Неопубликованное

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Я пожалуй пойду, – не желая продолжать разговора, Манько

вышел в коридор, быстро оделся.

Сидоренко суетился вокруг него, услужливо помогая.

– Да, Димос, о чем я хотел тебя спросить: то ли я изменился, то ли город, но хожу поражаюсь. Ты не подскажешь почему?

– Читай Камю, братан…

Замотав покрепче шарф и не попрощавшись, Манько вышел в притемненный прохладный коридор, медленно зашагал, прихрамывая. Дверь подъезда, окованную затейливым орнаментом, он открыл с усилием и остановился, поеживаясь. За тот час, пока он сидел в комнате с наглухо задернутыми шторами под мигание разноцветных лампочек, капризная изменчивая погода переменилась: резко похолодало, исчез свет, и непроницаемая мгла точно замерла, зависла над городом; падал снег мелкий, лениво кружащийся, и бывает во Львове в последних числах февраля. И озябнув с тепла, Манько вздрогнул, приподнял мягкий в снежинках воротник, щелкнул кнопками, полез за сигаретой в карман.

Скользкая, мощеная булыжником заветренная улица, по которой сейчас неторопливо, припадая на левую ногу шел он, в ранний вечерний час была сумеречна, тиха и малооживленна. И здесь, на улице, с редко проезжающими машинами, у которых на капоте мерцали, подсвечивая дорогу, желтые противотуманные фары, с одиноко краснеющими и белеющими окнами домов, с тускловато горящими фонарями, светофорами, с бледным светом неработающих киосков, ползущих троллейбусов, бра в кафе, с мрачными пустотами попавшихся на пути закрытых магазинов, замедлив нарочно неспешный и без того шаг, выбросив потухшую сигарету, Манько почувствовал полнейшее опустошение, будто заметался в замкнутом круге. Ему казалось, что он идет в каком-то ином мире, и плоскости, в ином измерении, нежели окружающие и потому не ощущает их присутствия, а они его…

«Неужели можно так опуститься? Упасть в грязь до такой степени? Неужели свои силы, возможности нельзя направить на что-то достойное человека, нескотское?» – потрясенно думал Манько и, тотчас представив Жоржа в его уютной, комфортабельной комнате, представив на минуту нигилистов из его круга, разочарованных, сломленных, представив спрятавшихся от любопытных глаз по углам и задворкам забулдыг и наркоманов с волчьими глазами, представив развращенных молоденьких женщин у гостиницы «Интурист», представив воров, аферистов, фарцовщиков, делящих дневной навар, встретившись у комиссионного магазина, он ужаснулся. «Неужели я вернулся в родную страну? – еще более ужаснулся Манько. – Неужели из всего этого нет выхода, а есть только тропинка в болото и глухой тупик, возле которого каждый сворачивает в никуда? Неужели передо мной был барьер, который я не смог преодолеть, не заметил его и не преодолел? Неужели я не вижу ничего кроме пустоты, пустоты того Жоржа? Неужели я ослаб и не смогу больше плыть в этом море? Хоть бы кусочек, краешек «земли» увидать, как бы прибавилось сил! Нет я не ослаб, я еще воюю. Как? Как? Как? – Манько простонал, растирая горячей ладонью лоб. – Как?! Найду!

Противно запахло выхлопными газами, все труднее стало сдерживать шаг в суетливом людском потоке, шуршащем куртками; утепленными плащами, полиэтиленовыми пакетами, речистом, многоликом – приближалась центральная улица – и, сторонясь, прижимаясь к краю тротуара, почти к бровке, где прохожие его совершенно не задевали, не обращая внимания на брызги из-под колес проносившихся машин, Манько сознательно вглядывался в снующие мимо лица хмурые, усталые, озабоченные, веселые и нейтральные, желая прочесть ответы в них. И в ту минуту ему показалось, что по сырому Львову в поисках неизвестного идет вовсе не он, Манько, а кто-то другой, с похожими чертами лица, позабытый, покинутый всеми, одинокий и абсолютно никому не нужный.

