло на полюс холода – на верхний этаж, без всякой керосиновой вони. Он мог заплатить за одежду мальчика, за тёплую зимнюю одежду и за лёгкие летние вещи. Он мог бы купить небольшой подержанный автомобиль и обслуживать больше вызовов и, наверное, помочь большему количеству людей. Велосипед тогда стал бы ненужным, разве что для физической нагрузки. Он смог бы доставлять жертв бесчисленных нью-йоркских происшествий к самым дверям больницы. Потом он смутно вспомнил фразу из школьной программы по основам религии, что-то насчёт «растяжимой совести, и как она связана с худшими проявлениями греха тщеславия. Это обо мне, подумал Делани, лёжа в своей монашеской постели. Человек с растяжимой совестью… Он пожалел о том, что не молится: вся его вера и убеждения навеки закончились в Аргоннах. После того как он познал реальный ужас, никто в здравом уме не смог бы заставить его вновь поверить в милостивого Господа.

Прошлым летом в баре Финнеганс ему довелось видеть и слышать Иззи-Атеиста, поносившего всех больших богов. Иззи, полуеврей-полуитальянец, был полон сарказма, а зубы его были жёлтыми в окаймлении библейской бороды.

– Что это за бог, если он требует от человека убить своего сына? Как Авраам и Исаак? Я вам скажу, что это за бог! Эгоистичный, жестокий, сукин сын, а не бог! – Кто-то прокричал ему, чтоб заткнулся. Иззи бесстрашно продолжил: – Бог приходит ко мне и говорит, чтобы я убил своего сына? Чтобы доказать, что я люблю Бога? Знаете, что я ему скажу? Я скажу ему: иди на хуй, ты, мудила придурочный!

Делани нежно улыбнулся в темноте. Иззи-Атеист тоже побывал в окопах, в грязи, дерьме и страхе и иногда причитал в офисе Делани в ожидании своей порции хинина. Он не был единственным человеком в здоровом теле, которому продырявило мозг то, что он увидел. Никто из побывавших во Франции не сказал ему ни слова поперёк. Те, кто пытался остановить неистовые речи Иззи, были людьми, оставшимися дома. А ветераны знали, что Бог – всего лишь одна из форм вселенской брехни.

Но даже если Бога не было или он был просто глух ко всем просьбам о помощи, Делани всё же хотел бы, чтобы он поговорил с его дочерью Грейс. И заставил её вернуться. Вернись и возьми своего сына, Грейс. Не передавай мне чашу сию. Приди и забери его, и я отдам тебе пять тысяч долларов, что дал мне Эдди Корсо. Дал не как взятку, а чтобы я дал тебе возможность начать новую жизнь в Нью-Йорке с твоим сыном. С мужем, сукин он сын, или без него. Ты сможешь собрать осколки своей жизни, ты сможешь натянуть холст, смешать краски и созидать. Ты сможешь вновь стать той, которой начала становиться, когда тебе было шестнадцать и семнадцать и весь мир был у твоих ног. Будь ты проклята, Грейс. А потом он снова боролся с подступившей горечью, пытаясь загнать её в клетку, а затем придавить. Он обратился сам к себе вслух: «Остановись, прекрати нести эту самодовольную чушь». И вспомнил Грейс, какой она была в три года – в возрасте малыша. И снова обратился к себе. «Ты ведь применял к ней свои мерки. Ты нарушил баланс. Ты пошёл на эту проклятую войну, хотя не должен был этого делать. Ты мог бы избежать призыва и в 1917-м, честно заявив о том, что у тебя двое иждивенцев. Но ты не сопротивлялся, когда тебя призвали. Ты пошёл на войну, и тебя не было дома больше двух лет. Когда ты вернулся, ты оказался настолько бесчувственным и озабоченным, как бы наверстать упущенное время и деньги, что у тебя не осталось времени на эту маленькую девочку. Ты был с ней и не с ней. Она научилась жить без тебя. Ты был ей нужен потому что… потому что её маму унесло в холодное оцепенелое одиночество, сменившее былую ярость. Или потому что всем маленьким девочкам нужен отец. Или потому… Но ты же не знаешь точно, почему именно? Тебя же там не было. Ты был нужен Грейс, и ты ушёл на войну. Ты поклялся не приносить вреда, но не остановился, продолжил – и принёс его». – Остановись.

