Za darmo

Малокрюковские бастионы

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

1978 год

Дуплет

Весть о том, что Яшка Курок нашёл в Ущельном овраге лисий выводок, облетела всё село. Об этом Захар узнает только утром: когда сдаст смену, тогда и прогремит по селу новая весть, и расползётся туманом слух по улочкам и переулкам, настоянный на догадках и вымыслах замолчавшихся селян. Паши Захар, спокойно паши! Всё это будет только завтра.

– Что, пришла, рыжая?! – ласково проговорил Захар, разворачивая трактор на конце поля и боясь, как бы в темноте не завалиться в овраг. Желтоватый свет фар сначала тянулся в пустоту за бровкой овражного склона, затем скользнул по кустам шиповника и снова, выбравшись на заездку, пополз вдоль борозды. Зелёные точки последовали за трактором, но , попав в пучок света от задних фар, замерли, ослеплённые, но не потухшие. Это была лиса, старая знакомая Захара. Она приходила к нему каждую ночь в период весновспашки. Рушит плуг старые мышиные норы, разбегаются из-под лемехов полёвки, а патрикеевна тут как тут.

Захар был всегда рад ночной гостье. И каждый раз, остановившись поужинать, вполголоса беседовал с ней. А точнее, рассказывал лисе о своих бедах и радостях, та же , отбежав в сторону и усевшись на задние лапы, ожидала, когда он поедет снова, и казалось, слушала. Она была стара, эта лиса. Свалившаяся и уже не рыжая, а какая-то пегая шерсть то тут, то там торчала клочками. Захар узнавал её также по пятну выболевшей на боку шерсти, появившемуся то ли от выстреланеудачливого охотника, то ли от клыков свирепой гончей. Шума от работающего двигателя она не пугалась, не боялась и этого мешковатого, неторопливого человека. Захар же, по своему обыкновению, усевшись на гусеницу и достав незатейливые припасы, начинал беседу.

– Не бойся, – говорил он, посматривая на лису, – ты лиса, зверина важнющая, можно сказать, колхозная, потому что всякую зубастую до хлеба тварь изничтожаешь. Лакомься, лакомься… А мои дела, патрикеевна, плохи, в поясницу стреляет что-то. Может быть и не допашу этого поля. Вчера как вступило, думал, и не разогнусь; щеколду на двери ухватом отодвигал, дотянуться не мог, думал, умру, а люди подумают, что дома нет. Ты вот, зверина, может быть, и чуешь мою болезнь, говорят, у вас, зверей, чутьё такое есть, ан сказать не можешь, не в силах, не дано вам этого. У каждого своё назначение: моё – землю пахать, твоё – мышей ловить. А знаешь, мне младшой письмо прислал, вчера Мария, почтальонша наша, принесла. Живёт ничё, наведать обещался. Вот теперь ждать буду, оно, время, побыстрее и потечёт. Одиночество, кума, это похуже любой болезни.

Да, Захар жил один, правда не всегда. Была и у него когда-то жена, но умерла, оставив ему двух сыновей и дочь. Все трое выросли, окрепли и один за другим выпорхнули из родного гнезда. С тех пор Захар и жил один. Здоровье его было не хуже здоровья любого человека его поколения, меченного войной. За свою жизнь он нажил себе контузию, радикулит, грыжу и одиночество. Для себя он считал последнюю болезнь самой худшей, от которой и стал заметно стареть, и не потому ли, хотя и был на пенсии, но, чтобы хоть как-то быть на людях, продолжал работать.

Особенно же этот недуг давал о себе знать весной, в то самое время, когда простился с женой. По весне его мучила бессонница, и, чтобы как-то скоротать время, попросился захар у Бригадира работать в ночь, где ночная посетительница и стала его единственным развлечением, не давая захару лишиться рассудка. Он привык к лисе и даже как-то првязался к ней, а приезжая на поле, всё чаще тначинал ловить себя на мысли, что ждёт ночную гостью. А когда однажды она не пришла, Захар всю смену промаялся в её ожидании и в конце концов даже не выпахал нормы. Знал Захар и про лисиное потомство в Ущельном овраге на песчаном взлобке. Видел её рыжее семейство и поэтому питал к лисе ещё большее уважение.