«Что ищу я? Деньги? Счастье?» – превозмогая сильную боль в затылке, думал Манько, застыв у пешеходного перехода, где сгрудились, сближаясь напротив друг друга в две кучки люди, ожидая разрешающего сигнала: «Идите», и снова поплыли, заработали руками и ногами, замельтешили перед глазами прохожие, снова рванулись вперед, скопившиеся у стоп-линии машины. «Или я все настойчиво ищу отгадку на один и тот же вопрос?

…Перестал мечтать. Перестал думать о будущем, планировать что-либо. Раньше, бывало, за месяц-два до события думал о нем беспрестанно, раскладывал по полочкам, доходил до нервозности от скрупулезного копания. А какие воздушные были мечты?! А как с ребятами мечтали после отбоя? Ведь до минуты продумывали неделю после дембеля; ясно представляли возвращение. А сейчас будто что-то оборвалось, как будто поломался тот скрытый от глаз телескоп, в который я наблюдал за будущим, как будто осколок размозжил именно мозговой центр мечтаний. И будущего для меня не стало. Только прошлое и настоящее.

Может забыть? И тогда вновь заблестит впереди звезда. Нет не забыть, нельзя. Но звезду, одинокую, которая только издали точечка, нужно найти.

А может не нужно? Зачем? Может, теперь необходимо калить топку воспоминаний и греться возле нее, и ехать по жизни гонимым ее энергией? Согласен. Но куда ехать? Найти направление все равно необходимо. Нет, с ума я не сошел. Я и не могу думать о будущем, пока не разберусь с настоящим, сопоставлю его с прошлым, – это и укажет правильный путь к звезде, своей звезде».

Красочно запестрели аршинными заголовками, рисунками зазывающие афиши кинотеатров, ослепительно заиграли на фасадах, искрясь, малиновые, голубовато-сиреневые огни реклам. В «Украине», прокручивали завоевавший популярность, бесконечный сериал про Анжелику, заполнивший, казалось, все экраны города. На сей раз «Анжелика в гневе», зайти? Но галдящая в тесном, открытом с улицы холле публика, неприступным видом своим оттолкнула его, и он свернул, не пристроился в хвост, прошел мимо.

«Так что же я ищу? Может быть, точку отсчета, как дальше жить? Ту точку, которую каждый здравомыслящий человек находит в мгновении или периоде жизни, задумываясь всерьез, и с которой вдруг начинаешь осознавать, что больше так жить нельзя».

Однако там, в иссушенной солнцем долине с помертвелыми от зноя стеблями, пучками травы, он вынес это как нечто непреложное, незыблемое и теперь, возвратившись, что-то начинает оценивать по-новому. И снова, как месяц назад в самолете при посадке, Манько задался вопросом: «Зачем я вернулся?»

Снег шел, не переставая, густо мельтеша, заслоняя и поглощая свет, и одевшийся не по погоде, постукивая зубами, окончательно продрогший, Манько обив с себя тающие кристаллики снега, заскочил в первое попавшееся на пути кафе, которое представилось ему чуть ли не спасением.

Небольшой чистый зал, под потолком неярко освещенном красными фонариками, был полон, и лишь у барной стойки, где среди узких, вертикальных зеркал, инистое пенистое в никелированных чашечках мороженое, пепси-колу в стаканчиках, приветливо улыбалась обаятельная официантка, виднелся круглый высокий стульчик. Туда Манько и сел, снял шапочку, положил на колени, порывшись в кармане, вытащил мелочь и заказал горячего душистого напитка. Здесь было слишком душно, и согревшись, Манько вспотел и, уже тревожась отер испарину, освободился от куртки, украдкой поглядывая на рядом сидящих.

«Странно, там мучили нас почему-то вечные проблемы, хотя не всегда было вдоволь воды, пищи. В сущности, этого-то как раз нам и не было мало. Но, вне сомнений, мы чаще замечали боль друзей, близких, если они что-то переживали, грустили, и подбадривали их, чаще молчали, чаще говорили о том, о чем бы здесь никогда не решились сказать. А после операции внешне мы походили на зверей, но не грубели, набирались доброты. Может и верно, люди хорошо стали жить и многое потеряли в духовной жизни. Или лучшие качества людей проявляются лишь тогда, когда им хуже всего? Чья мысль? Какая разница» – все больше погружаясь в воспоминания, сопоставляя их с днями сегодняшними, размышлял Манько.