В его памяти всплыл малыш – его яркие умные карие глаза и то, как удивился он миру, покрытому снегом. Он может пробыть здесь три недели, а может и двадцать лет. Ему не дано узнать, сколько именно. Грейс отсутствовала, странствуя по опасному миру. По океанам, где водятся драконы. А мальчик был здесь. И мальчик был жив. Он был конкретным, а не абстрактным. Он спал наверху, пока на город лился очищающий дождь. Я могу сделать для него то, чего не сделал для Грейс. Я могу взять его за руку. Я могу любить его…

Вскоре Делани заснул. Ему снился сон, почти такой же знакомый, как старый сон о снеге. Он находился в длинном сером бетонном коридоре, пытаясь найти из него выход. Вокруг него лежали умирающие, контуженные, раненые – корчились, стонали, переполненные болью. У солдат на головах были жестяные кастрюли, а из глазниц текла кровь. Парни из трущоб – из Бруклина и Бронкса, из «Адской Кухни» – подпирали собой стену, взрываясь фонтанами жёлтой слизи. Старухи натягивали платья на сморщенные телеса. Здесь были женщины, избитые и изрезанные, сходящие с ума от болезней. Пол был скользким от крови, дерьма и мочи. Кто-то кричал, прося морфия. Многие тянули к нему руки, моля о том, чтобы до них дотронулись, вылечили их, но он избегал их.

Потом он проснулся, сердце его бешено колотилось.

На часах было три пятнадцать. Сквозь шум дождя он услышал рёв автомобильных моторов. Снег уже наверняка сошёл.

А затем он услышал музыку.

Рояль.

Брамс.

Он отбросил одеяла и ринулся, в чём был, в промёрзлую комнату. Музыка смолкла. Это была мелодия, которую она играла в тот летний вечер, прежде чем уйти на прогулку к Норт-Ривер и больше не вернуться.

 

Он снова задремал в тихой спальне, ему снилась Молли с её блестящими чёрными волосами и кривой усмешкой. Молли в парке Бэттери, октябрь, она смотрит на гавань и отблески огоньков в волнах. Молли в театре Тони Пастора в Риалто, на Четырнадцатой улице, смеётся над комиками и фокусниками, а потом, по дороге домой, мурлычет меланхолические баллады. Всё это сентиментальная чепуха, говорит она, но в голову они западают… Молли, объявляющая, что она беременна, в первый раз, лицо изменилось, стало сияющим, светлым, а потом эти горькие слёзы, когда ребёнок родился преждевременно и не выжил. Он видел, что у них мог бы быть мальчик, но не рассказывал ей об этом больше года. Он увидел её рядом с собой на улицах Вены, в весёлом расположении духа, пробирающимися вместе через вечернюю толпу к Опере; увидел идущей с ним по Центральному парку к музею Метрополитен, где она впивалась глазами в Вермеера и говорила, что ей слышится музыка Голландца. Вот она сидит с ним на трибуне Поло-Граундс, наслаждаясь его счастьем, несмотря на то что игра ей не нравилась и она понятия не имела о легендарном Джоне МакГроу. Несколько летних воскресений они провели вместе на Кони-Айленде. Туда ходил паром из Нью-Джерси, и прохладные солёные брызги накрывали и их, и небоскрёбы Даунтауна. Они ездили по линиям подземки до конечных станций. Проезжали эстакадной электричкой по Третьей и Девятой авеню, выходя на одних и тех же станциях, её глаза замечали всё – от тёмных тоннелей подземки до съёмных комнат, где человеческие существа проживали под непрерывный грохот поездов, а затем она пыталась положить всё увиденное на музыку. «Я хочу воплотить всё это в музыку, – говорила она. – Американскую музыку. Нет: музыку Нью-Йорка. Полную автомобильных гудков, а не мычания скота; гангстеров, а не ковбоев; бедных женщин, торгующих собой на углах; воров, запертых в камерах. Всё это…» Он услышал, как она отстаивает идеи социализма. Как она говорит, что не бывает демократии там, где женщины всё ещё лишены права голоса спустя 120 лет после Революции. Он услышал, как она говорит о Берлиозе и Шёнберге и о том, как её инструктор в Вене всерьёз утверждал, что прошлое навеки умерло. Он услышал, как она, сидя вместе с ним у пустыря на Норт-Ривер, говорит ему, что снова беременна, и он обнял её от счастья, и расцеловал её заплаканное лицо, и запел песню.

