Исход

Tekst
4
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

20

Глушов сидел, а Трофимов, пригибая голову, все ходил; из окрестных деревень вернулся разведчик Николай Дьяков, коренастый крепыш, по-крестьянски хитроватый, любивший посмешить других. Уходя на задание, он притворялся или хромым, или слепым, и делал это умело, даже у Трофимова не вызывал никакого беспокойства. Со своими липовыми бумагами он уже несколько раз пробирался прямо к немцам в логово, в Ржанск, и торговал связками лык на базаре, и один обер-лейтенант долго допытывался, что это у него за товар, а потом взял одно лыко, туго свернутое в колесико, послать на память в Германию. Это Николай Дьяков первый принес весть о каком-то неблагополучии у немцев; Ржанск за несколько дней забили ранеными; Эдик Соколкин стал принимать сводки о боях под Москвой уже после, когда удалось раздобыть аккумуляторы с немецкого грузовика, а с начала осени Николай Дьяков был единственными глазами и ушами отряда.

Сейчас он вернулся после очередного своего похода по окрестным селам и рассказывал Трофимову и Глушову о том, сколько и где видел немцев и машин, и о разговорах в деревнях, и чем торгуют на базаре в Ржанске и в районных окрестных городах, и кто где назначен старостой, и еще о многом другом, встреченном на пути, и Трофимова, да и Глушова особенно заинтересовало сообщение о том, что на полустанок Поротово немцы свезли большое количество отобранного у населения продовольствия, которое грузят в вагоны и отправляют, по слухам, в Германию. «Хозяйственные, сукины сыны, – почти беззлобно подумал Трофимов. – В самом начале запасаются. А может, чувствуют, что дело затягивается, они же хотели скорым шагом, раз-два – и конец».

Словно угадывая мысли Трофимова, Глушов покачал головой:

– Много ли на себе унесешь?

– А почему на себе? Поротово, скорее, село, там должны быть кони. И потом, нам все равно есть надо, на себе мы будем таскать или на конной тяге. Я думаю, стоит. Морозы хорошие – нам на руку. Я сам займусь, пошлем Рогова, Почивана заранее все подготовить. Эти сделают.

– Хорошо, не возражаю. Лошадей там, конечно, найдем, а потом что с ними делать? Еще и лошадей придется кормить…

– Здесь беды нет, будем кормить. И потом лошади – сами мясо. Возможно, теплых вещей достанем, мы же – голые.

– Да, валенок, полушубков хорошо бы. Слушай, капитан, а Почиван с Роговым не очень ладят.

– Ничего, все равно должны притираться друг к другу. Пора.

– Пора, – согласился Глушов, думая о дочери. Рогов околачивался возле нее, и пора к нему приглядеться. А лучше бы, если б ее совсем тут не было, зря он тогда уступил, уехала бы в Саратов к тетке, как вначале предполагалось. А теперь что? Теперь – ничего. Взрослая, ремнем не погрозишь, не поучишь – на смех поднимут.

Да, продукты действительно нужны, и это для отряда важнее, чем отношения между его дочерью и Роговым и его отцовские страхи. И Трофимов совершенно прав, нацеливаясь на Поротово; эти мысли еще больше укрепились у Глушова после успешно проведенной операции: в ней впервые участвовал весь отряд, разобрали и растащили вокруг рельсы, взорвали семафоры, стрелки, разбили аппаратуру на полустанке, спилили телефонные столбы и сожгли два десятка вагонов с зерном. И лошади нашлись, Почиван с Роговым здесь хорошенько поработали. И хотел или не хотел Глушов, ему вновь пришлось столкнуться с Трофимовым и опять пришлось отступить, и все из-за пустяка. Глушов старался во время операции держаться ближе к Трофимову, быть полезным, все что-то предлагал и советовал. Трофимов, разгоряченный удачным делом, пошутил:

– Перестань, комиссар, вертеться под ногами. Пошел бы, занялся делом. Митинг какой, что ли, провел…

Глушов засмеялся в ответ, но смех получился невеселый, вымученный, слова Трофимова больно задели Глушова, хотя он не подал виду.

