Дикая Донна

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Ядовитый цветок

Наша любовь – проклятие Хиросимы, выжженные поля, ненависть и боль в одном флаконе, что преподносят в утонченной бутылке, подобно Chateau Montrose: красное, насыщенное, выдержанное в дубе. Блестящий рубиновый цвет, соблазнительный аромат смородины, ежевики, табачного листа, горького шоколада и лакрицы. Невероятно долгий шлейф послевкусия, как наслаждение с тобой, волнами окутывающее тело, чтобы после вонзить в него сотни раскаленных игл – мой палач и моя мишень, потому что в этих кровавых игрищах нет победителей. Ты – нож, что лезвием холодным ласкает плоть: прокрутить рукоять три раза, ломая хрупкие тонкие ребра в порошок, чтобы они первым декабрьским снегом упали на промерзшую землю, пытаясь её согреть ледяным покрывалом.

Концентрационный лагерь, третий холокост, схождение планет с орбит, когда губы шепчут о ненависти, вбивая слова в воспаленную кожу, а пальцы целуют своими касаниями плечи, словно мы два подростка, которые открывают для себя все грани любви, изучая её звучание по нотам. В тебе слишком много моего, изобилие постороннего, чужого, острого, ненавистного, горького, подобно сицилийскому перцу, горечь которого мне астмой и удушьем.

Мы разные: я прячу линии татуировок под плотными черными свитерами, становящимися моей второй кожей, подобно змеиной, которую я сбрасываю под покровом ночи, проникая пальцами тебе в сердце, чтобы украсть еще одну важную часть себе, ты же целуешь их каждый ломаный изгиб, читая меня, как верующие читают иезекииль. Ты не любишь кофе, когда оно мне вместо воды в июльский жар; я не верую в любовь, считая тебя зависимостью и ядом, который постепенно отравляет организм, а я самовольно иду на эшафот, в объятия своей смерти. Ты возносишь меня на пьедестал, а затем уничтожаешь; признаешься в любви, чтобы после кричать мне на всех язык о ненависти. Ты мои контрасты и противоречия, которые бесконечно из крайности в крайность, затягивая и меня в это кругосветное путешествие лабиринтами безумия, вынуждая потеряться там навечно.

Мы сидим в нашей гостиной, которая раньше была для меня самым уютным местом во всем мире: от Парижа до Риги, стены которых теперь рушились в твоих глазах, а мне оставалось доламывать их каблуками туфель, которые стали для меня чем-то сродни защитной реакции, попытками удержаться в реальности и показать, что я в порядке. «Ты моя дикость, смертельная лихорадка и петли смирительной рубашки. Я ненавижу в тебе все, но больше всего мне ненавистен твой запах: ты пахнешь дымом лесных пожаров, чистотой снегопадов, холодной промерзшей до дна рекой и какао. Как это в принципе в список попало, если ты весь из стен и замков?».

Ты улыбаешься, пока за окнами танцует вальс зима, а ветер ей жениться предлагает, ты гладишь мои пальцы первобытно-нежно, целуя сухими губами каждую костяшку, и я знаю, что за минутами выверенного тепла последуют часы боли, потому что это единственное, что было настолько близко тебе, единственное, на что ты был способен.

«Поцелуй меня», – шепчешь ты, и я целую, ощущая, как последние бабочки во мне, захлебываясь кровью, умирают. Расскажи мне, Кай, это и есть та самая любовь, о который ты говорил в начале?

Наркотическое вещество

Нет ничего более фатального, чем растворяться в человеке, позволяя себе становиться его отражением: видеть его привычки и предпочтения в себе, его хирургическое вмешательство в душу и влияние на кору головного мозга сродни психозу и неизлечимой болезни.

– Я успел понять одну вещь: если я в Москве, то и ты тоже. Арифметика.

