Za darmo

Генрих Гейне. Его жизнь и литературная деятельность

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Генрих Гейне. Его жизнь и литературная деятельность
Генрих Гейне. Его жизнь и литературная деятельность
Audiobook
Czyta Анна Вагонова
7,95 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

«Бёрне выражался, может быть, метафорически, когда говорил, что если бы сильный мира сего пожал ему руку, он положил бы ее после этого в огонь, чтобы очистить; я же говорю отнюдь не аллегорически, а совершенно буквально, что если народ пожмет мою руку, я ее потом вымою… Пока мы читаем о революциях в книгах, все выходит очень красиво, и с ними повторяется та же история, что с пейзажами, отлично вырезанными на меди и превосходно отпечатанными на дорогой веленевой бумаге: в этом виде они чаруют наш взор; а посмотреть на них в натуре, то убедишься совсем в противном: вырезанный на меди навоз не воняет, а через вырезанное на меди болото легче перейти вброд глазами…»

Бёрне сравнивал себя с Лютером, а Гейне – с Меланхтоном, замечая: «Я могу сказать, как Лютер, что рожден для того, чтобы воевать с чертями, и потому многие сочинения мои имеют бурный и воинственный характер; Меланхтон же работает тихо и безмятежно, наслаждаясь тем, что Бог щедро наградил его…» Гейне говорит, что он гармонировал с Бёрне «только в области политики, а отнюдь не философии, искусства или природы, которые были совершенно чужды ему», и в этих словах мы находим одно из лучших объяснений причины разногласия между этими двумя людьми. Но это разногласие, быть может, не приняло бы такого острого характера, осталось бы исключительно теоретическим, не вышло бы, одним словом, за пределы спора, пожалуй даже вражды, чисто литературной, если бы частный, личный элемент не примешался сюда в очень значительной степени. Гуцков – сперва жаркий приверженец Гейне, а потом почти его враг, по причинам, на которых здесь не место останавливаться – объясняет источник личной желчи, которая разлита по всей книге «О Бёрне», завистью к тому огромному успеху, который имели «Парижские письма» Бёрне и который распространился и на личность автора, затем – нападениями на него в этих «Парижских письмах» и, наконец, постоянным поддерживанием •вражды между Гейне и Бёрне сторонниками того или Другого, не скупившимися на всевозможную клевету, инсинуации, сплетни. Признавая, на основании фактических данных, несомненную верность последнего обобщения, мы готовы согласиться и с двумя первыми, зная доходившее часто до смешной мелочности, даже до какой-то ядовитости самолюбие Гейне и его беспредельную щекотливость, раздражительность, чуть только кто-нибудь хотя слегка задевал его как писателя или человека. Но несомненно и то, что не Гейне первый нарушил те дружеские отношения, которые до 1831 года существовали между ним и его знаменитым единомышленником: первые нападки пошли от Бёрне, и если невозможно отрицать, что главным источником здесь, особенно на первых порах, были шаткость и неопределенность публицистических взглядов Гейне, то точно так же имеем мы данные утверждать, что Бёрне не ограничивался ведением (в «Парижских письмах») литературной войны против своего противника, а следил за подробностями его частной жизни, собирал о ней всевозможные сведения, справедливые и выдуманные, и эксплуатировал их для того, чтобы вредить репутации автора «Французских дел». Гейне, напротив того, оставался совершенно безмолвным до самой смерти Бёрне, и только два-три раза в его частных письмах прорывались выражения неудовольствия, вроде, например, заявления Варнхагену: «Мы с Бёрне теперь в очень скверных отношениях: он выпустил против меня несколько якобинских козней, которые весьма не понравились мне; я считаю его сумасшедшим». Прибавим еще, если не для оправдания, то для объяснения самых нехороших страниц в книге о Бёрне, что важную роль в поддержании и усилении этих дурных отношений играла задушевная приятельница Бёрне, г-жа Воль (потом, после смерти мужа, вышедшая за доктора Штрауса), и что Гейне знал об этом; кроме того, как полагает Прёльс, к клевете собственно на поэта, которую не стеснялась распространять эта барыня, присоединилась клевета ее на Матильду, а Гейне в этом отношении был щекотлив до последней степени… Как бы то ни было, но создавшийся под всеми этими впечатлениями памфлет был во всяком случае нехорошим делом. Правда, патриотизму и геройскому самоотвержению Бёрне поставлен здесь красноречивый памятник на тех страницах, где автор представляет его «великим бойцом, так мужественно бившимся на нашей политической арене», называет его «человеком, гражданином земли», видит в нем «самого, быть может, великого патриота, который сосал из груди своей мачехи Германии пламеннейшую жизнь и горчайшую смерть»; но наряду с этим, и притом в гораздо большем количестве, не совсем приличные насмешки, старание выставить личность своего противника в возможно комическом свете, даже с внешней стороны; наконец, циничное вторжение в частную жизнь рассказом о совместном квартировании г-жи Воль (тогда уже Штраус), ее мужа и «домашнего друга» Бёрне, с прозрачными и недостойными порядочного человека намеками на истинный характер этих отношений и даже с выражением негодования по поводу такой «безнравственности»! Отягчающим обстоятельством явилось в этом случае еще то, что сочинение свое Гейне выпустил уже после смерти Бёрне (тот умер в 1837-м, а книга появилась в 1840 году), то есть когда противник не мог уже возражать и защищаться, и, таким образом, нисколько не удивительно, что обнародование памфлета, в иных местах принявшего даже характер пасквиля, имело весьма неблагоприятные для автора последствия. С мужем оскорбленной дамы Гейне пришлось драться на дуэли, которая, впрочем, окончилась благополучно, после чего поэт дал обещание (впоследствии исполненное) при новом издании сочинения о Бёрне не перепечатывать касающихся г-жи Воль страниц; с несколькими из искренне расположенных к нему людей ему пришлось разойтись собственно из-за этого поступка, а нападения со стороны враждебного лагеря сделались, конечно, еще ожесточеннее…