Была луна, холодная и седая, и выстрелы давно умолкли; партизаны быстро выносили из низеньких дощатых складов вдоль железнодорожных линий мороженые свиные туши, мешки с крупой и зерном, связки битых кур и гусей, ловко укладывали в сани, перевязывали веревками, чтобы не растерять: переговаривались довольно и оживленно, гарнизон Поротово оказался из трех десятков пожилых хозяйственников ржанской «виртшафтскоманды», наполовину их перебили, наполовину сами разбежались, и у партизан совсем не было жертв, даже никого не ранило. И еще, как на заказ, пошел снег, сначала слегка, тихо, потом с усилившимся к рассвету ветром, крепким, рвущим снежную замять, сухо секущим лошадям и людям глаза.

– Будут к Новому году у нас пироги, – весело сказал Почиван, подходя к Трофимову. – Капитан, – сказал он, – капитан! Мы нашли перо и шерсть. Тюков триста, не меньше, упаковано аккуратненько, на каждом бирочка.

– Что?

– Волну и перо. Тюками, килограмм по двадцать – тридцать, предлагаю волны тюков десять увезти, найдем каталя, глядишь, обует на зиму.

– А лошади есть?

– Игра стоит свеч, капитан, ей-богу. Можно?

– Смотри… Как, Глушов?

– Не против, дельная мысль. На валенки пойдет килограмма три в среднем. Центнера три надо шерсти.

– Остальное сжечь, ладно, – неожиданно взорвался Трофимов. – К чертовой матери! Все сжечь!

– Сделаем.

– А может, мы ее раздадим?

– Брось, комиссар. Назавтра немцы все назад соберут, да еще перевешают людей. Все непосильное придется сжечь.

– Много не сумеем забрать. В этой войне получается как-то странно. Все время уничтожаем свое, нажитое. Так что уж сейчас скупиться?

В это время и раздался крик: «A-а, ты, значится, командир, разбей вас паралич!», и на Трофимова откуда-то из-за угла набежала длинная и тощая старуха и затрясла перед ним руками, не переставая кричать и ругаться.

Трофимов наконец понял, что кто-то из партизан забрал у нее валенки сына, который был на фронте.

– Тихо, мать, тихо, – сказал Трофимов, когда старуха, сделав короткую передышку, глотала воздух. – Валенки твои найдем, вернем, а ты все-таки придержи язык. Нехорошо ты кричишь, нельзя так, мы же советские люди, свои.

– Бандитские вы люди, а не свои! – опять закричала старуха, все пытаясь двигаться к Трофимову; тот опять осторожно, но сильно отстранил ее от себя. – Посудите нас, люди добрые! Да какой же ты свой, босяк, если у старухи последние валенки забираешь?

– Ты лучше сына вспомни, тоже сейчас не мед в казенных обмотках. Ты бы и сыну валенок пожалела…

– Так нешто ты мне сын?

– Э-э, мать, хватит, не мешай. Сказано, разберемся.

– Ты мне сейчас разберись, мне твоих обещаниев не надо. Ищи тебя потом, кобеля, как же.

– Отойди. А то прикажу силой отвести…

– Это меня-то, советскую мать-старуху? Да я тебя так отведу, у тебя в башке зазвенит. Ты не гляди, что я старая, я жердину из горожи выдерну, еще не так тебя отведу… Я тебе…

– А, черт! – не сдерживаясь больше, заорал Трофимов, и старуха попятилась. Даже Глушов никогда не слышал у Трофимова такого дикого голоса. – Мы еще, бабка, проверим, какая ты советская. Ты хочешь, может, валенки для немца оставить, а мы ноги обмораживай? А, говори, старая, говори, кому ты валенки бережешь? Эй, Почиван!

– Тю, тю, тю, – быстро сказала старуха, отступая; ветер выдувал вперед ее юбку, широкую и старую, и Трофимов отвернулся.