В тех быстрых и точных движениях, в которых было что-то от робота, когда он, надрываясь с тяжелым сопением, молча подтаскивал и укладывал в кузов мощного ЗИЛа мины, когда сосредоточенно надевал тесный бронежилет, от которого тут же хотелось избавиться, когда невозмутимо набивал промасленный магазин патронами, несущими на отточенных свинцовых наконечниках смерть, когда, поддаваясь особому, выработанному в боях рефлексу дослал патрон в патронник и заученно, вскидывал автомат, ловя в прорезь прицела фигуру душмана, пальцем ощущая успокаивающую упругость спускового крючка, безоговорочно, без тени сомнения веря в надежность этого механизма, – во всем была какая-то осознанность, понимание того, что все крайне необходимо, иначе могла быть гибель: мирных жителей, сослуживцев, друзей, самого себя.

«А здесь? Что делать здесь? Как жить? Кто поддержит?

– Извините, а который час? – вкрадчиво прозвучал вопрос, и Манько, истомленный духотой, внутренним борением, сомнениями, отвлекшись, с трудом соображая о чем его спрашивают, но догадавшись по розовому ноготку, стукающему по запястью, после неловкой заминки, сперва посмотрев на часы, а затем на стоящую полуфетом девушку в розовой просторной с горжеткой курточке, словно надутой в рукавах, сказал безучастно: «Без пяти семь», равнодушно скользнув глазами по тоненькой безупречной фигурке. Однако она уходить не собиралась, наоборот, села рядом на освободившееся место, произвела заказ, и ожидая, время от времени мельком поглядывала на Манько.

Кофе они пили молча, когда, вдруг – для Геннадия это было действительно «вдруг», что он не сразу нашелся, что ответить, – она пряча глаза, но и непринужденно улыбаясь, продолжала:

– У меня свободная квартира, пойдем ко мне… понимая, Манько продолжительно смотрел на нее, на алые, лоснящиеся от помады губы, на черные стрелки бровей, тонкие, как ниточки, на подведенные веки, на густой слой тонака, размазанный щекам, и как-то отдаленно, в полудремоте уловив ее поясняющий нежный, притворно застенчивый: «Разве ты не догадался? Разве ты не хочешь меня?», изумился и моментально облик ее поплыл перед глазами, стал невыразительным, словно набрался влаги, превратившись в грязное, сморщенное пятно.

 

«А ведь два года назад я бы, пожалуй, не побрезговал, – с отвращением подумал Манько. – Как быстро меняются взгляды. Прежде невинное, стало грязью! Все же с возрастом, по мере прошедших очередных лет, испытав что-то, пережив, человек начинает на одно и то же явление смотреть разными глазами. Сейчас для меня она – омерзение. А через год, другой я найду этому объяснение, а затем… Что будет затем? Я сумею посмотреть на этот период с десятков углов зрения, и столько же будет мнений, моих мнений об этом. И родится вывод. Это наверное и есть мудрость и старость, зависящая от того, ничтожество ты или нет, и взгляну на каждого человека на земле это угол падения, он равен углу отражения, следовательно миллиарды людей на моем месте подумали бы и сделали что-то свое. Где же истина. Истина она для каждого своя, одна.

…Замысловатая тяжелая вывеска в виде странной сторожевой башни, похожей на шахматную ладью крепилась массивными чугунными цепями, в бликах от восьмигранных фонарей манила, зазывала и проходя мимо, уперев в нее взгляд, Манько непроизвольно остановился, как будто остерегаясь чего-то, и глухо долго-долго смеялся потом, разглядывая вывеску. «Врачи пить запретили… Но я же урод! Инвалид! Через год-три – крышка! Потерянный человек. Да что, собственно, терять, мне в этой жизни, если я каждый день там видел смерть, если сам шел по краю? Что?» Им овладело невыразимое отчаяние и решительно потянув за ледяную, ожегшую пальцы ручку-шишку – в нос тотчас ударил застоялый прелый, кисловатый запах, вошел во внутрь, осторожно ступил, держась за перила, на скользкую («Не поскользнуться б, не упасть здесь»), грязную лестницу, залитую зеленым светом бестеневой лампы, едва справляясь с сердцебиением, направился вниз, в подвал, откуда поднимался, плыл навстречу плотный дым сигарет и доносился не вполне ясный, сливающийся в шум разговор подвыпившей толпы чувствуя, как в душе начинает бередить, раздражаться больное место. Он встал в очередь, взял кружку, огляделся, выбирая стойку так, чтобы удобно было наблюдать, и притулившись в уголке под резными черными багетами, принялся изучать зал.