Так они и работали. Приезжал Захар, при ходила лиса. Но сегодня он заметил в её поведении перемену. Лиса уже не бежала, как обычно, до конца загонки за плугом, выхватывая мышей почти из-под самых лемехов, а, пробежав немного, ложилась, дожидаясь захарова возвращения. Присмотревшись к ней, Захар заметилтощее, не как прежде, излизанное вымя, а когда вновь лиса устремилась за плугом, увидел, что она хрома.

– Э-э-э, милая, – подумал Захар, – так-то они, детки! А ты как ни есть вдова, эвон, как надсадилась! А пришла. Ногу-то поранила или зашиб кто? – И, немного помолчав, добавил: – Они тянут! Им едды подавай!

Так до конца смены он и думал: то о лисе, то о своих детях, разбежавшихся кто куда, то опять о лисе, дети которой тоже разбегутся по сторонам, позабыв старую нору, и одна лиса загнётся в ней, не в силах выбраться наружу.

Под утро лиса ушла. Захар же решил, что в следующий раз обязательно принесёт ей курёнка, того, что корова зашибла. Всё равно не жилец.

Весть, что с вечера облетела село, застала захара на крыльце своего дома, где по привычке он уселся покурить. Её принёс соседский мальчуган Гринька.

– дядя Захар! Дядя Захар! – перепрыгнув через забор, закричал он. – Курков Яков лисят нашёл в Ущельном овраге, на песчаном взлобке. Ногра большущая, говорит, а из неё три выхода!

Тяжёлое и холодное на минуту затопило сердце Захара. Он какое-то время посидел, ожидая, когда отпустит, и поднялся.

– Нет, от Курка добра не жди,– подумал он, направляясь к дому Яшки. Во дворе Курка грудастая полнотелая баба кормила кур.

– Ти-ти-ти! Ти-ти-ти… – созывал звонкий голос разряженных, пухлых, как сама хозяйка, хохлаток.

Куры эти были гордостью Яшкиного двора. Говорят, он куда-то ездил и привёз несколько цыплят, вырастил и размножил их. И ещё поговаривали, что отличаются они от местных большей яйценоскостью, правда, никто в селе таких кур больше не имел, а Курок яиц для разведения никому не давал; но знали точно, что хозяин ежедневно прощупывал кур, узнавая, сколько они должны снести яиц за день, то ли этим подсчитывая прибыль, то ли опасаясь, как бы хозяйка не подарила кому яйца.

Двор Яшки был обнесён плотным забором, и едва захар вошёл в калитку, как большой красногрудый петух взъерошив перья, преградил ему дорогу. Захар спросил хозяйку о Яшке, на что та бойко ответила:

– Пошёл выводок уничтожать, а то кур подушат, чёртово племя! – И она вновь зачастила: – Ти-ти-ти…

Захар так и думал. Он тут же направился к Ущельному оврагу, но, пройдя немного, остановился. «Нет, не успеть», – мелькнуло в голове, и, бегом вернувшись домой, взял ружьё. «Не успеть, далековато, – думал он, – может быть, хоть выстрелы услышат, спрячутся».

Видели работающие в поле, как кто-то бежал в направлении Ущельного оврага, что-то крича и стреляя вверх. Затем пропал. Захар не знал, как он свалился в этот овражек. То ли запутавшись в траве, то ли от усталости, то ли услышав в отдалении два поспешных выстрела. «Нет, Курок не промахнётся, – мелькнуло у него в сознании. – Курок не промахнётся».

Курок не промахнулся. Об этом известили его мальчишки, когда Захар, неизвестно сколько времени пролежавший в овражке, возвращался домой. Как никогда, не хотелось туда возвращаться, не хъотелось быть и здесь. Вверху было без единого облачка, пустое небо, под ногами – не допаханная им, без единого зёрнышка, пустая земля, и пустая, без единой надежды, душа. Слова мальчишек убили в нём каплю сомнения; в нём что-то зашаталось, заскрипело и перевернулось.

Проходя мимо дома Курка, захар опять услышал призывное «ти-ти-ти» и ответное»ке-ке-ке… ко-ко-ко…». И это было последнее, что задело в его душе за невидимый спусковой крючок. Захар подошёл и ударом сапога вынес из забора доску и тут же, не целясь, жахнул дуплетом в проём по перепуганной рябой стае.