Что касается упомянутых выше произведений, в которых нашли себе новое выражение политические и социальные разочарования Гейне, то они, будучи написаны в стихах, доказали, как ошибался автор – если он только говорил искренне, – когда в 1839 году писал: «Я вообще имею мало доверия к моей поэзии – собственно стихотворству; мой возраст, а может быть и все наше время уже не благоприятствует стихам, а требует прозы». Поэма «Атта Тролль», резко осмеивавшая односторонние крайности тогдашней немецкой политической поэзии и этим даже вызвавшая со стороны противников и врагов автора упрек, что он явился здесь отступником от тех идей равенства, братства и тому подобного, за которые до сих пор сам ратовал, – это полуфантастическое, полуромантическое произведение изобилует высокопоэтическими, в смысле даже чистого искусства, красотами. В «Новых стихотворениях» Гейне вступил на путь сатирической лирики, с мрачным пессимизмом, проявившимся в чисто сатанинском хохоте отчаяния и безверия над окружавшими его в политической и социальной жизни Германии явлениями, и обозначил этот новый фазис своего поэтического творчества произведениями, в которых, по очень образной характеристике Штродтмана, «все – желчь, горькая желчь в красиво отшлифованных сосудах, проклятья осужденных на вечные муки, язвительная насмешка демонов тьмы над бедствиями и скорбями обреченного на смерть, зараженного внутренним гниением и ложью мира!» Лучшим же выражением этого сатирического направления, «брильянтом немецкой сатирической литературы вообще» – по характеристике Готшаля – явилась «Зимняя сказка», нечто вроде поэмы, где автору более чем где-либо посчастливилось дать поэтическое выражение своему реалистическому воззрению на политический и социальный строй того времени. С беспощадным остроумием, с ужасающим эстетика реализмом, но при этом с сохранением удивительной поэтической силы выставлена здесь на позор господствовавшая тогда в Германии безобразная смесь средневекового феодального порядка и немецкого «квасного» патриотизма, осмеяно многое такое, чем гордились немцы, что признавали они великим, великолепным, – осмеяно именно потому, что в патриотическом увлечении, самовосхвалении было ужасно много форсированного, искусственного, лживого.