В зале стояли мужчины угрюмые и веселые, помятые и гладколицые, жалкие и нахохлившиеся, словно задиры воробьи, пили, говорили, жевали, но Манько уже не презирал их, как после возвращения, а вслушиваясь, старался понять, чем живут они. Кто встретил друга и радовался, кто сплетничал – кстати, мужчины в этом деле сейчас преуспели, кто в чем-то раскаивался, кто давал советы или сетовал, или обсуждал с сигаретой в зубах спортивные новости, прогнозируя ход хоккейной баталии, кто просто говорил о пустяках, спорил, кто с жаром разбирал политические события. И слушая эти бесхитростные разговоры, потихоньку отпивая холодное пиво, Манько пристально наблюдал за всем происходящим, что-то мешало, что-то неотступно тревожило, и с постепенно нарастающим чувством, что и за ним кто-то наблюдает, он стал еще зорче вглядываться в зал, отыскивая среди десятков пар глаз те, и не ошибся.

Высокий широкоплечий парень с уставшим лицом и несколько нессиметричным носом, стоявший за стойкой, прищурившись, таясь, смотрел на него, из-за голов, наклонившихся над кружкам! Манько почему-то стало не по себе, и он сделал вид, что косится на янтарную жидкость в бокале, но странного парня из вида не упускал, тот же, после некоторого колебания, взяв свое пиво и протиснувшись между стойками, через зал направился прямо к Геннадию; обосновался рядом, достал сигарету, медленно поискал спички и, не найдя, попросил огня у Манько, невнятно бормоча и покручивая сигарету. Когда Манько протянул спички, незнакомец первым делом прикурил, глубоко с жадностью затянувшись, и выпуская дым с легким покашливанием, сказал:

– Я смотрю на тебя и… как будто где-то видел. – Он отхлебнул пива, с напряжением выжидая ответа, но Манько пожал плечами.

– Ты несуразно одет, в смысле не по моде, и прическа выдает, – не отставал парень, – наверно курсант или солдат?

– Нет, демобилизовался…

– А где служил?

– Далеко, – Манько тоже закурил, почувствовав, что тема завязывающегося разговора взволновала удивительно быстро, между тем с опаской подумав, чего же хочет незнакомец.

– А все же?

– В ДРА.

Вскинув светлые тонкие брови, незнакомец удивленно посмотрел на него, отставив кружку:

– Ты серьезно? – и бесцеремонно протянувшись через стойку, он восторженно, с силой хлопнул загрубелой рукой Манько по плечу, взволнованно воскликнув:

– Брат! Я тоже оттуда. Как два месяца уже… Брат.., – он быстрым движением схватил кружку и отхлебнув неаккуратно, плеснул на ватиновую подкладку двубортного пальто, пенистого напитка. Стряхнув скользящим ударом капли, сказал доверительно:

– А я как чувствовал, вижу что-то родное.

Манько внимательно всмотрелся в раскрасневшееся отекшее лицо, сердце защемило, и в сознании жутко пронеслось: «Незнакомец два месяца как оттуда, и что время, очевидно, проводит здесь; неужели еще не отпускает? Неужели это состояние не на день, не на два?

– Геннадий, – протянул он руку незнакомцу, ощущая крепкое пожатие.

– Сергей, – он опять похлопал Манько по плечу. – Когда прибыл?

Манько почесал затылок:

– Да вот, недели две. Правда, из госпиталя, комиссовали по ранению.

– Серьезно?! – Сергей поставил локоть на стойку. Уперся лицом в ладонь, потер пальцем лоб. – Ладно, метя тоже царапнуло два раза, но легко, до дембеля там пробыл.

Он опять с восхищением похлопал Манько по плечу. Помолчали, попивая пиво. Тишину нарушил Сергей:

– Может еще по одной?

– Да нет, не нужно, пожалуй.