В кафе около десятка человек: все из них заняты своими делами и обсуждением новостей; голоса некоторых звучат, подобно записи с той самой старой потертой пластинки, которую я однажды нашла у бабушки в деревне и вставила в проигрыватель: звук скрипом проехал по слуху, а затем затих, чтобы спустя секунду повторить акт насилия.

– Боюсь, этот тон сведёт меня с ума.

– Именно поэтому тесно прижатые тела опасны для тебя. Я послужу причиной твоего безумия.

– Ты не причина, ты и есть моё безумие.

На моем столе записная книжка, подаренная тобой, которую я постоянно ношу с собой на случай мелких важностей, которые все никак не наступают, простая ручка с тусклой синей пастой и чашка американо. Хорошие девочки пьют латте с обилием сиропа, мечтательницы, пытающиеся сделать акцент на своей мнимой важности, матчу (обязательно на кокосовом или-еще-каком-нибудь молоке), а женщины, взгляд которых способен пробраться в душу и поселиться там наваждением, американо с солью. Именно так ты видел меня: в коже, с безупречными волосами, красной помадой на губах – вылизанный образ, подобно персонажу в игре, который необходимо создать. Но ты любил меня именно за мое умение быть разной, неуловимой, вдохновляющей, легкой и вместе с тем умеющей создать вокруг себя ауру тепла и предрасположенности – темная муза, которая вдохновляет на те вещи, которых раньше боялся до парализующей паники.

– Меня всё так раздражает, потому что у меня нет времени на тебя.

– Твоя работа счастлива. Ненавижу её, как самую безобразную любовницу.

Я вывожу на чистой полупрозрачной бумаге португальское «saudade». Тоска. Ностальгия. Отчаяние. Ощущение пустоты. Кафка знал в этом толк, пока ты верил в его теорию «человека-Бога», который мог бы понять тебя. За окном конец ноября: снег мокрыми хлопьями, гонимыми ветром, с силой ударяется в стекла просторных окон, облепляя их холодной коркой, словно стремясь попасть вовнутрь и согреть продрогшее тело. Ты сидишь напротив и, чуть склонив голову, улыбаешься: мой визави, всегда с маниакальным упоением наблюдающий, как я чем-то поглощена. Ты говорил, что я была твоим вдохновением, тем самым прообразом женщины, способной разбудить в душе тягу к кисти. И в этом была доля правды: ты отдал своему делу достаточно времени, чтобы изжить себя и потерпеть крушение.

– Не хватит чернил и слов, чтобы описать, насколько сильно я хотел бы остановить время с тобой.

– Я подарю тебе ящик чернил и парочку словарей. Этого будет достаточно?

– Единственная женщина, которая может испортить такой чувственный момент. Ты – волшебство.

Мне хочется, чтобы ты говорил со мной безостановочно, пока руки пытаются согреться остывшим кофе, задерживающимся горечью на языке. Мне нравится одна из твоих работ – «страдание». Девушка, изображенная на ней, не выглядит болезненно несчастной, но ты любил говорить: «по-настоящему несчастный, но гордый человек, спрячет свою душевную пропасть за улыбкой». Ты казался мне странным, совсем мальчиком, оставшимся в свои тридцать в том беззаботном времени, когда всему можно найти объяснение. Даже самому ужасному. Я была в этом плане другой: даже невиновные были в моих глазах преступниками и каждому, подобно Понтию Пилату, я придумывала казнь, страдая каким-то своим недугом, отличным от головной боли.

– Я хочу тебя слышать и разгадывать. Всегда. Хочу молчать вместе с тобой, когда это нужно. Не прятаться под дождём, а стоять и мокнуть вместе.

– Всегда? Если это клятва, то лучшая в моей жизни.

– Из всего ты вынесла только это? До того момента, пока не решу свести счёты с жизнью.