«Зимняя сказка» была написана после поездки поэта в Гамбург на короткое время в конце 1837 года, для свидания с матерью и родными и для устройства своих денежных дел с издателем его сочинений, Кампе, а если судить по написанному в это время стихотворению «Прощание с Парижем», надо думать, что его влекла в Германию и тоска по родине.

Хотелось ему, кроме Гамбурга, побывать и в Берлине, но друзья дали ему знать, что безопасней для него держаться подальше от столицы Пруссии, и, конечно, это обстоятельство, в соединении с тем, что пришлось ему увидеть и узнать воочию, а не только по рассказам и газетам, о делах отечества, немало способствовало усилению озлобленного, ядовитого тона «Зимней сказки». Действие ее оказалось таким, каким и следовало ожидать: во всех городах Пруссии она была немедленно подвергнута строгому запрещению, причем во все пограничные города последовало распоряжение арестовать автора, как только он там появится; кроме того, в значительной степени оправдалось то, что предсказывал Гейне в письме к другу за неделю до выпуска этой книги: «Вследствие того, что сочинение мое, – говорит он, – не только радикально, революционно, но и антинационально, против меня натурально восстанет вся пресса, так как она находится в руках или правительства, или националов и может быть эксплуатируема во вред мне не политическими врагами, а чисто литературными негодяями». Что касается денежных дел, то они устроились довольно благоприятно, хотя, конечно, не будь в то время литературный гонорар так скуден даже относительно таких писателей, как Гейне, результат переговоров поэта с Кампе мог бы и должен бы выйти гораздо лучшим для первого: контракт, заключенный, как мы видели выше, на одиннадцать лет, теперь был продлен на вечные времена на том условии, что за право издания сочинений Гейне (до того времени написанных) Кампе будет выплачивать ему, начиная с 1848 года, то есть со времени истечения одиннадцатилетнего контракта, по 2400 франков в год, а по смерти его, если бы она случилась и раньше 1848 года, продолжать выдавать эту же сумму его вдове во все продолжение ее жизни. Так как полученные прежде 20 тысяч франков помогли поэту погасить лежавший на нем долг, да и от дяди продолжал он получать около 5 тысяч франков в год, то положение его представлялось ему достаточно обеспеченным относительно и его самого, и будущности Матильды, о чем он не переставал думать с самою нежною заботливостью. Но его ожидал жестокий удар.

 

Вскоре после своего второго возвращения из Гамбурга в Париж получил он известие о смерти Соломона Гейне. Несмотря на постоянные разногласия и даже ссоры с миллионером-банкиром, поэт имел данные рассчитывать, что он не будет забыт в духовном завещании, и на эту посмертную щедрость как он сам, так и жена его возлагали большие надежды. И вдруг его ошеломляет сообщение, что из оставшихся после дяди многих миллионов ему, наравне с остальными его братьями, завещано всего 8 тысяч франков! Но мало того: в завещании этом ни одним словом не упоминалось о той пенсии, которую словесно обязался покойный дядя выдавать поэту во все продолжение его жизни, а жене его – в половинном размере после его смерти, и, пользуясь этим умолчанием, сын и единственный наследник старика, Карл, от выплачивания пенсии отказался. Гейне пришел в страшное негодование и раздражение: с одной стороны, его, столь чувствительного к потерям этого рода, ужасала перспектива значительного уменьшения материальных средств; с другой – он до глубины души возмущался грубою скаредностью умершего дяди, а главное – недобросовестностью Карла, который, не говоря уже о всяких других соображениях, был с поэтом в самых дружеских отношениях и пользовался его заботливым уходом в то время, когда, приехав в Париж, заболел там холерой.

