Это злая разумная опухоль

Tekst
4
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Бем также учел вероятность того, что в алгоритмах, которые использовал компьютер, чтобы рандомизировать выбор картинок, может присутствовать какая-то тенденциозность; поэтому он повторял свои эксперименты с использованием разных генераторов случайных чисел. Он предъявил все свои записи, все неряшливые куски, которые обычно не демонстрируют, когда хотят показать результат своей работы в рецензируемом журнале. Он не просто выдержал стандарты строгости, принятые в его сфере: он их превзошел, и четыре рецензента (хоть и необязательно поверивших его результатам) не смогли отыскать методологических или аналитических изъянов, достаточных, чтобы не допустить работу к публикации.

Даже оппоненты Бема это признают. Вагенмакерс и др. открытым текстом говорят:

«Бем играл по негласным правилам, которыми руководствуются научные издания, – собственно говоря, Бем предоставил гораздо больше обоснований, чем требовалось бы обычно».

Они не могут логически атаковать работу Бема, не атакуя психологию в целом. Так они и поступают:

«…из нашей оценки следует, что в том, как экспериментальные психологи планируют свои эксперименты и сообщают о своих статистических данных, есть что-то глубоко неправильное. Тревожно думать, что результаты многих экспериментов, которые гордо и уверенно объявляются в литературе реальными, могут на самом деле основываться на статистических тестах, являющихся пробными и пристрастными (см. также Иоаннидис, 2005). Мы надеемся, что статья Бема станет сигналом к переменам, начертанным на стене посланием: психологи должны изменить методики анализа своих данных».

И знаете, может, они и правы. Мы, биологи, всегда посматривали на этих недалеких эзотериков из корпуса гуманитарных наук почти с таким же презрением, с каким физики и химики смотрели на нас в те времена, когда у нас еще не было этой штуки, называемой генной инженерией. Я с радостью соглашусь, что психология ущербна. Но если эта дисциплина действительно в таком плачевном состоянии, почему тревожным сигналом не послужила ни одна из менее обоснованных работ? Почему вы проспали столько десятилетий бездарной аналитики, только чтобы наброситься на статью, которая, по вашему же признанию, написана лучше других?

Как думаете, стал бы кто-нибудь с таким энтузиазмом потрошить методологию Бема, если бы тот заключил, что доказательств предвидения не существует? Вот вам подсказка: критика Олкока тщательно разбирает все эксперименты Бема, кроме № 7. Возможно, в этом седьмом эксперименте все пошло как надо, думаете вы. Возможно, Олкок сделал ему поблажку, потому что методология Бема хоть раз оказалась безукоризненной? Дадим же слово самому Олкоку:

«Процент догадок в этом эксперименте значительным не был. Поэтому я избавлю читателя от своих рассуждений».

По-видимому, плохую методологию незачем критиковать, если ты согласен с результатами.

Это плавно подводит нас к, возможно, самому главному возражению против работы Бема, к самой распространенной рефлекторной реакции, которая одновременно пронизывает и обусловливает методологические нападки: чистейшее головокружительное недоверие. «Это херня. Это не может не быть херней. В этом, черт побери, нет никакой логики».

Этого не может быть. Следовательно, этого нет.

Конечно, никто не станет формулировать это так прямо. Они скорее скажут, что «в физике нет механизма, способного объяснить эти результаты». Вагенмакерс и др. дошли до того, что заявили, будто эффект Бема не может быть реальным, потому что никто не разоряет казино по всей планете благодаря своим телепатическим умениям; с точки зрения логики это эквивалентно заявлению, будто защитные панцири не могут быть адаптивными, потому что лобстеры не являются пуленепробиваемыми. Что касается избитого аргумента, будто не существует никакого теоретического механизма, способного объяснить эти результаты, то я не могу придумать более эффективного способа затормозить науку, чем отбрасывать любые данные, не вписывающиеся в нашу текущую модель реальности. Если бы все так думали, Земля до сих пор оставалась бы плоским диском посередине хрустальной Вселенной.