– Почиван, узнай фамилию. Найдешь валенки, вернуть. А мне доложить – кто там постарался.

– Сделаем, капитан.

– Обнаружите виновного, судить, и все, – вмешался Глушов, и Трофимов раздраженно кивнул и отошел в сторону.

Длинная вереница в четыре или даже больше десятка тяжело груженных саней тянулась от железнодорожных построек в мутные поля; Трофимов сквозь ветер слышал скрип полозьев.

– Начальству оставить сани? – спросил Почиван полуофициально, можно было принять и в шутку и всерьез.

– Все нагрузить, – бросил через плечо Трофимов. – И всем навьючиться, сколько может унести каждый – взять.

– Понятно.

– Заканчивай, пора уходить.

Склады горели дружно, ветер рвал, крутил на месте, и Скворцов, подпаливая последнее, дощатое строение, долго бился. Почиван торопил и побежал поглядеть, не осталось ли в бочке мазута, он вернулся с немецким котелком, из которого густо и черно капало. Они облили двери и часть стены и стали поджигать, и огонь пошел весело и ровно. Для надежности поджигали изнутри и, пока дым не мешал, грели руки.

– Так-то, брат, – улыбнулся Почиван. – Помнишь, боялся, толку не будет?

– Мало ли что я говорил.

– Здорово ты тогда болел, у тебя нагноение в середину пошло. – Почиван не сказал, что он отсасывал гной, даже фельдшеру не сказал.

– Знаю, спасибо.

– Чего там, Володька, на том свете сочтемся, – сказал Почиван, шевеля толстыми пальцами и поднося их ближе к огню. – Вот Рогова не пойму никак…

– Почему?

– Шалопай. Крутит девке голову, только один отец и не знает, что он с ней живет. Нехорошо, одна женщина и сто мужиков.

– Не знаю, наверное, как раз и хорошо, если у них серьезно.

– Ты думаешь?

– Лучше, если девушка в таком положении с одним кем-то.

– Черт его знает, может, твоя правда.

– А что Рогов? Ну, повезло человеку, ближнему завидовать грех.

– Ладно, пора снимать посты. Идем, Володька, теперь у нас жизнь веселее станет. Слышишь, а ведь валенки Рогов взял. Я капитану не стал говорить, пожалел.

– Отчего же ты пожалел?

– Не знаю. Бабка меня разозлила, несознательная старуха. Морозиться нам, в самом деле? Да и Рогов… говорит, для Веры взял. Я, говорит, бабке после войны сторицей верну за десять пар. Специально приеду и верну.

– Идем, светло уже совсем.

Они вышли, в помещении от дыма и мазутного чада начинали слезиться глаза; Почиван снял посты, и они все взвалили на плечи по полмешка крупы и пошли в снежные поля. Скворцов остановился, задерживая других, и сказал:

– Вы глядите, а, какие важные… Хороши!

С куста на куст по репейникам, густо торчавшим из снегов, красными пятнами перепархивали толстые, довольные снегири.

 