Когда осел пух, а вместе с ним стихли и вопли испугавшейся хозяйки, Захара уже не было. В эту ночь он на работу не вышел: пил горькую.

– Где хозяин? – кивнув на дом Захара, спросил его соседку молоденький участковый. Та вместо ответа кивнула головой на окна. Захар сидел, наклонившись над столом, свалив голову на тяжёлые, землистого цвета кулаки. Участковый хотел было помочь ему подняться, но тот прохрипел:

– Не тронь! – И, пошатываясь, вышел из дома.

1978 год

Как замерзал Макар

Луна светит. Надо же, не было луны и вот – светит, окаянная. Мороз собачий… под ногами лает, за версту слышно. Макар, пристарок лет шестидесяти, уроженец этой самой деревни и волею судьбы колхозник, остановился, зябко поёжил плечами, прислушался. Тихо, только ветер по меже, в былье, посвистывает, в ногах путается, да в деревне слышен лай простуженный. «Ветер – это хорошо, ветер – это в самый раз, тучками луну скроет», – смекает Макар. Когда ещё он селом шёл, то не один раз ругнул светило. А бранить ему его было за что. Из села -то нужно было выбраться незаметно, а ситуация неподходящая.

Нет, Макар не ругает колхоз. К колхозу у него притензий нет. В колхозе все живут ровно. Не без того, чтобы один чуть лучше, а другой чуть по -беднее. На то оно и обчество. Не могут люди все одинаково жить, таланты у людей разные. Один чуть посмекалистей, другой пошустрее, третий без мыла, куда не надо залезет и вылезет и всё ничего, только одна прибыль. В общем, Макар тоже не дурак и смекалкой не обижен, но не может он вот так хоть с мылом, хоть без мыла… Не может мужик переступить через себя и всё тут, стержень мешает. И откуда этот стержень взялся? Не вынуть его из своего нутра Макар не может, не согнуть, ни в сторону на время отставить. Так и живёт с ним всю жизнь. В войну из всего взвода один в живых остался. Оглушённого, контуженного выкопали его бойцы из заваленного окопа, а от «Максима» рук отцепить не могут, так в медсанбат с пулемётом и привезли. Вот тогда и услышал первый раз Макар о каком – то в себе особом стержне. О нём полковник говорил, когда лично прикреплял ему на гимнастёрку медаль «За отвагу». Сам – то боец не мог награды взять, руки пулемётом заняты. Полковник медаль прикрепил и спрашивает: «Как зовут тебя, солдат?». «Макар я, – отвечает герой. «Вот на таких Макарах наше отечество и держится,– заключил полковник, наклонился и поцеловал солдата в небритую щёку.

 

В другой раз этот самый стержень сослужил Макару иную службу. В то время работал Макар на новеньком тракторе «Беларусь» МТЗ -5. Хороший трактор, с кабиной. До него всё без кабин шли. Только недолго пришлось Макару радоваться. Зацепил в разговоре бригадира комплексной бригады. И было за что. Можно было и промолчать. Да где уж там… Опять же этот стержень, сотканный из справедливости и других особых материалов, помешал. Через день слетел с трактора и получил в руки кнут. С тех пор уже больше на трактор не садился, хотя и уговаривали. И не то, чтобы не хотел… А закусило, образовался в душе заусенец и ни в какую, карябает серце и всё тут. Потом Макар смирился. Не то, чтобы отступил и обмяк. Просто увидел он в своей пастушьей жизни больше прелести. На тракторе, хоть и средь природы работаешь, только этой природы не видишь; меркнет она за гулом, скрежетом и треском, ни соловьёв тебе, ни стрёкота кухнечиков, а тут всё тебя обнимает, всё к тебе клонится.

Только и пастушье время прошло. Негоден стал Макар к пастушеству, организм поизносился. Только Макар заметил в новом своём состоянии одну заковыку – мотор и прочее поизносились, а стержень как был, так и есть, вроде как из общей обветшалости ещё пуще выпирает. Это вроде как дерево обвянет, сбросит частично листву и лезет тебе в глаза весь его ствол. Так и тут.