 
Молли, дорогая, слышала ль ты,
Что за новость случилась у нас?
 

Он услышал, как она смеётся над глупыми словами.

 
Молли, о моя Молли,
Зазноба милая моя,
Заходят шарики за ролики,
Когда, о Молли, моя Молли,
Когда с тобою рядом я.
 

И подумал: не верю в привидений. Но точно знаю, что они существуют, поскольку живу с одним из них.

Он проснулся почти в семь и открытыми руками побоксировал минут пять в промёрзшей комнате. Удар, хук слева, удар правой. Удар, удар, правой. Хук, хук, двойной, шаг назад, правой. Удар, уход, хук. Так его тренировали давным-давно в спортзале Пэки Ханратти, что над салуном на Девятой авеню. Только теперь правая рука уже не била, она уже никогда не сможет наносить удары, просто рассекает воздух, а не разрывает пространство. Этой рукой он когда-то мог и рисовать, и бить. Давным-давно. Но ему всё ещё был слышен рёв прокуренных залов Бруклина и Восточного Гарлема в те годы, когда каждый ирландский паренёк мечтал стать боксёром, даже те, кто хотели в доктора. Девизом Пэки было «Прежде всего – приноси вред». И он приносил.

Потом он отправился в ванную, где побрился над раковиной и влез под душ, правое плечо болело, от боксирования шальной осколок шрапнели сорвался с места, прорываясь к свободе. Или эта шрапнель – тревога. Душ был древним и напоминал ему сумасшедшие изобретения Руба Гольдберга с картинок в «Джорнэл». Ручки, трубки, вода то обжигающая, то ледяная, но неизменно плюющаяся. Он вытерся полотенцем, слишком маленьким по размеру, думая: я мог бы отремонтировать всю эту проклятую сантехнику, мог бы купить большие полотенца и новое нижнее бельё. Я мог бы сделать всё то, что пришлось отложить, когда в 31-м году ушёл в небытие банк на Кэнал-стрит – и забрал всё моё с собой. Я мог бы…

Пока он одевался, в комнату вторгся запах жареного бекона и послышались голоса снизу: тонкий голосок Карлито и глубокий протяжный голос Розы. Роза улыбнулась, когда он вошёл в кухню, пряди распущенных чёрных волос падали ей на брови, мальчик же встал со своего стула и обнял его. Оба были в свитерах, спасаясь от утренней прохлады. В отсутствие шарфа её шея выглядела длиннее на дюйм, а то и больше.

– Деда! Смотри, беконь!

– Бе-кон, – сказала Роза. – Не конь. Скажи, малыш: бе-кон.

– Бе-кон. Бе-кон, – он засмеялся, отпрянул от Делани и сел на свой стул. – Бе-кон.

Роза перевернула бекон на тяжёлой чёрной сковороде. «Вот же какой умный ребёнок, – сказала она, повернувшись к ним спиной. – Ты умница, Карлито».