Сергей понимающе кивнул головой.

– Правильно, а то спиться можно… недавно друг мин гей, тоже оттуда, в десанте служил… Он как выпивал, все кричал: «Приготовиться!», и пытался залезть куда-нибудь повыше и прыгнуть. Чуть у меня из окна не выпрыгнул с пятого этажа. Не пускал его, подрались, пришлось связать… А потом… на дискотеке в общежитии института он выбил окно… его схватили за руки, но он вырвался и выпрыгнул… насмерть… – Он с силой рубанул по столу Щ кулаком, так, что подскочили кружки, и сплюнул на бетонный затоптанный пол.

– Успокойся, успокойся, – теперь Манько слегка шокированный, тряс за плечо нового знакомого.

– Спокоен я, спокоен! Серегу не вернешь… А ты в каких войсках был, не в десанте?

– Нет, сапер…

Геннадий не смотрел на Сергея, сверлил глазами дно пустой кружки, голова трещала, особенно затылок. «Неужели здесь, дома, где не стреляют, можно погибнуть тому, кто не жалел себя там? Неужели здесь нет для нас места?»

– Нас осталось пятеро без Сереги… Тоска, тоска по делу гложет. Учеба?! В голову не лезет. На завод приходишь – руки к станку не лежат. В мыслях мы все еще там. Там была смерть, но чистота. А здесь жизнь, все хорошо, но грязь какая-то в людях. Как неживые ходят, как звери друг к другу относятся, не могут понять родного, обуяны только жаждой хорошо заработать, он опять с яростью сплюнул, – Воруют друг у друга, а попробуй скажи что-нибудь, съедят. Скажи честно, тебя сюда, в кабак, тоже самое привело?

Манько пожал плечами, затем утвердительно кивнул головой.

– Да, да, да, – замотал головой в такт ему Сергей, – я сразу тебя приметил. Тебе противно пить, я вижу, но ничего сделать не можешь. Не отчаивайся. Мы нашли, что делать. Нас пятеро теперь. Ты будешь шестым – это сила. Вообще, много здесь ребят из Афгана, но не все, видно, поняли чистоту революции, просто выполнили свой долг, а главного не поняли, и здесь им кажется хорошо, они довольны, радостны, смеются. А ведь здесь надо все исправлять! Ты будешь шестым. Я тебе раскрою наш план завтра. Есть записная книжка? А, не надо. Сейчас покажу, куда ты придешь…

Они вышли из бара. Поплутав по улицам, знакомым Манько, остановились у трехэтажного здания школы.

– Здесь один из наших сторожем работает. Завтра в семь вечера приходи… Обязательно, буду ждать. Ждать будем…

На следующий день Манько валялся в постели с больной головой. «Когда это было?» – постигая ужасную горечь виденного, чувстуя, как колотится во впалой груди сердце, думал Манько и вспомнил, как дня три назад, зайдя в православную церковь, а затем в польский католический храм – костел, где шла служба, неожиданно поразился тому, что обнаружил много молящихся девушек, и с испугом заглядывая в их глаза, находил то пустоту, то устремленные ввысь взгляды. Он постоял тогда несколько минут – вокруг были люди разного возраста, с горящих свечей падал каплями расплавленный воск, и искрились под интенсивно льющимся светом отделанные позолотой стены, а под куполом непревзойденной красоты витала музыка. И подумалось в ту минуту, что исповедями, думами своими под пение церковного хора, они словно лечатся, вкушают своеобразный наркотик, освобождаясь от земного. «Но мою болезнь не притупить. Не отпускает какое-то безотчетное, потому что не понимаю чего боюсь, чувство страха. Наверно, я – находка для экзистенциалистов. Я нахожусь в состоянии экзистенции, в пограничной ситуации, но в какой? Не понять».