А на колхоз Макар не обижается. Почему он должен на колхоз обижаться? И на советскую власть не обижается. Всё правильно, по его мысли, устроено, всё достаточно справедливо, если не брать частности. Только частности не в счёт. Макар привык думать о мире в глобальных масштабах. Так здесь всё в порядке. У них в колхозе председатель получает столько денег, сколько и передовик-комбайнёр, а то и поменьше. Разговаривал он на эту тему и с братом двоюродным, что в городе живёт. У них на заводе такой же расклад. Стало быть, в большом плане справедливость существует. А в малом плане, в рамках колхоза, бригады, цеха на заводе она всегда будет относительной. Не может колхоз всем трактористам новые трактора дать. Факт, не может. Так чего об этом и говорить, и думать? Мелкая несправедливость всегда будет. Возьмём такой эпизод – получил их колхоз новый трактор – кому его дать? Все скажут, что надо дать заслуженному трактористу, ветерану и так далее. А председатель дал молодому, но уже проявившему себя в деле механизатору. Справедливо поступил председатель? А это как посмотреть. В отношении старого и опытного тракториста, понятно, что несправедливо. А в отношении к колхозу?.. Тут другая справедливость показывается. Пожилой механизатор, у которого там болит, там ноет – уже той прыти не покажет, что молодой и выработки той не даст. Стало быть, от передачи трактора молодому выигрывает весь колхоз, а отдай трактор ветерану, выигрывает только ветеран, а колхоз несёт некоторые убытки, потому как больше нормы ветеран не сделает, тут и ждать нечего. Рассуждая таким образом, Макар обязательно приходил к выводу, что неуспехи его – это его неуспехи и к колхозу они не относятся. Из чего эти неуспехи складываются, понятно – из обстоятельств, из характера, из взглядов на жизнь, а отсюда всевозможные реакции проистекают. Так, что споткнулся, сломал ногу – сам виноват и нечего в своей оплошности других винить…

Макар огляделся. Разом отхлынули думы о прошлом. Ситуация действительно была неподходящая. Темно, луна серебрит округу и он один, как перст, на выгоне. А вдруг встретит кто, хотя время и позднее? До ветру, скажем, понадобилось, или отёл караулит. Возьмёт, да и спросит: «Куда это ты, Макар Парамонович, по-тёмному добренько так собрался? Куда это тебя несёт, да не с пустыми руками? Эвон, верёвка на плече… салазки сзади…» От этих мыслей Макар вновь пережил прошедший страх. Заторопился, пошёл скорее, только салазки на верёвочке сзади чаще о валенки заспотыкались, да заснеженная дорога под ногами веселее захрюкала.

За ходьбой страх потихоньку улетучился, оставив вместо себя горькую обиду. Эта обида, то тонула, то вновь всплывала в Макаровой душе. И когда она всплывала, то он начинал грозить в темноту пальцем, проговаривая вслух отрывки внутреннего диалога: «Вам ничё не надо! Вас жареный петух в мягкое место не клевал. Так што-о не жить! А вы бы нас с матерью спросили, как мы эту жисть начинали?! Хы…, отворачиваются, слушать не хочут… Да ещё дыху хватает: «Та, хватит! Та, надоело, папаня! Шо ты нас всё время стращаешь, бесштанных – цыганами, щас – жизнью. Не то время, папаня!». Надоело им. Гм, им надоело! Легко жисть прожить хочете – смотрите, споткнётесь А ещё дверью хлопнул. Оболтус. Тракторист мне, а отец прись невесть куда.

Макара душило зло за сына. Чай мог бы он и догадаться, не сосед ведь. Вон сосед и то сказал: « А чё Макар, у тебя сенцо – то, кажется тю-тю. Можно дотянуть Макару с сеном до весны, можно. Другой бы и не пошёл, чуть урезал давок и всё бы прошло. Только не хочет Макар на свое же скотине отыгрываться. Не по нему это, вот и идёт в стужу и в ночь. Хватило бы сена Макару, как раз хватило. Слава богу, накосил. И всё б ничего. Только заболел поздней осенью Макар, слёг в больницу, полтора месяца провалялся, а с хозяйством сыновья управлялись. Вот и растранжирили сено. Давали не столько, сколько надо, а сколько на вилы нависнет. Ладно, младший сын, он в городе живёт, а старший понимать должен сколько, чего и почему?