Некоторые люди лучше других справляются со своей недоверчивостью. (Один из рецензентов статьи заметил, что находит результаты «смехотворными», однако все равно рекомендовал ее к публикации, потому что не смог отыскать изъяна в методологии или анализе.) Другие же находят прибежище в мантре: «экстраординарные утверждения требуют экстраординарных доказательств».

Я всегда думал, что это неплохая мантра. Если бы кто-то сказал мне, что мой друг напился и въехал на машине в телефонный столб, я бы отнесся к этому скептически из верности другу, однако фотография места происшествия меня, скорее всего, убедила бы. Люди, бывает, напиваются (особенно мои друзья); несчастные случаи происходят. Но если бы тот же источник сообщил мне, что летающая тарелка захватным лучом стащила машину моего друга с дороги, одной фотографии было бы недостаточно. Я бы всего лишь потянулся за руководством по «Фотошопу», чтобы выяснить, как ее подделали. Экстраординарные утверждения требуют экстраординарных доказательств.

Вопрос – сейчас, во второй декаде XXI века – следующий: что такое «экстраординарное утверждение»? Сто лет назад экстраординарным стало бы утверждение, что кот может быть жив и мертв одновременно; пятьдесят лет назад экстраординарным стало бы утверждение, что жизнь возможна в условиях температур, превышающих температуру кипения воды, на глубине в несколько километров под поверхностью Земли. Двадцать лет назад экстраординарным было бы заявление, что Вселенная не просто расширяется, но расширяется все быстрее. Сегодня физика допускает теоретическую возможность путешествий во времени (на самом деле, как мне говорили, вся эта тема со стрелой времени всегда вызывала у физиков вопросы; бо́льшая часть их уравнений работает в обе стороны, не нуждаясь в однонаправленном течении времени).

Да, я знаю. Я подбираюсь опасно близко к той же защитной истерике, которую устраивает каждый псих-эзотерик, столкнувшись с сомнениями в Целительной Силе Петуний: «Ага, конечно, тысячу лет назад все тоже верили, что мир плоский». Разница в том, что эти психи выдвигают свои аргументы, не имея подлинных доказательств в поддержку своих утверждений, а ответом скептиков по всему миру всегда было: «Покажите нам данные. Есть оговоренные стандарты доказательств. Покажите нам цифры, P-значения, покажите хоть что-нибудь, способное миновать в крупном журнале стадию рецензирования уважаемыми исследователями с прочной репутацией. Вот стандарты, которым вы должны соответствовать».

Как часто мы это слышали? Как часто указывали, что у чудиков-уфологов и Бригады Призраков никогда не получается ничего опубликовать в рецензируемой литературе? Как часто мы объясняли, что их так называемые «доказательства» не соответствуют нашим стандартам?

Что ж, Бем взял эту планку. И некоторые отреагировали тем, что подняли ее выше. Все это время мы требовали, чтобы параученые подчинялись тем же стандартам, что и все остальные, и наконец-то паранаука справилась с этим требованием. И теперь мы говорим, что они должны соответствовать иному стандарту, более высокому стандарту, потому что делают экстраординарные заявления.

Все это вызывает у меня глубокое беспокойство. Я не то чтобы верю, будто существование предвидения доказано, – это не так. Пока нет независимого повторения результатов Бема, я остаюсь скептиком. И меня не особенно злит сущность претензий, хоть я и думаю, что некоторые из них граничат с откровенной недобросовестностью. Я известен как тот парень, который считает науку яростной дракой между соревнующимися предубеждениями, чаще субъективными, чем нет.[27] (С другой стороны, если бы я изо всех сил пытался опровергнуть доказательства существования предвидения и все равно получал бы «значимые» подтверждения в одном случае из девяти, то не стал бы заметать это под ковер с помощью фраз типа «не убедительны нигде» и «за исключением, возможно» – я бы говорил: «Срань господня, чувак, возможно, преувеличил свои достижения, но, кажется, в этом все равно что-то есть…»)

Однако я начинаю сомневаться в принципе Лапласа. Я начинаю думать, действительно ли мудро предъявлять более высокие стандарты доказательства к любому утверждению, которое на этой неделе кажется нам наиболее противоречащим здравому смыслу. Постоянно применяемый порог значимости – 0,05 – может быть произвольно выбранным, но он хотя бы свободен от прихотей общественных стандартов. Начиная вещать об экстраординарных утверждениях, вы должны дать им определение, а лучшее определение, которое получилось сформулировать у меня, звучит так: «Любое утверждение, которое не соответствует нашему текущему пониманию того, как все работает». Неизбежный вывод из этой формулировки таков, что нынешний взгляд на мир всегда верен; мы определенно уже разобрались в природе реальности, и все, что свидетельствует об обратном, вызывает у нас особое подозрение.