21

Рогов просился в разведку, но Трофимов по каким-то причинам придерживал его, и Рогову приходилось часто мерзнуть на постах; Трофимов расставил их в пяти, в десяти и даже в сорока километрах от зимовки; люди там жили неделями и больше; сменялись, возвращались на базу отряда веселые и счастливые, потому что на постах было трудно. И многие недовольно ругали Трофимова; пожалуй, действительно немцы еще не знали об отряде, и не стоило мучить людей, но Трофимов при первом же случае сухо запретил подобные разговоры и напомнил о трибунале. У него была опора из своих солдат, ядро отряда в двадцать три человека с жесткой военной дисциплиной, с неукоснительным «есть!», «я!», с беспрекословным и безоглядным подчинением любому слову Трофимова, и это уж с самого начала и на бывших людей Глушова накладывало свой отпечаток. И поэтому Рогов не задерживался в отряде, он даже на посты уходил охотно, и если бы не Вера, кажется, и совсем был бы доволен; особенно после того, как это произошло, он очень мучился; пожалуй, он впервые так сильно любил девушку, но в морозы все равно трудно быть с Верой; у нее в общей «командирской» землянке свой отдельный уголок, но ее почти невозможно застать там одну. А Почиван, ведавший всей охранной службой, как назло, всегда угонял Рогова на самые дальние посты; Рогов знал, что Почиван его не любит, и уже много раз собирался поговорить с ним начистоту: из этого разговора могло ничего не получиться, и это всякий раз останавливало Рогова. С Почиваном поговорила сама Вера, и Рогова впервые за зиму под Новый год назначили на пост всего в пяти километрах от зимовки, там была небольшая теплая землянка с печуркой из дикого камня, и Вера обещала как-нибудь прийти, поэтому сейчас Рогов отстаивал уже вторую смену, а его напарник Камил Сигильдиев спал, он никак не мог перестроиться после мирного времени и сильно утомлялся.

Мороз градусов на тридцать к утру еще усилился; солнце, раскаленное, взошло слепо; холодный розоватый отсвет засквозил в промороженных деревьях, и совсем стало видно, до чего же студено в мире. Рогов крепко пошлепал себя в бок и в грудь, замер, прислушался: тихо, только настывшее солнце поднималось все выше, и стало тянуть по-над землей, слегка шевеля снег; тихонько вызванивали сухие стебельки лесной травы, меж ними змеилась поземка. Лес, небо, снег, солнце – все тихо, все слишком тихо, так было неделю назад, так будет до настоящего ветра – и тогда лес повеселеет, и станет теплее.

Рогову хотелось в землянку, но ему все-таки хотелось дать Сигильдиеву выспаться вволю; тогда он в любое время, когда придет Вера, уйдет из землянки на пост, а Рогов сейчас, несмотря на мороз, на несправедливость Почивана, ни о чем не мог думать, кроме Веры, сейчас она занимала главное место в его жизни, хотя он и стыдился себе признаться, ему становилось не по себе при одной мысли, что Вера не придет. Он зверел, думая о неожиданной помехе. Вера была ему нужнее всех, он не мог без нее.

Солнце обжигало холодным блеском глаза; Рогов совсем промерз и был рад вертлявой маленькой синичке, появившейся неизвестно откуда, она упорно обследовала ветки старой осины неподалеку, Рогов перестал ходить и с затаенной радостью наблюдал за теплым живым шариком, он перекатывался с ветки на ветку. Из землянки вылез наконец Камил Сигильдиев, ошалело поглядел на белое солнце, потер ладонью бледное, в рыжей щетине лицо и стал ругаться.

– Слушай, нехорошо! – говорил он, неловко моргая, Рогову, изо рта у него вылетал парок и, сразу исчезая, оседал на бровях и на шапке. – Так свои не делают, слышишь, Рогов, ты почему меня не разбудил?! Мне стыдно, Рогов, ты всю ночь простоял? Зачем же так? Я не калека, перед лицом войны все одинаковы.

– Простоял, а тебе разве хуже, Камил? Ну, я вижу, ты на меня здорово обиделся.

– Хуже! Хуже! – опять звонко закричал Сигильдиев. – Это война, а не стихи. Здесь по порядку надо. Твоя очередь – стой, моя очередь – буду стоять, зачем такое чувство превосходства, Рогов?

– Ладно, ладно, давай вот становись и стой, а я греться пойду, кашу сварю и спать. Ты сейчас станешь?

– Закурю вот и дальше я весь во власти снега…

– Ну, стой, сочинитель, тут на морозе особо не сочинишь. Губы пристынут, вон они у тебя побелели.

– Не пугай, ты же отстоял две смены. Иди, иди, Рогов, иди, и перестань хорохориться, и ты воином не родился. Пора и мне привыкать. Никто не знает, сколько война продлится, Рогов.