Ты любил мои зацелованные губы: кровь и мартини – авторский коктейль, созданный самой жизнью. Тебе нравились следы на моей шее, которые приходилось жадно вбивать губами в кожу, пока твои пальцы ощущали влажность моего рта. Ты говорил, что каждый из них – отдельный мир, разящий синевой и затягивающий в этот омут. Ты называл меня февралем и главной проблемой в своей жизни – я же была твоей вечной головной болью и сорока ножными во вторник, под вечер, чтобы после тебя латать и гордиться каждым неровным шрамом.

– Я нужна тебе?

– Что за глупый вопрос? Нужна, конечно.

– Люблю глупые вопросы. Они самые честные.

Ты любил прикосновения. Много прикосновений. Изобилие касаний, когда можно часами повторять мои линии и считать позвонки, целуя каждый. Ты всегда хватался за меня, словно боясь упасть, поэтому я крепко тебя держала.

Ты проливал вино на мои колени в партерах, ощущая своё превосходство, когда, стоя на коленях, слизывал эти терпко-сладкие дорожки, а я млела от ощущения тебя перед собой.

– Я вижу тебя и теряю интерес ко всем.

– Только когда видишь?

– Я пять лет живу без интереса к другим.

Когда мы жили в Москве, у нас было много книг. Я постоянно таскала тебя по разным книжным магазинам, блошиным рынкам, подпольным местам, где можно было отыскать что-то такое, чего не было у других. Не за малые деньги, конечно, но радость в моих глазах заставляла тебя, не раздумывая, выворачивать карманы наизнанку. В книги мы прятали деньги – глупая традиция, которая возникла одним осенним утром, когда мы решили, что внезапные находки могут вызывать в душе ребяческий восторг. Ты не любил книги, но порой запоминал некоторые цитаты, которые я вырывала тебе из контекста, а после они становились твоими любимыми, но ты упорно это отрицал.

– Ты должна быть канонизирована и занесена в запретную книгу. Самая первая страница. В утонченном переплёте. Красота.

– Получится ли у меня привить тебе такую любовь к книгам?

– Остановись. Хватит с тебя того, что ты меняешь меня в лучшую сторону.

Ты заполнял мое сердце грязной талой водой вместо крови – от твоей любви оно становилось почти что прозрачным.

– Возвращаясь домой, представляй, что я жду тебя на пороге.

– Какой смысл, если на самом деле тебя там не будет?

– В это время я буду ждать тебя мысленно.

Ты сидишь в кресле, напротив. Стакан недопитого виски, след от моей красной помады на ободке – во мне три глотка алкоголя и в тысячу раз больше импульсов, что вынуждают кровь стремительно нестись по венам, заставляя сердце задыхаться, готовое разорвать в клочья тонкие канаты вен, магистрали любви, которой не суждено больше ни дойти, ни покинуть пределы сердечной мышцы.

– Ты где?

– Зашел выпить кофе.

 

– Закажи мне латте.

– С корицей? Которой здесь нет. Хочешь, я внесу это в книгу жалоб?

Я была твоим искусством, самым чистым и первозданным, я была семью грехами и печатями, вскрыв которые, можно было выпустить всех демонов ада. Я позволяла собственным пальцам касаться кожи, вызывая дрожь по телу, вести линии, вычерчивать круги, не позволяя дьяволу покинуть мое тело – сладкая одержимость, которой ты заразил мой организм.

– Ты первая, кто передразнивает меня с «деткой» в ответ. Это забавно.

– Что? Первая? Это ещё более забавно.

– Единственная.

Они говорят, что ты должен быть здесь. И, знаешь, я верю им, когда вижу пустое место напротив.

Шум города за окном стихает, становясь чем-то мистическим и нереальным – я слышу своё дыхание словно со стороны, пока ты удобнее устраиваешься напротив, сменяя угол обзора, чтобы рассмотреть меня лучше, пока внутренний голос кричит, что тебя рядом быть не может. Приходится взять пальто и, оставив недопитый кофе, выйти в ночь, где объятиями меня встретит приближающаяся зима, снежной крошкой проникающая за ворот пальто и путающаяся в волосах.