Что, уж простите меня за такие слова, само по себе звучит как довольно экстраординарное утверждение.

Возможно, стоит назвать его следствием Галилея.

Почему я бездарь
(Блог, 6 июня 2013 года)

Я только что проглотил целый сезон – то есть скромные три эпизода, что, видимо, становится для Би-би-си нормой (см. «Шерлок»), – нового сериала про зомби под названием «Во плоти».

Да, я знаю. По нынешним временам сама фраза «новый сериал про зомби» балансирует на грани оксюморона. И тем не менее это действительно новый подход к старой парадигме: вообразите себе, что много лет спустя после того, как мертвецы выкопались из-под земли и начали лакомиться живыми, мы придумали, как их починить. Не совсем вылечить: примерно как с диабетом или ВИЧ – контроль вместо выздоровления. Вообразите себе лекарство, восстанавливающее разум, пусть и не способное справиться с разложением или выцветанием глаз.

 

Вообразите себе постепенное восстановление когнитивных контуров, и флешбэки, которые оно провоцирует, когда перезагружаются животные воспоминания. Вообразите, каково это – когда внезапные свежие воспоминания об убитых и выпотрошенных людях считаются с точки зрения медицины признаком выздоровления.

Вот что воображает «Во плоти». А еще он представляет контролируемую правительством реинтеграцию восстанавливающихся живых мертвецов («Синдром частичной смерти» – вот политически корректный термин; в довесок к нему прилагаются веселенькие буклеты, помогающие родне контролировать переход). Контактные линзы и грим, делающие частично умерших более терпимыми для общества, в котором они когда-то жили. Терапевтические сессии, на которых ошеломительное чувство вины из-за недавно вспомненных убийств и каннибализма перемежается с вызывающим самооправданием: «Мы должны были делать это, чтобы выжить. Они вышибали нам мозги не задумываясь – они защищали человечество! Им достаются медали, а нам – медикаменты…» Гипертрофированные патрули Соседского дозора, которые никогда не позволят вам забыть, что, как бы ни походили эти создания на людей сейчас, всего пары пропущенных уколов хватит, чтобы они снова обратились в прожорливых монстров прямо в сердце нашей общины…

Какая там задача у научной фантастики? Ах да: исследовать социальные эффекты научных и технологических перемен. Слишком большая часть НФ избирает подход в духе Гранд-тура по Парку аттракционов, предлагая восхитительный парад чудес и прогнозов, подобный какому-то футуристическому фрик-шоу. Требуется сериал вроде «Во плоти», чтобы напомнить нам, что технология – лишь половина уравнения, что молекулярный состав молотка или частота вращения бензопилы сами по себе представляют ограниченный интерес. Наша задача не выполнена, пока молоток не ударит в мясо.

«Во плоти» тычет вам этим ударом в лицо. А мне в лицо тычет моей собственной бездарностью.

Видите ли, в «Эхопраксии» тоже довольно много зомби. Они появляются в самом начале романа, в орегонской пустыне; по ходу сюжета различные действующие лица сталкиваются с зомби-аспектами в своем поведении. В «Эхопраксии» зомби бывают двух разновидностей: стандартные вирусные, сеющие панику и анархию, и более продвинутые, созданные хирургически, которых военные используют в операциях с большим количеством жертв, операциях, где самосознание может послужить помехой. Обеим разновидностям достается экранное время; обе подсвечивают философские вопросы, ставящие под сомнение само определение того, что значит быть человеком.