«Ах, сын, сын!» Макар покачал головой. Он злился даже больше из-за того, что не может понять сына. А может быть он ему просто в глубине души завидует? Завидует не тому, что сын не видел в жизни тягостей, хотя иногда мысленно ставил себя на его место, думая как бы он на его месте распорядился своей судьбой, а тому, что он может вот так себя поставить, а он,Макар, не может. Не может, хотя почти прожил жизнь, а тот её только начинает и не его, казалось бы, Макара, уже эта забота. А он вот не может, потому и идёт, дырявя валенками темноту, а вместе с ним, как старые верные псы, не отставая и не обгоняя, идут его мысли, да застит глаза качющаяся темь и тычутся в валенки салазки, и всё более мрачнеют Макаровы мысли. А думать ему есть о чём.

Два раза надень измеряет шагами стожок сена Макар, беря из него тощие навильники. Измерит, поскребёт затылок, покумекает – нет, не дотянуть Макару до весны, никак не дотянуть. Корова она много требует. А без коровы! Как без коровы жить? Такого Макар даже подумать не мог. Всю жизнь была корова, всю жизнь ей семья кормилась… Без коровы не дело. Хотя, если мозгами пораскинуть, можно и без неё. Кроме коровы есть два подсвинка, овцы, куры. Как говорится, вари супчик с яйцом, реж сало и ветер тебе в зад. Некоторые старики так и живут, а вот он не может. Не может он вот так прозябать, ведь ещё не совсем старый, около заваленки седеть не намерен, сила ещё кое – какая осталась, а раз что-то осталось, то прозябать не имеешь права. Здесь пенсия Макарова не в счёт. О ней никто не говорит. Вопрос перед собой Макар ставит так: «Ты кто? Человек? Так работа – твоя святая обязанность. И от этой обязанности ты уклоняться не должен. Об этом окружающая действительность говорит, а если надо, то и Бог». Бога Макар никогда со счетов не сбрасывал. Не особо верил, но и не сбрасывал, больше об этом помалкивал. Если уж чего не знаешь, то и рот не разевай.

Любит Макар ещё с ружьишком по окрестным полям походить, зайцев попугать. В общем, с охоты на зверя это всё и началось. Наткнулся он в овражке, идя по заячьему следу, на на два тюка ячменной соломы. Видно, на косогоре стрясло их с автомашины или с тракторной тележки, они и скатились в сурчинку. Не иди он там по случаю, то никто бы эти тюки не сыскал. Снегом чуть припорошит и тю-тю. Вот и решил Макар за этими тюками сходить. Целый день эти тюки не давали Макару покоя, а как только припозднилось, он взял салазки и вышел со двора.

Темно. В былинках ветер посвистывает, стреножит, идти мешает. Задувает Макару за воротник.Отвернулся от ветра, пошёл боком. Не заметил он, как луна скрылась; глаза к темени попривыкли, да и дорога знакомая. Сколько раз носили его здесь ноги, каждое место хожено-перехожено. Вот и сейчас, идут ноги вроде сами по себе, им как-будто до Макара и дела нет. Думай, мол, Макар о своём, а мы уж расстараемся, доставим тебя до места. И он думал. Думал о трудных послевоенных годах, о голодном тридцать третьем и о прочих невзгодах, что выпали на долю его поколения, которые ушли, прихватив его молодость и здоровье. И вот теперь, когда, можно сказать, жизнь только началась, когда он может прожить безбедно оставшуюся жизнь – оказался лишён самого необходимого – покоя. Может быть он лишился покоя из-за того, что жизнь его была похожа не на чистое поле, а на изрытый буераками косогор, в который он, в конце-концов, вот этими руками вдохнул жизнь и земля стала родить и приносить плод. Возможно и так, просто перенапрягся. А ведь эти буераки на косогоре жизненного пути Макара выковали в нём своё суждение о жизни, которое теперь медленно уходит из него, цепляясь за каждую в его жизни неустойку. Вот и сейчас, оно, улучив момент, когтит его мозг и идёт Макар в ночь.