Нечто бессвязное, бесформенное, обрывки мыслей вертелись в его голове: «Трагичность человека, осознание хрупкости любви и мира», и у Манько было такое ощущение, словно все вокруг без исключения жили по Сартру и Камю: никто ничего не решал, а следовательно, не отвечая ни за что, словно все взбесились от мысли, что в мире все кончено, и старались этот конец сделать для себя прекрасным, незабываемым». Как будто воцарилось всеобщее ожидание краха мира? Или всем на все наплевать? Или не взбесились, а успокоились? Что же одно? Что истинно? То, что реально, что правда, то, что давно уже, не подгоняемое, плывем мы по течению, без ветра, перемен в погоде, который должен надуть паруса нашего корабля, и даже не гребем веслами. Нет, я – не находка для чужого мне Сартра. Мой страх не от ощущения ограниченности бытия. Мое прошлое и мое настоящее, в которых я верчусь, живу, плачу, и радуюсь – это выход в будущее, и я найду его, единственно верный, и только тогда двинусь дальше. Нет, я не потерял себя от страха, я – не экзист, который осознает неизбежную свою хрупкость и хрупкость всего, что ему ближе, но не в глобальном масштабе, а в рамках собственного мирка. Я борюсь пока внутри себя. С чем? С кем? Какой конфигурации мой противник? В чем его сила и слабость? В моих сомнениях? В заблуждениях? В одиночестве? Но я чувствую, что болею за хрупкость всего мира и всех, кто с именем человека, живет в нем. И ничего в этом мире не кончено! После нас – не потоп! Я тоже ответственен за будущее!

К вечеру голова не прошла, поднялась температура, знобило, но одевшись потеплее, Манько все же поехал на встречу. Перед парадным, на лестнице стоял Сергей. Был он свеж, бодр, следов усталости, потерянности как не бывало.

– Привет! – Манько кисло улыбнулся, согнул в локте руку, сжал пальцы в кулак.

– Привет! – и улыбнувшись в ответ, Сергей бойко заговорил:

– Ты еще не отошел после вчерашнего?

– Да нет, просто… рана дает о себе знать, черт бы ее побрал. Мне нельзя пить, – Манько втянул голову в плечи, как бы извиняясь.

– Серьезно? Извини, не догадался. Ну пошли, я введу тебя в курс дела, посмотришь на нашу организацию, – последнее слово он произнес, выделяя каждую букву.

Они закрыли на засов входную дверь, пошли по темным коридорам, поднялись на второй этаж, уперлись в спортзал.

– Здесь мы и тренируемся. Сергей настежь распахнул дверь. В ярко освещенном зале было четыре человека в белых кимано. Они приседали разминаясь. Несколько раз Сергей хлопнул в ладоши.

– Мужики! Все сюда. Знакомьтесь, это Геннадий.

Ребята приблизились, стали полукругом и Сергей по очереди каждого представил Манько.

– Игорь, тоже разведка, год был там, медаль за отвагу имеет, прекрасно владеет всеми видами оружия. Бил, это кличка, а так, Борис, десант. Толик, десант, тоже ранение, полтора года пробыл. Иван, пехота, вынослив как дьявол. Меня ты знаешь.

Очень приятно. Я смотрю вы занимаетесь рукопашным боем?

– Правильно понял, – Сергей положил руку на плечо Манько, – а для чего  вот вопрос? Теперь о нашем деле… Мы решили, что с негодяями надо бороться их же способами. Сколько воды утечет, пока взяточника или хапугу закон приструнит, пока докажут вину, да и вряд ли хапуга поймет, когда закон с ним либерален. – Глаза Сергея горели гневом. – А мы его сами перевоспитаем! Вот и тренируемся, чтобы навыков не терять. Пригодилась армейская наука. Ты не осуждай, а подумай, там же мы гадов уничтожали для того, чтобы было легче, а здесь тот же фронт. Не страшно?! А гадов надо убирать, очищаться. – Сергей перевел дыхание. – Мы себя на это обрекли. Будешь с нами?

Манько молчал, прямо глядя в глаза ребятам.

– Разминкам, ребята! Все разбежались, через пять минут начнем, – крикнул Сергей и стал раздеваться.

 

– А ты, Гена, не спеши, подумай, посмотри… Садись пока на лавку. Или раздевайся, кимоно я принес, потренируешься.

– Да нет, не могу согнуться. Инвалид второй группы в двадцать лет. Он отвернулся и пошел к лавке, слыша за собой догоняющие шаги. Сергей остановил его, схватив за руку;

– Извини. Но тогда ты вообще должен быть с нами! Обидно же – ты кровь там проливал, а живые, здоровые гады пьют кровь у народа. И терять тебе нечего, пусть это жестоко, но кому ты будешь нужен через десять лет?! Задряхлеешь! Лучше выполнить свой долг и здесь. А?…

Манько поежился.