Ни та ни другая почти не пытаются ответить на вопросы типа «Как жить с чувством вины?» или «Как справиться с диссонансом, когда ты становишься местным героем, методично истребляя бешеных зомби, а потом твой сын возвращается из Афганистана частично умершим и с лицом, полным медицинских скрепок?».

«Во плоти» делает многое из того, что сделал я в своем романе. Он даже представляет псевдонаучное объяснение, почему зомби так тянет к мозгам: жертвы СЧС теряют способность создавать «гиальные» клетки в мозгу и поэтому должны поглощать чужие, чтобы восполнить их недостаток. (Я не уверен, случайная это ошибка в слове «глиальные» или сценаристам хватило сообразительности выдумать новый тип клеток со схожим названием, чтобы удобнее было отбиваться от придирок зануд, подобных мне.) Это объяснение не выдержит тщательного разбора, точно так же, как обращение «Ложной слепоты» к дефициту протокадерина ради оправдания неизбежного каннибализма моих собственных живых мертвецов, однако к этому я и веду: они избрали примерно тот же подход, что и я.

Разница в том, что они с его помощью достигли гораздо большего.

Я использовал техноболтовню, чтобы подкрепить философские размышления о свободе воли. «Во плоти» пользуется ей, чтобы показать нам убитых горем родителей, строящих отношения с любимым сыном после того, как он покончил с собой – и вернулся. При прямом сравнении болезненно очевидно, кто из нас при помощи своих ресурсов достиг лучшего эффекта.

Я только хотел бы понять это без такого наглядного урока.

Черный Рыцарь. In memoriam
(Блог, 11 мая 2012 года)

Два месяца назад с моим братом Джоном – он был старше меня на восемь лет – случился инсульт, вызвавший кровоизлияние в мозг. С тех пор, по словам его жены Трейси, все было как на американских горках: нейрохирурги не решались оперировать, пока Джон на сердечных лекарствах; кардиологи отказывались отменять прием этих лекарств, опасаясь фатальных тромбов. Периоды бреда и интервалы ясности. Системы органов ежедневно крутили рулетку, решая, кому отключиться на этот раз. Церебральные нарушения… нет, двигательные нарушения, но когнитивные функции, скорее всего, в порядке. Пожатия рук и движение глаз по четным дням; полная невосприимчивость по нечетным. Два-три случая, когда все было потеряно и на нем ставили крест, а этот засранец все равно продолжал жить. Постепенный, поэтапный подъем из ямы, достаточный, чтобы оправдать переход из палаты интенсивной терапии в центр долгосрочной реабилитации, где он мог заново научиться, например, глотать. Рецидив. Отказ печени и почек – и восстановление. Все такое.

Я не мог к нему приехать: благодаря банде некомпетентных долбоебов, у которых влияния больше, чем мозгов, мне запрещен въезд на вторую родину моего брата. До сих пор это не имело особого значения. Честно говоря, даже было знаком почета. Но в прошедшие два месяца я не мог ничего делать – только ждать, и надеяться, и выжимать из ежедневных сообщений Трейси всю возможную информацию, чтобы понять, куда в целом направлена линия – вверх или вниз.

Линия оборвалась в четверг, 10 мая, около 02:15 утра. Я не очень понимаю, как с этим быть.

Какая-то часть меня отказывается верить, что он умер. Это, в конце концов, не первый раз, когда к нему заявился мрачный жнец. Первый визит случился тридцать лет назад, когда какой-то зловредный вирус проник под сердечную сумку Джона и сожрал две трети сердечной мышцы; врачи давали ему два года, максимум три. Каждым своим днем рождения Джон плевал им в глаза с 1985 года.

Однако он… изнашивался. На протяжении десятилетий. Плохая работа сердца, нарушение периферического кровообращения; диабет и невропатии, пластиковая пуповина, что вела к маленькому баллону кислорода, обитавшему в спальне и сопровождавшему Джона в путешествиях. Трудоголик, он неожиданно оказался ограничен тремя-четырьмя часами работы в день, хотя постоянно переходил эту грань. Однажды потерял сознание и упал на бойлер; кусок его кожи обгорел дочерна, но последовавший адреналиновый шок запустил сердце Джона и продержал его живым все то время, пока до него добирались врачи.