А вот и они. Тюки. Ощупал – мёрзлые, тяжёлые, словно кирпичи ледяные. Положил на санки, привязал верёвкой, чтоб не сползли, поволок. Только идти назад через ферму, никак нельзя, могут подумать, что Макар эти тюки с фермы везёт. Здесь уж лучше огибом, с глаз подальше. Потоптался Макар, в поле с дороги свернул, через сугроб перевалил, а дальше бровкой, свалом, не так ноги в снегу вязнут. Беда только, что в лицо ледяные иголки забили, ветер щёки крупкой сечёт. Та ничё, вскоре другая межа будет, а там, если прямо идти, на восток держать, то в яблоню-дикарку упрёшься, что посреди поля стоит, а там уж до дома рукой подать. От дикарки Макарову баньку можно в лунную ночь увидеть.

Идёт Макар, вроде уж и через межу перевалил, под ногами затвердь появилась и кончилась. Ветер между тем немного поиграл порошным сыпуном и вдруг навалил сверху. Да так навалил, что перед глазами белые всплохи зашарахались; в грудь упруго и резко раза два толкнуло, по щекам словно варежкой шаркнуло. «Никак вьюжить решила» – подумал Макар и прежде чем он прошёл ещё сотню шагов, вокруг него уже выла, визжала и хохотала полуночьная вьюга. В такую погоду главное с пути не сбиться. А когда сбился, и начал сугробы ногами мерить – долго не протянешь, присядешь отдохнуть, а там уж дело времени. Знал эту простую истину Макар, потому и заторопился.

Идёт, на ветер клонит, рукавицей огораживается. Вот уже и яблоня-дикарка должна быть, да нет яблони. И как только он не вглядывался в пространство перед собой – нет яблони, только снежное месиво качается перед глазами, будто в снежную яму попал. Смекнул Макар, что, клонясь на ветер, видимо, слишком влево взял. Свернул, пошёл правее – опять ничего. Остановился, покумекал. «Кажись, когда в поле с дороги свернул, ветер слева дул, а теперь правую щёку жжёт…» – выругался, пошёл назад, к дороге, только следа не видно. Долго шёл, уже пора бы и дороге быть, только нет дороги. Провалился в какую-то яму, пригляделся – след увидел, обрадовался. Наклонился. чтоб получше рассмотреть – отпрянул. Не дорога это, его, Макаров,след. Вон прорези полозьев снегом зарубцевались. Разогнулся, назад попятился, на санки наткнулся, попытался как-то проанализировать путь. Конечно, проще всего идти назад, по своему следу, только Макар уже столько исходил, что этот путь и не осилит и не факт, что этот след сохранился.

Двигает ногами Макар, идти всё труднее становится. «Это мне санки с тюками идти мешают» – решил он. Бросил санки, пошёл налегке дорогу искать. Шёл, шёл, уж на спине мокреть начало, пот ручейком меж лопаток оборачивается, а ни дороги, ни яблони не видать, да и салазок с тюками теперь не найти. Оступился Макар, в снег осел, к ветру спиной повернулся. Хотел закурить, только пальцы спичку не держат, замёрзли; потёр друг о дружку – кажется, отошли. И уж вставать бы надо, да не слушаются Макара ноги и глаза не слушаются. Оледенели брови, заиндевели веки. Клонится голова, сыпет снег на склонившуюся фигурку, вырастает холмиком с подветренной стороны.

Облокотился. Вроде что-то твёрдое в бок упёрлось. «Никак санки?» – подумал он, а глаз открыть не может. Не хочется Макару открывать глаз; так бы и сидел, только на ухо шепчет кто-то: «Вставай, Макар, пропадёшь, Макар. Спина – то уж холодком заходит. Ты ведь любишь жизнь, Макар. Ой, как любишь. Она только начинается, хорошая жизнь. А ты… Сам себя губишь. Пошёл бы днём, дорогой… Да разве тебе кто бы слово сказал… Позовидовали бы даже, что ты в поле тюки нашёл… От кого ты прячешься, Макар?.. От прошлого ты, Макар, прячешься, от прошлого.