– Посмотрим…

Сергей одел кимоно, повязался черным поясом, остальные были с белыми. Манько сидел в углу на лавке, облокотившись спиной на теплую батарею, когда Сергей вышел на центр зала, сел на колени, упершись кулаками в пол. Перед ним в той же позе сели четверо и скороговоркой прокричали:

– Каратэ-до!

– Ос! – просвистели все, наклоняясь к полу.

– Кью-ко шинкай, – прошипел Сергей.

– Ос!

– Симпай! – выкрикнул сидевший слева от Сергея Игорь.

– Ос!

– Та-тэ! – разрезал тишину зала властный крик Сергея.

– Кия! – все вскочили, замерев в боевой стойке.

– За мной бегом марш!

Белые пояса побежали за черным, команды, произносимые через нос, скороговоркой Манько не понимал, а ребята то разминали руки, то прыгали, задирая высоко ноги, то сажали на спину партнеров и продолжали бежать или идти в низких стойках, то, прыгая на корточках, отрабатывали удары по воздуху, отчего рукава кимоно казалось стреляли. Иногда Сергей выкрикивал магическое слово, и все падали на кулаки, отжимаясь, потом ползли на кулаках по полу. С трудом Манько разобрал это слово «На кентос».

Несколько минут ребята растягивали мышцы ног и туловища. Опять встали в центре зала. Сергей давал команды: «Чока цки» – ребята работали кулаками, – «Ягуа Цки» – ребята в низкой стойке еще более жестко и сильно молотили воздух, – «Маваши Гери» – в ход пошли ноги, – «Урмалаши», «Ушира», «Ека», – затем снова пошли в ход руки – отрабатывали блоки, «Аги уки», «Гедан барай», «Сота уки», «Учи уки». Опять «цки» в разные места предполагаемого тела противника: «Жодан», «Чудан», «Гедан».

Менялись стойки: «Дзен-куце», «Киба дачи», «Реноже», «Тел-же», «Фута дачи»…

Иногда, также по команде, ребята замирали и синхронно, с шумом дышали.

Пошла отработка приемов, потом короткие спаринги: один на один, один против двух, трех… каты. Достали из сумок нунчаки… Затем Сергей поставил к стене припасенную доску, достал мощный нож и точно вбил его метров с десяти в круг на доске. Операцию повторили остальные. Обильно тек пот, кимоно были насквозь мокрыми. Однако Сергей поставил ребят на кулаки. Начали отжиматься из последних сил, до изнеможения. Упали на спину. Сергей стоял над ними:

– Закройте глаза. Дышите ровно. Повторяйте про себя: Я-центр вселенной. Нет ничего прочнее моего кулака. В нем сосредоточена мощь мира, и если я захочу, то разобью вдребезги весь мир! Расслабьтесь.., перед вами берег моря, прохлада бежит по вашим ногам к животу.., к груди.., к голове… – Сергей монотонно, с паузами говорил минут пять, внушению его поддался даже Манько, заметив, головная боль отступает, и глаза слипаются.

– Та-тэ – нечеловеческий резкий крик Сергея, от которого Манько вздрогнул, заставил ребят, с возгласом: «Кия!», распрямиться будто пружина, вскочить. После ритуала прощания, новые друзья встали, начали раздеваться, снимать липкое кимоно, направляясь в душевую.

Вытирая взлохмаченные редкие волосы огромным махровым полотенцем, подошел Сергей, сел рядом.

– Ну как?

– Здорово! Но я подумал – Манько скривился, медленно отвернулся: – Я сейчас, подожди, Серега. Клонило в сон; пошатываясь, с бледным лицом Манько вышел в длинный неосвещенный коридор, остановился, дернулся всем телом, когда боль сверлом крутанулась в затылке, и, еле унимая дыхание, чувствуя, что силы быстро покидают его, как будто уплывают, ввергая его во власть окружающей тьмы, нашарил, пальцами вцепился в ребристую горячую поверхность батареи и, привалившись, прижавшись к ней грудью, не ощущая жара, изнемогая от всего случившегося, со страхом подумал: «Что со мной? Волнение? Перенапряжение? Голос наказа врачей? Или приступ? Первый приступ ожившей болезни? Неужели так скоро? Или это напоминание о ранах? Или еще что?»