Даже тогда он казался неубиваемым. Как монтипайтоновский Черный Рыцарь – что ему ни отруби, он только смеялся и продолжал бой.

Тогда появились кардиостимуляторы и бронированный спасательный жилет с дефибрилляционными электродами, пиропатронами и беспроводным интернет-соединением – идея была в том, что в случае нового отказа сердца патроны сдетонируют и зальют грудь Джона токопроводящим гелем; затем электроды вернут его сердце в строй, а жилет тем временем вызовет скорую. Какое-то время спустя Джон отбросил эти учебные колеса и заделался настоящим киборгом, имплантировав себе устройство поддержки желудочков: такое же полусердце на батарейках, которое столь парадоксальным образом очеловечило Дика Чейни, когда его скукоженный старый насос приказал долго жить. Джон обменял свой пульс на второй шанс, на большее количество сил и энергии, чем было у него долгие годы.

Возможно, это был единственный скачок вперед, который позволили этому бедолаге. Все остальное сводилось к обороне тыла. И тем не менее я никогда не слышал, чтобы он ныл или жаловался на свое состояние, неважно, насколько оно было плохим. Он и вправду был Черным Рыцарем: мог исчезнуть в реанимации и вернуться, став на три шага ближе к смерти, а потом мы говорили по телефону, и он смеялся. «Пф-ф-ф. Всего лишь царапина».

Так много можно сказать о моем брате, а Интернет так невелик. О том случае, когда федералы урезали ему пособие по инвалидности – «Эй, какая разница, что это незаконно? Без пособия никто из этих людей не сможет себе позволить подать на нас в суд!» – а он подал на них в суд. И выиграл (хотя его победа была несколько подпорчена последовавшей за этим бесконечной чередой «никак не связанных» налоговых проверок). Или о том случае, когда он провел победоносную кампанию для мэра города Гамильтон. (Я узнал о том, что такое контрагитация, от брата; по сегодняшним стандартам то, что он делал, было утонченным до уровня метакомментария. Они даже ни разу не назвали того, на кого нападали, по имени.) О его добровольном переходе на темную сторону, его отречении от всего канадского и безраздельном принятии того, что некоторые зовут американской системой здравоохранения. (Скажем так, братья Уоттсы не могли похвастаться единодушием в вопросе о том, должно ли качество медицинского обслуживания быть соразмерно величине твоего банковского счета.)

Кстати, это важный момент: его любовь к спорам во имя самого удовольствия от процесса. Я редко когда соглашался с ним хоть в чем-то. (Хотя нет, забудьте; думаю, что, если разобраться, наши мнения совпадали чаще, чем он готов был признать, просто Джон очень любил морочить мне голову из принципа.) В половине случаев он нес полную херню и знал, что несет полную херню, и все равно продолжал из любопытства, донесет ли в итоге хоть что-нибудь. Однажды он пытался закатить мне лекцию о конкуренции тюленей с рыбаками у восточного побережья Канады, явлении, с которым я знаком не понаслышке (сценарий, который я написал на эту тему, как раз выиграл премию канадского Министерства окружающей среды за лучший фильм о природе). Он высосал свои аргументы из пальца; я его разгромил; он смеялся. Ему была гораздо интереснее потеха фехтования, чем что-то настолько скучное, как победа.

Виделись мы нечасто: они с Трейси жили в штате Нью-Йорк, я – здесь, в Торонто. Я, случалось, заруливал к ним на денек-другой по пути, например, с Ридеркона. Они сюда приезжали немного чаще, хотя здоровье Джона ограничивало возможность перемещения. У нас с Кейтлин получилось пожить у них дома в 2009 году, всего за несколько месяцев до того, как граница захлопнулась наглухо. Мы никогда не забудем дикого павлина, поселившегося у них на заднем дворе, или рыжего соседского кота, который проводил гораздо больше времени в компании Джона и Трейси, чем в своем формальном жилище через улицу. Мы не забудем орду енотов, наступавшую из-за гребня холма каждый вечер после заката; их глазки-бусинки блестели в свете фонарей с заднего двора, отыскивая пищу, которую Трейси раскидывала по газону в качестве приманки. Бесконечное количество супа с лобстерами. Вино, и товарищество, и полуночные беседы/споры. (О, и скотч: когда я захотел сказать своему агенту спасибо за то, что он меня не бросил, это опыт Джона указал мне подходящий для выражения моей благодарности односолодовый.)