Взгляд твоих серых глаз провожает меня, ты улыбаешься, но это больше похоже на оскал.

Отблеск нас

Она часто думала о том, как прекрасно было бы излечить любовь одним белесым колесиком таблетки, который кладешь под язык и, ощущая горечь, дожидаешься его полнейшего растворения, пока каждая мышца в теле, включая сердечную, немеет, запрещая чувствовать что-либо. Она часто думала об этом, идя по улице via di Borgo Pio, стуча каблуками по идеально вымощенному тротуару и позволяя мыслям набирать обороты с каждым ровным шагом. Прогуливаясь улицами Италии, каждый раз её не покидало ощущение того, что вот сейчас произойдет какое-то чудо, но, ровно, как и волшебная таблетка, оно не встречалось на её пути.

Она помнит тот день, когда они впервые повстречались. Это была выставка: святые и богини, дамы и простолюдинки, матери и героини, которые населяли залы Палаццо Мартиненго в Брешии – «Женщины в искусстве. От Тициана до Болдини» – такое название носила выставка, которая исследовала женщин в истории итальянского искусства от эпохи возрождения до Belle Époque1. Это был водоворот элегантности и чувственности, взрыв наслаждения и тонкого эстетизма, который возвышался над каждым присутствующим в том зале, в котором её черное платье с разрезом на правой ноге, обволакивающее фигуру и закрывающее тело, подобно плотному футляру, казалось слишком тесным под взглядом его серых глаз. Он стоял напротив полотна Гаэтано Беллеи из его частной коллекции: «Порыв ветра» представлял собой миловидную девушку в красивом сиреневом платье, которая спускается по лестнице, придерживая шляпку, норовящую слететь от сильного порыва ветра.

Черная рубашка на широких плечах выглядела на размер больше, но была шита строго по рубленной фигуре, на голове легкая небрежность, а в глазах – невысказанный протест. Повернув голову и отпустив пристальный взгляд в её сторону, она ощутила, как бокал с шампанским в пальцах, обтянутых бархатом перчатки, дрогнул, словно несколько пуль, выпущенных его глазами-револьверами, с хирургической точностью перебивали суставы. Выдержав эту минутную немую борьбу, она остановилась возле незнакомца, сокращая расстояние: неловкости не возникло, но говорить по-прежнему не было никакого желания, словно они играли в молчанку.

– Не люблю творчество Беллеи. Жанровые сцены, портреты, ряд религиозных произведений и алтарная живопись – всё это слишком неправдоподобно вязко и приторно. Его женщины не пленяют, к ним не хочется вернуться взглядом, – внезапно произнес он, чтобы после странно улыбнуться, словно выдавливая из себя этот жест. Ничего удивительного, когда улыбка в сущности своей не больше, чем спазм лицевых мышц.

– От него в восторге многие критики. Искусствоведы говорят, что здесь не просто модерн, а отчасти легкий налет пуантилизма.

– Вы хорошо разбираетесь в живописи. Поэтому, по моим предположениям, Вы либо работник галереи, либо критик.

– Я во всем хорошо разбираюсь. Ведь я – Муза. А Вы явно любитель, когда дело касается живописи.

Прислонившись плечом к широкой полоске, пробелу между полотнами, выкрашенному в белый, как стены больничной палаты, источающие унылый бледный свет, он изогнул тёмную бровь и протянул ей руку: ладонь с хаотично разбросанными линиями, которые напоминали спутанные нити, поселила в груди странное ощущение дежавю, словно все это уже происходило однажды, а сейчас она пытается воспроизвести воспоминания, поставив их на повтор, как старую кассету (пытается, но чего-то не достает в общей картине). Аккуратно вкладывает свою ладонь в чужую, будто опасаясь, что она откусит пальцы, закрывшись, подобно Dionaea Muscipula, но ничего подобного не произошло, кроме того, что оппонент её большим пальцем проложил дорогу от запястья, где была родинка под бархатом перчатки, до середины ладони, вызывая какой-то электрический разряд.