И чудится ему, что едет на лошади в саняхкто-то, посвистывает. Ближе, ближе – на него прямо правит. Страшно Макару, задавить могут, экая непогодь. Сжался в комок, тут гикнуло прямо над ним, свистнуло и дальше умчалось. Понял, что обманулся.

 

Сыпет снег, пляшет на Макаровых плечах метель, но не чувствует этого Макар, у него свои грёзы. Будто это не снег садится ему на лицо, а тополиный пух. Только что это так холодит ему ноги? Ах, да – это он купается мальчишкой, купается со сверстниками в протоке. Нога нашла жилку в глинистом берегу. Бежит холодна водичка из под камешка, холодит ноги, а Макарке весело: «Ко мне! – кричит, – я жилку нашёл!». Холодит ноги жилка, а сверху солнце горячее и мальчишкам весело. Только что это плечо давит? Ах, да, это палка. Они вытаскивают на берег самодельный плот, а на обрывистом берегу мать стоит, молодая, смеётся и рукой машет.

Клонится Макарова голова, всё ниже клонится. Заледенели на щеках две крохотные слезинки, намертво схватимлись с дубеющей кожей и не видно его уже из-за снежного холмика, и тепло Макару, совсем тепло.

1978 год

Жучка сдохла

Сторож Ярцев, старик лет семидесяти, всю ночь просидел в сторожке, глядя на лежавшую у его ног рыжую остроморденькую собачёнку, то и дело щупая у неё лоб, точно у человека, когда тот температурит. Жучка часто-часто дышала и смотрела на хозяина томными тоскующими глазами, точно понимая, что уже больше никогда никуда не побежит и никто не услышит её звонкий раскатистый лай. К утру она сдохла. Ярцев завернул её в рогожку, но выносить не стал. Ему трудно было вот так ни с того, ни с сего с ней расстаться и он оставил её в сторожке до рассвета, да так и просидел над ней всю ночь, никуда не выходя.

Горе старика было неописуемым. Жучка для одинокого сторожа была не просто собакой, она была для него самым близким существом на белом свете.Он с ней разговаривал, делился радостями и бедами. И ему казалось, что она всё-всё понимает. Это радовало старика и ему казалось, что сгори завтра его дом, и он не будет так переживать, нежели вдруг исчезнет из его жизни Жучка. Так уж устроен старый человек, что у него в определённое время сдвигаются в душе понятия и он становится иным по сравнению с другими людьми, хотя вроде такой же, как и все: ест, пьёт, разговаривает, смеётся. Ан нет, не такой – чувствует не так, переживает не так, относится ко всему не так. Например, раньше он живо интересовался космосом, думал о полёте на Луну, удивлялся качеству выведенного сорта пшеницы, одним словом, вникал во всё, что его окружает. Понемногу всё это ушло из его жизни и на первый план выступили предметы, на которые он раньше не обращал никакого внимания. Например, он мог долгое время рассматривать щепку, обыкновенный камешек или травинку и размышлять о них столь серьёзно и с сознанием дела, как будто на них мир стоит или они являются носителями истины. И если в это время к Ярцеву кто-нибудь обратится с вопросом, то тот в ответ, не обращая внимания на заданный вопрос, вдруг с лучезарной улыбкой, весь в удивлении скажет, глядя, например, на жёлудь: «Вы посмотрите! Это удивительно! Жёлудь от дуба! А я раньше его и не замечал… Нет, я, конечно, знал о его существовании, но его совершенно не чувствовал, не ощущал, не видел…» – тут он начинал в словах спотыкаться, понимая, что того заветного слова, у него в запасе нет, которым он мог бы выразить своё отношение к этому жёлодю. Нет, не то, чтобы он его не знал, а его вообще нет в мире, не придумано. Понимая, что он не может передать человеку своего восторга, тут же замыкался, уходил, но ещё долго лучезарная улыбка блуждала на его лице. Он знал, что люди его не понимают. Если раньше он из-за этого переживал, то теперь ушёл в себя, замкнулся. Как объяснишь, что ценностный ряд в его душе сместился, что та же Жучка для него ценнее чем тот же космический корабль, или выведенный новый сорт пшеницы, потому что в его внутреннем космосе, она является тем спутником, который определяет и регулирует его настроение, его интересы и многое чего другое, что определяет жизнь человека в этом возрасте. И вот этого спутника не стало. Остановилось личное время, померк личный горизонт и на небосклоне образовалась дыра. Но разве это кому-нибудь объяснишь, разве тебя кто-то будет слушать?? Сторож смахнул набежавшую на ресницы слезу.