Это был единственный раз, когда Кейтлин довелось увидеть Джона в его естественной среде обитания, прежде чем мы с США умерли друг для друга. С тех пор мы встречались на Рождество, может быть, один или два раза летом, и всегда в Канаде. В основном я общался с Джоном по телефону или электронной почте. Мы разговаривали примерно раз в месяц, обменивались ссылками на противоположные мнения по любому поводу: от Obamacare до глобального потепления. Он никогда не был постоянной частью моей жизни, но он был важной ее частью, и всегда находился рядом во время как белых полос, так и черных. Сорокасемидюймовый плоский монитор в нашей спальне – часть его наследия, подарок, который они с Трейси купили в честь моей первой номинации на «Хьюго». Он начал разыскивать адвоката в Мичигане через несколько часов после моего ареста в Порт-Гуроне. Человек с больным сердцем, которому было отмерено, может, четыре нормальных часа в день, он говорил с Кейтлин по телефону в час тридцать ночи, пока доктора выскребали гнилое мясо из моей ноги. (На самом деле я почти уверен, что со мной он по телефону тоже разговаривал между операциями; кажется, я помню мобильник Кейтлин возле моего уха в палате интенсивной терапии и голос Джона, насмехающийся над моими взглядами на глобальное потепление. Я помню, как смутно посчитал нечестным то, что он злоупотребляет моей медикаментозной заторможенностью. Однако в процессе участвовал морфин, так что подробности от меня ускользают.)

 

Мы с НПЕ держали наш брак в тайне, однако это не помешало Джону и Трейси выгрузить на наш порог ящик шампанского, когда они в следующий раз приехали в город. И я никогда не забуду то письмо, что он написал мне – последнее письмо, как оказалось – после смерти Банана: короткое и емкое, с воспоминаниями о каком-то случае из эпохи восьмидесятых, когда я забрал у него кота, поскольку Джон понял, что не может больше содержать его дома. Я давно уже забыл об этом. Джон не забыл, и с тех пор наблюдал за мной со стороны: «Впоследствии я понял, что это одна из его ролей в жизни, – писал он. – Приходить на помощь и брать на себя ответственность вместо тех, кто меньше заботится или не может заботиться о Мохнатом патруле любой расы или филума». К письму прилагался чек, который изрядно сгладил финансовые последствия кончины Банана.

Через две недели после того, как он это написал, мой брат очутился в палате интенсивной терапии кардиологического отделения Тафтса. Домой он больше не вернулся.

Пережил три или четыре брака – зависит от того, учитываете ли вы гражданский брак, – начиная с шестнадцати лет. (Достаточно провести с Трейси десять минут, чтобы понять, почему он перебирал варианты, пока не остановился на верном.) Был органистом мирового класса – занял третье место на международном конкурсе в Брюгге, а потом артрит лишил его этого будущего где-то в двадцать пять лет. Считался одним из сорока лучших сотрудников MCA. Продавал странную стеклянную посуду в своем подвале. Был деканом Музыкального колледжа Гамильтона. И бог знает кем еще – я почти ничего не знаю о потерянных годах, проведенных им на Западном побережье.

Слабое эхо Джона сохраняется в моем блоге: Джон время от времени писал здесь комментарии под ником Finster Mushwell (не спрашивайте). Но это бледная тень. Вы можете прочитать их все и все равно не поймете, каким он был человеком: Бойцом. Несгибаемым. Раздражающим спасителем жизней. Занозой в заднице. Черным Рыцарем, непобедимым.

До этого четверга.

Я не знаю, что сказать. Не знаю даже, что думать. За исключением, может быть, этого: любой из родившихся с фамилией Уоттс может претендовать на звание члена моей семьи.

И лишь Джона, единственного среди них, я воспринимал как такового.

27https://www.rifters.com/crawl/?p=886