– Я музыкант. Я пишу не кистью, а тем, что невозможно увидеть. Ученик Люсьена Февра Робер Мандру считал, что слух занимает первое место, осязание – второе, а зрение – всего лишь третье. Я тоже придерживаюсь этого мнения, – шепотом, словно боясь, что стены подслушают, сказал он, а затем поднял взгляд с ладони на неё, – когда я увидел тебя, то вмиг подумал, что, если бы писал мелодию с тебя, то брал бы только чистые ноты.

– Только если я стану твоей музой, тебе придется заплатить вырванным из груди сердцем, рана после которого будет кровоточить еще долгое время.

– Тогда я буду писать ноты кровью.

В тот вечер она не вернулась домой. Да и три месяца подряд, если и была в своей обители, то всего несколько раз, но его она никогда с собой не впускала. Он даже адреса не знал, только то, что из окна её видно самую северную часть города. Впрочем, как и она сама: вся она была северной, холодной, практически ледяной, как Снежная Королева, только чуточку красивее. За три месяца он успел узнать, что у неё постоянно холодные пальцы, она любит смотреть, как он работает, склонившись над своим столом из темного дуба, в её пальцах красиво смотрится тонкий фильтр немецких сигарет со вкусом кофе, а поцелуи её обжигающие, голодные, и она действительно по кусочку забирает душу из груди, чтобы после и не вспомнили.

– Я не видел таких красивых женщин, как ты.

Его композиция «Ya’aburnee» была завершена и оценена критиками. Он должен был сыграть её в первый декабря в Teatro Filarmonico, что в Вероне. Они сидели в полутьме его гостиной, ощущая, как атмосфера последнего вечера вспарывает кожу тупым скальпелем: только огонь его зажигалки был единственным светом, кажущимся сейчас проводником, указывающим путь, подобно Верлигию.

– К сожалению, музы, подобно бабочкам, живут недолго. У всего красивого маленький срок годности.

– Нам ведь было хорошо все это время.

– Да, это стоило того, чтобы ты, наконец, осуществил свою мечту.

– Почему ты не можешь остаться? Ведь муза – это даже не работа. Ты всегда можешь стать кем-то другим.

С губ её сорвался неконтролируемый смешок, вынуждая на мгновение закусить губу, покрытую помадой цвета пепельной розы.

– Кем же я могу стать?

– Моей женой, например. Мы можем уехать куда-то. Давай покинем Италию. Я покажу тебе весь мир. И брошу его к твоим ногам.

– Прекрати. Муза – не профессия, а предназначение. У нас был уговор. Не существует вечности, глупенький. У красивых историй всегда печальный конец. Кто-то постоянно умирает, либо же сам пускает себе пулю в висок.

– Тогда, если так, приходи хотя бы на мой дебют. Первого декабря. В Вероне, – и протянул ей пригласительное. Глянцевое, больше похожее на билет в один конец, который она осторожно взяла пальцами и сжала в кулаке, ощущая, как сердце начинает как-то странно и противно биться в груди. Не так, как раньше. Это хуже любой тахикардии.

Она на прощание коснулась его губ своими, а затем очертила пальцами линию его ожесточенного лица. Всё еще мечтательный мальчик, в котором не до конца раскрылся мужчина, но это было впереди. Такие, как он, она знала точно, никогда не сдаются. Даже если крыша Teatro Filarmonico будет падать на голову, он завершит свою композицию. Кай тоже когда-то был таким же, поэтому осколок в сердце был ему к лицу, как непостижимая никому стигма, клеймящая душу. Личный автограф той, кому он по праву никогда не мог достаться. Руки его попытались удержать её, чтобы продлить прощание, но она на мгновение перехватила его запястья, проникая пальцами под крупную вязку его темного свитера, давая понять, что больше оставаться ей незачем. Быть может, сердце в груди кричала о другом, требуя иного сценария, но она заведомо знала, что у всех историй, которые вынуждают её сердце дрожать в груди, пробуждая сотни недобитых бабочек, всегда плохой конец.