В зале слышался оживленный говор, ребята вернулись из душевой, что-то бурно обсуждая, но Манько не фиксировал сознанием посторонний шум, который в данный момент мешал сосредоточиться, собрать волю в кулак, и, закрыв глаза, перекошенный от боли, стоял на правом деревянеющем колене, а память отдаленно шептала, подсказывала, стремительно возвращая его к некогда прожитому, увиденному, запечатленному раз и навсегда, и в голове вдруг неистово завертелось, зримо, ясно всплыло то, что было когда-то.

А была тишина, южная ночь у моря, вдалеке, на мысе, точно живую щупальцу света тянул сквозь темноту маяк, и в необъятном, вечно холодном небе тускло мерцали звезды; они то слегка затягивались облаками, то приоткрывались и струились, источались в зеркальные, ворчливо плещущиеся волны. В крепкой руке парня покоилась нежная рука любимой девушки. Кругом не было ни души, только они, еще нежнейший ветерок, прохлада, и смешанные запахи йода и соли. И до утра, точнее до рассвета, пока не заалел бел-восток, босиком по мокрому песку, по измельченному морем галечнику, бродили они, сбивали мохнатую пену, прибитую к берегу, обнявшись крепко стояли, задумчиво вглядываясь в серо-синий горизонт. Это было в Саках.

«В Саках? Разве там? Нет, я что-то путаю, может еще где-нибудь? – думал он, воскрешая в памяти то, другое, что было связано с возвращением.

И тот же берег снова предстал перед ним. Был пасмурный день, порывистый ветер, вовсю трепал разноцветные покрытия зонтов и тентов, одиноко торчащих среди неуютного пляжа, по которому неслись, кувыркаясь целлофановые кульки, клочья газет, бумажные стаканчики от мороженого, развеваясь болталась бахрома. А рыжеволосый мальчик сидел на раскладном стульчике и рисовал косматые волны, не обращая внимания на штормящее море. Рядом валялись брошенные костыли. Он совершенно не мог ходить. Возможно это была травма, хотелось верить, излечимая, – и Манько, бесшумно подойдя вплотную к нему, с ощущением физического сострадания, чуть было не отшатнулся, застыл на месте, пораженный его глазами, неистовыми, безумными, словно мальчик рвался в волны, набрасывающиеся на береге неодолимой силой и разбивающиеся в миллион брызг, словно хотел взлететь на клокочущие гребни. И подумалось Манько, что этому парню в несчетное число раз труднее, чем ему, раненому, но с целыми и неповрежденными ногами и руками, зрением.

Теперь, вспоминая до деталей, как стоял тогда на пустом невзрачном берегу, куда налетали, бились пепельные большие волны, глядя на сгорбленную у мольберта фигурку, на рыжие, дрожащие на ветру вихры, на металлические черные костыли, Манько еще отчетливее понял для чего возвратился.

«Саки? Да, это было в Крыму. Тогда я кажется впервые начал осознавать свое возвращение… к жизни. Или нет? Постой. Неужели было что-то еще? Когда? Где? Может раньше, в Афганистане?» – и ухватившись на туманно-летящую мысль, восстанавливая по порядку события, он вспомнил и представил умирающего в сознании солдата из своего взвода, земляка из Винницы.

Когда далеко позади грянул взрыв, в голове молнией мелькнула страшная догадка: «Гринак!» – и, добежав до изгиба ущелья, где изощренным «сюрпризом» занимался этот, достаточно опытный сапер, Манько застыл на месте.

Гринак с искаженным от боли лицом сидел на каменистой россыпи, точно на привале, и широко раскрытыми от ужаса глазами смотрел на правую ногу, где не было ступни, как и не было горного ботинка, и где клочьями болтался маскхалат, обнажая что-то непонятное, белое, откуда фонтаном била кровь. Рана была в живот, и, видимо понимая, что все усилия напрасны, он беспомощный сидел и держал разорванный индивидуальный пакет в руках, скрипя зубами, страшно, криво улыбался и матерился.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?