Но чувствами и ощущениями, вызванными этим инцидентом, Гейне не ограничился: он решился во что бы то ни стало возвратить свои права на пенсию, хотя и не имел на то никаких юридических оснований, и тут начался между обеими сторонами спор, конечно, в высшей степени позорный для богатых родственников человека, покрывшего такою яркою славою имя Гейне, но далеко не лестный и для него самого. Крайне тяжелое впечатление производят письма поэта, относящиеся к этому делу, и другие сведения о нем. Вместо того чтобы ответить гордым презрением на совершенную с ним гнусность, он с каким-то остервенением старается вырвать из рук миллионера кузена то, что в сущности составляет не что иное, как милостивую подачку, и в средствах к достижению этой цели не обнаруживает никакой разборчивости: он хочет действовать посредством газетных «обличений», просит своих друзей принять на себя роль этих обличителей, замечая, что «первые комья грязи, кинутые в Карла Гейне, непременно окажут свое действие», стараясь впутать общество в эти домашние дрязги с надеждой, что «общественное мнение легко приобрести в пользу поэта против миллионера». Сегодня он грозит величайшими скандалами, произносит слова, полные сознания собственного достоинства, и объявляет, что не пойдет ни на какие уступки, не примет никаких предложенных ему компромиссов и условий, а завтра униженно принимает эти условия, состоящие в том, что назначенная ему дядею пенсия будет по-прежнему выдаваться, если он обяжется – и примет это обязательство также за своих наследников – никогда не выпускать в печать ни одной строчки, мало-мальски оскорбительной для семейства Карла Гейне и родственников его жены. Причина, почему Карл отказался выдавать пенсию, действительно заключалась в том, что до него дошло известие о приготовлении поэтом своих «Мемуаров», в которых и Соломону Гейне, и всей его родне предстояло явиться в очень незавидном свете; притом он гневался на кузена и за то, что тот в своих статьях и корреспонденциях иногда жестоко издевался над знаменитыми банкирами Фульдами, на племяннице которых Карл был женат и которые восстанавливали его против ненавистного им корреспондента «Allgemeine Zeitung» и французских журналов. И как поэт, так и миллионер добились своей цели: первый получил наконец обязательство, что пенсия будет ему выплачиваться на прежних основаниях, но зато у второго в руках оказалась расписка Генриха Гейне, что вышеупомянутое условие будет строго исполняться. И тут опять перед нами факт непостижимого противоречия в натуре нашего поэта: в одном письме он – и совершенно основательно – называет возвращение ему пенсии совсем «не колоссальным великодушием» со стороны Карла и заявляет, что больше уж никогда не обратится к нему за помощью, несмотря на все его богатство и как бы дружески ни относился он к нему; в прутом письме, рассказывая о состоявшемся между ними примирении и о том, что Карл дал слово выплачивать и Матильде половину пенсии после его смерти, он вдруг умиляется, точно Бог весть какое благодеяние оказано ему: «…и когда Карл, – пишет он, – для запечатления своего обещания протянул мне руку, то я прижал ее к губам своим, до такой степени глубоко потряс меня этот поступок…»

Единственное смягчающее обстоятельство для нашего поэта во всей этой истории заключается в том, что болезнь его в это время все усиливалась, и в той перспективе беспомощного состояния, которая, естественно, являлась пред ним среди увеличивавшихся физических страданий, потеря каждого франка могла казаться ему большим несчастием, тем более что тут дело шло и об участи Матильды после его смерти. Как бы то ни было, но самый важный и плачевный результат этого столкновения тот, что оно оказало пагубнейшее действие на больного поэта в физическом отношении и уже вполне открыло собою ужасную трагедию последних одиннадцати лет его жизни. Если он преувеличивал, говоря в одном из позднейших писем своих, что именно поступок его брата «разбил кости в его сердце» и что он «умирает от этого»; если ту же самую мысль он высказал в нескольких, полных ядовитой желчи стихотворениях, написанных уже почти на смертном одре; если преувеличивает и друг его Лаубе, утверждая, что «сотни битв в литературе и политике не сделали ни малейшего вреда этому страшному воину, но единственный удар, нанесенный семьею, разбил его»; если, одним словом, постыдные действия семьи не были причиною наступившего вскоре разрушения – ибо оно началось уже раньше, – то несомненно, что ими дан был этому разрушению роковой и могущественный толчок…

Таким образом, мы подошли к последнему и страшному периоду в жизни нашего поэта, – периоду, перед явлениями которого смолкают все чувства, кроме глубочайшего сострадания и удивления…