– Как переводится название твоей композиции?

– С арабского дословно можно перевести как «похорони меня». Но смыл немного другой: нежелание жить без любимого человека.

Приглашение по-прежнему жгло ладонь, когда она шла по ночному городу. Во рту всё еще был привкус его скуренной сигареты и выпитого вина, ночной воздух становился тяжелыми и странным вкусом поселялся на кончике языка. Разжав пальцы, она позволила ветру подхватить единственную причину увидеться с ним, то самое приглашение, которое готово было стать крахом всего, что у нее было. Где-то скулили сонные собаки, подростки, собравшиеся вместе, слушали странную музыку, подпевая, и она не знала, что старик, вышедший на прогулку со своей странной тростью, страдающий от бессонницы, нашел его и бережно забрал себе, чтобы первым декабрьским днем стать свидетелем величайшего триумфа одного мужчины, который навсегда поселился в её сердце.

Но она уже нашла свою таблетку, и сердечная мышца онемела.

Однажды в Париже

Случайная встреча на правом берегу Сены, на улице Рволи, в первом округе столицы любви и страсти – она приходила к Лувру рисовать прохожих и восхищенных туристов, что бережно откладывали средства на осуществление своей давней мечты. Возлюбленные, держащиеся за руки, пожилые люди, пришедшие отдохнуть от домашних хлопот, студенты и мечтатели, желающие собрать свою душу по крупицам в главном храме вечного искусства, что пылает холодным, но обжигающим огнем.

Латте постоянно остывал, но посетителей никогда не становилось меньше, сколько бы стаканчиков кофе ты не выпил, сколько бы карандашей не источил, – в этом была особенность Лувра. Он не любил молоко, предпочитая черный с оттенками цитрусовых, пустые обещания и невежественных людей. Но в их взаимоотношениях она продолжала быть тем самым белым рядом с ним, подобно знаменитому инь-янь – вечный конфликт между противоположными силами и принципами, присутствующий в любых действиях. Существующие вместе, но не уничтожающие друг друга. До определенного момента.

Она неожиданно столкнулась с ним взглядом, минуя десятки незнакомых лиц, находя в толпе те глаза, которые каждый раз вынуждали паркет под ногами пылать, а сердце устраивало свистопляску на ребрах. До синяков на бледной коже, словно кто-то пролил на чистейший белоснежный холст дешёвую краску, отдающую синевой.

⠀ – А что будет потом? Мы снова будем делать вид, что совершенно не знаем друг друга? Или же знаем, но предпочитаем забыть, игнорируя? Мы будем ходить по одним и тем же улицам, покупать кофе в L’entracte Opera и даже не задумываться об этом? – по уютному балкончику разгуливал ветер, колыша подол её легкого платья, когда она выпустила сигаретный дым, ловя на себе его спокойный взгляд и отсчитывая минуты последних часов их совместного пребывания.

У них было всего двадцать четыре часа. Её попытка попросить прощения за неоправданные ожидания, допущенные ошибки, некогда сказанные слова, которые по-прежнему мешали спать в два часа ночи, крутясь на языке и отдавая горечью. Двадцать четыре часа по обоюдному согласию, когда она имела возможность привычно расположиться с ним на мягком ковре, касаясь виском мужских коленей и рисуя на своде потолка взмахами ресниц линии, понятные лишь себе, начинающиеся с одной и той же точки, но идущие в неизвестность. А сейчас, не успевшая прогреться солнечными лучами комната, его выдержанный взгляд и то, как пальцы торопливо справляются с пуговицами на рубашке, беря в плен любую эмоцию и вновь становясь непоколебимым, непробиваемым, до глупости чужим, словно она провела ночь с незнакомым мужчиной, предлагая ему переступить свой порог по какой-то нелепости, случайно вспыхнувшей в голове.