Делани смотрел во двор, пока Роза вытряхивала бекон на лист газеты, разбивала в сковороду яйца и поливала их горячим жиром. Снега во дворе уже не было, кроме того, что лежал на обёртке оливкового дерева мистера Нобилетти. Кусты выглядели худосочными и едва живыми. Краска над окном пошла пятнами, а на стене за кухонной плитой начала отставать. Я мог бы как следует всё покрасить, а не заляпать как попало. Кухню целиком, спальни, всё вообще, выкрасить светлым, чтобы ожило… Роза налила в его чашку кофе и вернулась к плите. У неё были очень тонкие запястья, но руки у неё, судя по всему, сильные. Пронизанные сухожилиями и мускулами под оливкового цвета кожей. Делани отхлёбывал чёрный сладкий кофе и удивлялся собственному сердцу. Такой чёрный и крепкий кофе не может пойти на пользу, думал он. Но он такой вкусный. Вкус, прямо как… чёрт, прямо как в Вене. В набитой кофейне с Молли они лопали сладости, транжиря стипендию от Эндрю Карнеги и Таммани-Холла, и он увидел, как входит Густав Малер с Альмой, гордостью и мучением своей жизни. Молли затрепетала от волнения, желая подойти к Малеру, поблагодарить его, обнять, но не сделала этого: не хотела глупо выглядеть и провоцировать Альму на ревность, и она всё равно отправила ему записку на своём далёком от совершенства немецком, и сказала Делани, что у неё будет ещё неделю бешено биться сердце.

Затем перед ним внезапно оказалась яичница с беконом, Роза выключила плиту и села за стол, спиной к двору. С тех пор как Карлито появился в его вестибюле, прошло пять дней и четыре дня – с момента встречи с Розой Верга, но впервые за много лет Джеймс Финбар Делани испытал ощущение семьи.

Роза написала ему список вещей, необходимых для Карлито и по хозяйству, написан он был по-английски, торопливо и с наклоном: ботинки и свитер (она написала «свитир») и нижнее бельё для Карлито; полотенца и простыни; продукты. Он вытащил сорок долларов из небольшого ящичка, который хранил в столе, но сейф открывать не стал. «Ах, да, игрушки, – сказала Роза. – Мальчику нужно что-то, с чем он может, как бы это сказать поточнее? Играть. Ему нужно с чем-нибудь играть. Он же мальчик». Её глаза смотрели широко и серьёзно; выглядело это несколько комично. Делани улыбнулся, передавая ей деньги. Затем он вспомнил Грейс в трёхлетнем возрасте, в постель она отправлялась с плюшевой обезьянкой, интересно, делают ли их до сих пор? Он сам найдёт такую. Для бейсбольного мяча было слишком холодно, но он подарит мяч мальчику в марте на день рождения. Он сказал Розе, что идёт в больницу святого Винсента на так называемый обход и собирается вернуться около часу дня. Моника была в курсе. Он вошёл в кухню, чтобы попрощаться с Карлито.

– И ещё одно, – сказала Роза, нахмурив бровь, через её лоб протянулась вертикальная линия.

– Да?

– Этот костюм. Вы его носите уже пять дней подряд.

Он посмотрел на костюм, помятый и бесформенный, стрелок на брюках не было.

– У меня есть ещё один, – сказал он. – Но он недостаточно тёплый для зимы.

Она посмотрела на него с изумлением и жалостью.

– Вы же доктор.

– Я знаю, Роза, и я…

– Вы должны одеваться хорошо, – она улыбнулась, не показывая зубов. – У вас есть кальсоны?»

– Да, есть, – ответил Делани.

– Тогда наденьте их, а сверху другой костюм.

– Они колются, – сказал Делани.

– Я так всё отстирала, что там нечему колоться.

Он улыбнулся. «Как скажешь, Роза».

Карлито сидел на стуле, размахивая зажатой в кулачке ложкой. Свободной рукой он пытался снять крышку с сахарницы.