22

Вера пришла часа в два; Рогов спал, неловко подогнув на коротком и тесном топчане босые ноги, то и дело подтягивал их под полушубок, а они вылезали. Вера с трудом осмотрелась в слепой совершенно землянке, и Камил Сигильдиев зашел вместе с нею: погреться и больше не заходить. Он только теперь понял Рогова. «Хитрый, черт, откуда знал?» – подумал он весело и немного с завистью.

Возле каменной печурки он стал переобуваться, посушил портянки, покурил, и они с Верой шепотом, стараясь не разбудить Рогова, поговорили о делах в отряде; Вера принесла им немного свинины и свежей мороженой рыбы: партизаны нашли в лесу скованное льдом озеро и ловили много рыбы последние три дня обыкновенными вентерями.

Рогов проснулся сам, ему приснилось, что Вера пришла, и он сразу открыл глаза и услышал ее шепот. Он хотел вскочить, скосив глаза, он увидел ее возле печурки: она зябко грела руки, и Рогов определил, что она пришла недавно; опять закрыл глаза, он не выспался еще, и все закачалось, поплыло. Он приподнял голову и сказал:

– Вера, здравствуй.

– Мы тебя разбудили? Тебе не стыдно, Коля, Камил Рахимович вон говорит, ты всю ночь без смены простоял?

– А ему хуже от этого? – пробормотал Рогов, все не решаясь встать и еще не проснувшись окончательно.

– Я пойду, ребятки, – громко заторопился Камил Сигильдиев, раздавил окурок, поймав недовольный взгляд Веры, смутился, поднял его и бросил в печурку на красные угли.

Вера подошла и села на топчан к Рогову. Она положила ему руку на лицо, на лоб; он поцеловал ее ладонь, молча притянул ее к себе за плечи и поцеловал в губы.

– Почему вчера не пришла? – спросил он медленно, и у нее закружилась голова оттого, что он такой большой, сильный и теплый.

– Нельзя было, – сказала она. – Никак нельзя было, я хотела, Трофимов проводил занятия по стрельбе, потом с отцом говорили.

– Обо мне?

– О нас, Рогов, – сказала она строго, целуя его. – Ругались.

– Ну, теперь проходу не даст.

– Не бойся, Рогов, тебя никто не тронет.

– А я не сказал, что боюсь. Слушай, мне это не нравится.

– Что?

– Что ты все «Рогов, Рогов!». Зачем ты меня называешь так? Иди сюда…

– Подожди…

– Нет, нет, сейчас. Ждал неделю всю, больше не могу… Он не придет, – угадал Рогов ее мысль.

– Подожди, ну подожди, Рогов…

Она обвяла в его руках, и потом, лежа рядом на тесном топчане и глядя в грязный бревенчатый потолок, все молчала, не было сил встать, потому что и сейчас оставалось мучительное чувство полпути; она шла, шла и остановилась на полпути; на большее не хватило. Да, да, она любила его тело, даже вот такое, долго не мытое. У нее не было к нему отвращения, и она сейчас вспомнила, как это они впервые увиделись, и как потом она его ненавидела, избегала, и как между ними все случилось в первый раз. Ведь здесь он не виноват, она сама пошла на ту грань, через которую нельзя было; он, конечно, приставал к ней, ей казалось тогда, что он просто преследовал, но она сама шагнула дальше, чем хотела, и в тот день, солнечный и сухой, деревья теряли последнюю жиденькую листву. Она помнила, что над ними стоял дуб, еще молодой, и вся вершина его тихо шуршала вверху прожолклой, необлетевшей листвой. Она два дня вообще избегала показываться другим, особенно отцу, на глаза, благо это не представляло особой трудности: отец, занятый делами, не обращал на нее внимания. И потому она вспомнила вчерашний разговор с отцом и его необычную грубость, и ей было больно вспоминать отца таким грубым и неприятным; нет, Рогову она никогда не расскажет, как отец кричал на нее, и одно время ей так и казалось, что вот-вот он ее ударит или вообще убьет.