Рано утром, до прихода ещё скотников и доярок, Ярцев пошёл хоронить Жучку. Он вышел из сторожки, завернул за угол и… В общем, что увидел Ярцев проще сказать, чем описать. Через полчаса он стоял перед заведующим фермой и не мог вымолвить ни слова. На Ярцева было жалко смотреть. Руки у него тряслись, редкие седые волосы прилипли к черепу, а на кончике носа висела крупная капля пота. Голос его хрипел и шипел как изъезженная потефонная пластинка, понять было ничего невозможно, но по тону можно было определить, что толи у старика, то ли на ферме что-то случилось.

– Да, говори ты толком! – теряя терпение, перебил старика животновод. Он жил рядом с фермой, к нему к первому и пришёл сторож.

– Н-н-нес-час-тье…, Василь Петрович, – наконец выговорил сторож. Сознанье у него помутилось, руки ещё больше затряслись и он более простонал, чем сказал: «Жу-жу-чка сдох-ла»и залился старческими слезами.

«Сдохла и хрен с ней,– подумал животновод,– не велика беда, нашёл о чём сокрушаться». – Но старику сказал другое:

– Ты, дед не горюй, значит у неё век такой. Шельма у меня окутится, так хошь всех забери. Я тебе за такое дело ещё и могарыч поставлю.

Добился бы от сторожа животновод разумных речей или нет, бог весть, кабы в это время не раздался истошный крик из свинарника. Кричала и причитала свинарка Пелагея. Этого крика животновод и сторож не могли не услышать, потому как так никто и никогда в селе не кричал. Животновод рванулся из дома и как был в одном валенке, так и выскочил на улицу, но тут же вернулся, одел второй валенок и на ходу застёгивая полушубок, побежал к свинарьнику. За ним, отставая и спотыкаясь, последовал сторож. Но не успели они войти в свинарник, как им на встречу выбежала сама Пелагея и не проговорила, а провыла:

– Трёх поросят украли и ворота настеж.

– Ты это хотел сказать? – обратился Василий Петрович к сторожу.

– Именно это…, Василий Петрович… – и тут же умоляющим голосом продолжил, – Ва-сень-ка, пенёк я старый. Да кабы не Жучка, да не в жисть…

– Ладно…, Обьяснительную готовь. А я пойду к нашему «Аниськину», пусть ищет.

– Ка-ка-я объясни-тель-ная, Василий Петрович.– завопила Пелагея. – Тех, кого украли, они и живы, думаю, а остальные пятнадцать как кочерыжки мёрзлые, ворота то воры открытыми оставили, вот остальные паросята и закоченели…

– Сколько живу…– начал было говорить сторож, видно начав понимать, что случилась не мелкая кража.

– Как, жи-вё-шь! – гаркнул животновод, наконец-то осознав масштаб трагедии.

– Просто я живу… – начал тихо сторож.

– А-а-а-а! Чёрт! Живёт он… – возопил животновод, надвигаясь на старика. – Поставили сторожем лунатика… Вот вам и подарочек! У него видишь ли Жучка сдохла…, идиот. Ведь говорил, говорил, кого ставите!?

Через некоторое время Василий Петрович стоял перед председателем в правлении колхоза и, сминая в руках шапку, говорил:

– Пётр Фомич! Несчастье…

Борода у него тряслась и лицо походило на выжитый лимон, как следствие большого испуга и переживания. Животновод не знал с чего начать. Он говорил то одно, то другое, не говоря о главном, и все эти начинания сводились к тому, что председатель уяснил только, что сдохла какая-то Жучка. Пётр Фомич, понимая, что Василий Петрович переволновался и потому не может выразить мысль, снял очки, усадил животновода на стул, дал воды и стал пытаться услышать вразумительный ответ на простой вопрос – «Что случилось?». Председатель понимал, если человек так волнуется, то произошло что-то более трагичное, чем смерть какой-то собачёнки.