– Он настоящий ирландец, этот мальчик, – сказала Роза, улыбаясь уже во весь рот. – Он хочет насыпать сахар на масло, намазанное на хлеб! Вот почему у ирландцев самые плохие зубы в Нью-Йорке!

– Я скоро вернусь, – сказал Делани.

Он быстро поднялся по лестнице, фыркая на ходу от смеха, вошёл в спальню и закрыл за собой дверь. Расшнуровал ботинки, снял помятый костюм и положил его на кровать. Он пошарил в нижнем ящике комода и нашёл тщательно сложенный фланелевый комбинезон. Он ещё застёгивал на нём пуговицы, когда дверь распахнулась и вбежал хохочущий Карлито, размахивая ложкой. За ним гналась Роза. Затем она внезапно остановилась, посмотрела на Делани и рассмеялась.

– Вам бы не следовало идти в госпиталь в таком виде! – сказала она.

– Кыш отсюда!

Карлито забежал за спину Делани, а за ним – Роза, нагнувшись, чтобы изловить малыша. Когда она выпрямилась, её левая грудь задела руку Делани. Мягкая и полная. Она остановилась, неуверенно посмотрела на него, а затем поспешила за Карлито. В комнате остался запах свежести. Что-то цветочное.

Циммерман был в холле на первом этаже, когда Делани спустился с лестницы в своём летнем костюме, почёсываясь из-за комбинезона. Циммерман был одет с учётом ветра с реки. Дверь была открыта, и было видно Монику, склонившуюся над столом с бумагами.

– Есть разговор, – сказал Циммерман.

– Заходи, но давай по-быстрому. У меня сегодня обход.

Делани первым вошёл в свой офис и закрыл за ними дверь. Циммерман снял шляпу и шарф. Глаза его метались по тесному пространству.

– В общем, он ушёл, – сказал Циммерман.

– Я тебе об этом и говорил, когда мы виделись.

– За ним пришли около пяти, трое, у них были носилки с плотным одеялом, вынесли через боковую дверь.

– В каком он состоянии?

– Вполне приличном, учитывая обстоятельства.

– Он всегда был тупоголовым сукиным сыном.

– Как говорят у нас в Нижнем Ист-Сайде, у него бандитские замашки.

Они постояли в тишине несколько неловких секунд, пока Циммерман разглядывал дипломы и сертификаты, висевшие на стене в рамках.

– Вы учились в университете Джонса Хопкинса?

– Да, – сказал Делани.

– Господи Иисусе, – сказал Циммерман, посмотрев на Делани как-то по-новому. – Как вы умудрились туда попасть?

– Сдал экзамены, – ответил Делани. – Остальное было вопросом удачи и финансовых ресурсов Таммани-Холла. Папа был в лидерах профсоюза и имел кое-какие накопления.

– Будь я проклят. Вы никогда об этом не упоминали. Надо же, Джонс Хопкинс…

– А ты и не спрашивал.

– А когда хоть это было?

– Закончил в 1913-м. Давным-давно. До войны. Ты тогда, наверное, только-только родился.

– На пару лет раньше. На Аллен-стрит, дом 210. Мой папа был социалистом, привечал выходцев из Минска и ненавидел демократов.

– В этом он не был одинок.

Циммерман всё ещё пялился на дипломы.

– Можно вопрос? Не отвечайте, если не хотите.

– Как я оказался врачом общей практики на улице Горация?

– Ну да.

Теперь Делани посмотрел на диплом Джонса Хопкинса в рамке.

– Я хотел стать хирургом и какое-то время даже был им, буквально пару лет. А потом началась война. За несколько недель до её окончания меня ранили, – он повернулся к Циммерману и начал сгибать и разгибать правую руку. – Тут было всё порвано, и я потерял силу. Силу, которой должен обладать любой хирург. Но чувствовать я не перестал. Я способен обследовать пациента. У меня просто нет силы. Потому я решил пойти в терапевты. Вот и всё.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?