– Слушай, Рогов, – сказала она тихо, думая о другом. – Ты не боишься, что можешь мне надоесть?

Он приподнялся на локоть, стал глядеть на нее сверху вниз, он давно не брился, и от него пахло махоркой, и все равно он не был ей противен, нет, не был.

– Как? – спросил он медленно.

– А так, возьмешь и надоешь. Купят платье, поносят, возьмут и выбросят, хоть оно совсем не износилось. Надоело.

– Убью, Верка, если там что-нибудь… не мудри!

Она поглядела ему в глаза, далеко, отчужденно и холодно, и усмехнулась.

– Знаю, знаю, уж я тебя знаю, – сказала она, и он внезапно схватил ее за плечи и приподнял, голова у нее свисла назад, она продолжала глядеть ему прямо в глаза, не меняя выражения.

– Что ты знаешь? – спрашивал он, сердись. – Ну, что ты можешь знать?

– Пусти, – попросила она. – Ты делаешь мне больно…

– Подумаешь, – сказал он, опуская ее опять на топчан и не отрываясь от нее. – Подумаешь, – повторил он, целуя ее, и она закрыла глаза и лежала молча и неподвижно, и ему хотелось ударить ее, мучительно хотелось, и он не мог, хотя чувствовал, что, может быть, так и надо сделать. Он любил, любил ее, хотя знал, что в этот момент она не с ним. Но он не мог остановиться, и когда опять пришел в себя и увидел нависший бревенчатый потолок, он сказал:

– Прости, я не хотел…

Она кивнула, поняла.

– Не надо, ничего не говори. Я тебя прошу, устала, давай полежим просто.

– Знаешь что, Вера… – сказал он, помолчав.

Она не ответила.

– Не приходи больше, – сказал он напряженно.

– Ну, это мое дело. Слышишь, мое дело приходить или не приходить. Вставай, слышишь, Рогов, вставай…

Она села, близко склонилась к лицу Рогова и затормошила его; она смеялась, поцеловала его в губы, в нос, в подбородок, в шею, возле кадыка.

– Слушай, тебя не угадаешь, Верка. Не пойму я тебя.

– И не понимай, так даже лучше. Вставай, вставай!

– Зачем?

– Не ленись. Принеси мне дров, ужин сварю. Где вы берете воду?

– Тут неподалеку ручей оказался, глубокий, повезло, не промерз, и вода вкусная.

– Сварю вам суп со свининой, ты только принеси мне дров, посуше. А то мне скоро идти. – Она видела, как у Рогова дрогнули зрачки, и сказала с тоской: – Рогов, Рогов, что же с нами будет?

– Что, что?

– Ну, вообще, с нами, со мной, например. Кто ты такой, и зачем ты? Ты когда-нибудь думал об этом?

– А ничего не будет, будет, что и было. Немцев-то под Москвой – тю-тю! Все-таки разбили.

– Разве я об этом?

– Я знаю, о чем ты. С нами все будет хорошо. Я еще не схожу с ума, как ты, мне легче.

– Просто ты глупее, Рогов, – сказала она и, смягчая свои слова, опять поцеловала его, и он засмеялся.

– Ну, ладно, пусти. Дров принесу, тут у меня запас – сухие сучья, сосновые.

Он натянул валенки, набросил полушубок и, выйдя из землянки, позвал Сигильдиева греться.

– Ладно, не замерз, – бодро отозвался Сигильдиев. – Еще часок выдержу. Ты гляди, какое небо. Ночью на сорок подскочит.

– Вот попросишь, постою.

– А может, ты, Рогов, попросишь?

– Нет, Камил, она уходит. Ей на базу нужно. Я ее только провожу немного.

– Слушай, Николай, какого черта мы здесь стоим и мерзнем? За неделю я не видел даже зайца.

– Присматривай сразу дичь покрупнее, – отозвался Рогов, ломая руками лежащий у входа в землянку сушняк. – Ты спроси нашего любимого капитана Трофимова, он знает.

– Ладно, Николай, не трогай Трофимова, не надо.

– Хорошо, договорились. Ох, черт, мороз, слышишь, Камил, а ведь сегодня в ночь – Новый год, а?

– Тебе подарок уже есть, – весело засмеялся Сигильдиев, притопывая. – Тебе нечего горевать.

– Пошел к черту, не каркай, – засмеялся Рогов и скрылся в землянке, полусогнувшись, втаскивая за собой охапку сушняка.

А Сигильдиев снова пошел по протоптанной в снегу тропинке, опять с некоторой завистью думая о Рогове, о Вере, и, неожиданно хватаясь за карабин, закричал:

– Стой! Стой! Куда вы идете, здесь нельзя. Остановитесь, я вам сказал! – еще сильнее закричал он, не в силах выдержать пристальный, неподвижный взгляд женщины, вышедшей прямо на него, из-за густых еловых зарослей. – Отвечайте, кто вы, что вам здесь надо? Эй, Рогов! Рогов! – позвал он растерянно.

Она подняла руку и медленно отвела ствол карабина в сторону, Сигильдиев увидел сильно обмороженную и вспухшую руку, и женщина, заметив его испуганный взгляд, сказала:

– Отведи меня к начальству.

– Куда к начальству?

Сигильдиев оглядел женщину: она была в крестьянском полушубке и в стоптанных черных валенках; голову, вместо шали, она закутала половиной серого солдатского одеяла, и оттого голова тоже казалась распухшей, огромной. Она молчала, не обращая на него никакого внимания, и Сигильдиев боялся, что она пойдет напрямик и придется держать ее силой и стрелять, и он еще раз прокричал: «Рогов! Рогов! Иди сюда!»

 

Рогов вышел, оглядывая женщину, обошел ее кругом, обтаптывая снег.

– Что она говорит? – спросил он Сигильдиева.

– Просит к начальству отвести.

– Ты скажи… Руки ей надо растереть, гляди – вспухли.

– Не надо мне ничего, – сказала женщина хрипло и, обращаясь к Рогову, добавила: – Я тебя ведь помню. Ты – примак, у нас в Филипповке у Таньки Косьяновой жил.

– Тише, ты что, – сказал Рогов, оглядываясь на землянку. – Мало ли кто у кого не живет теперь. Зайди погрейся, до начальства попасть – топать да топать.

– Не привыкать, дойду.

– Постой, постой… Ты…

Она увидела в глазах Рогова испуг; он тут же попытался спрятать его.

– Павла я, Лопухова, – подтвердила женщина, и Рогов сразу вспомнил горящую избу, ее рядом с огнем, – кричащую, простоволосую.

– Пойдем в землянку, погреешься. Руки тебе надо оттереть, – сказал он, хмурясь. – Значит, жива осталась…

– Жива, видишь.

– А мы тогда только с Володькой Скворцовым и вырвались, – сказал он, плотнее запахивая полушубок на груди.

– С Владимир Степановичем? Живой тоже? Ты гляди, тоже, значит, живой… А как получилось?

Она не удивилась, не обрадовалась и спросила равнодушно; она слишком устала и вся задеревенела от холода, и после всего, что с нею было, Скворцов тоже стал чем-то далеким, чужим, и если бы его никогда не было, тоже ничего бы и не изменилось.

– Шли да в Козий Лог с ним друг за другом скатились, – сказал Рогов. – В один раз у нас получилось, видать, от страха.

У Павлы, когда она слушала, было неподвижное, бесстрастное лицо, глаза она почти зажмурила; они болели от солнечного резкого блеска снегов; она подумала, а стоит ли ей идти дальше, может, нужно повернуть назад.

Пойди она назад, все бы вмиг кончилось, она знала, и когда она вторично подняла глаза на Рогова, тот понял и торопливее, чем нужно, сказал:

– Пошли, пошли, ладно. Обогреешься, отведут тебя, куда надо. Ты всякий там сор из головы долой, время теперь, не до того.