 

– Мы никогда не говорили о том, что будет потом, помнишь? Предпочитали жить одним днем, не думая, что будет завтра, поедая каждый момент с необычайной жадностью. Вместе, пока нужны друг другу, – поправить воротник наглаженной до хруста рубашки, подхватить со спинки стула пиджак, словно ставя точку в этом разговоре.

– То есть, отвечать ты не намерен?

– Я не намерен ссориться. Искренне не желаю, чтобы этот момент стал тем самым, последним, воспоминанием, которое всплывает в голове, стоит услышать случайно твое имя в толпе.

Холодная сдержанность, расчетливость, умение поступать разумно, острота долголетнего виски из той страны, в которой она никогда не была – бери и пей, хмелея от одного глотка. Такие, как он, подобны дьяволу, отдав душу которому позволишь остальным лицам померкнуть, оставляя один образ, поселяя его столь прочно в себе, что возможность искоренить, оборвать ту нить, что дает о знать о себе воспоминаниями, натягиваясь каждый раз, стоит наткнуться на любую мелочь, самую незначительную деталь, связанную с ним, начинает равняться нулю.

Сейчас его слова по-прежнему звучат в её голове, напоминая мелодию, воспроизводимую виниловой пластинкой, что бережно лежала на полке долгое время.

– Вы необыкновенная женщина. Вам говорили об этом?

Кормить голубей свежим хлебом, никогда не приносить еще горячий багет домой, съедая его по дороге, спускаться утром в одном его пиджаке за кофе, нестись по мокрому от ливня скверу босиком, ловя его влажную ладонь и не позволяя дождевой воде разомкнуть руки. Собирать пустые пачки из-под сигарет, забывая избавляться от них, а после возводить высокие стены, что рушатся от легкого дыхания. Ловить губами его улыбку, не удерживая беззаботного смеха, ощущая спокойствие рядом с ним и мягко сжимая пальцами его колено, когда очередной раскат грома звучит за окном.

– А что будет дальше?

– Старость в уютном домике на берегу озера.

Как кропотливо и отчаянно нужно перебрать невразумительное множество людей, побывать в сотнях судеб, чтобы в конечном счете отыскать того самого. Вспышки, эмоции, сокрушающая нежность. Касаясь пальцами его кожи через ткань рубашек, проникая под пиджак, усиливая прочность объятий с каждой секундой, обретая какую-то непостижимую свободу и вместе с тем по атомам собирая человека, которого однажды упорно выжгла из себя. Это была химия, не имеющая объяснения, единственная магия, существующая в столь первобытном мире, которая не поддавалась ни простым объяснениям, ни заумным теориям.

– Почему тогда мы не подумали о другом?

– О чем мы могли не подумать?

Остаток вечера они провели на балконе, где часто ужинали раньше, наблюдая, как закат тонет в бокалах с Domaine De La Romanee-Conti.

– Почему мы не допустили вероятность, что ты мне будешь нужен, а я тебе, например, нет? Тогда мы не сможем существовать вместе, не разрушаясь. Это обоюдная высокоскоростная магистраль с односторонним движением.

– Я по-прежнему здесь, – для достоверности он коснулся сначала гладкой поверхности стола, а после – её руки, мягко беря в плен своих пальцев, позволяя забытым прикосновениям вновь оживиться в памяти.

– Именно поэтому я дышу полной грудью, да?

– Ты дышишь полной грудью, потому что погода в Париже сегодня необычайно хороша.

– Прекрати, ты знаешь, что говорила я о другом.

и если однажды, отдаваясь во власть левому берегу сены,

ты захочешь позволить мне прочувствовать необычайность пришедшего в город любви лета, просто закрой глаза,

и я никуда не уйду.

1Или «Прекрасная эпоха». Условное обозначение периода европейской истории между 1871 и 1914 годами. Наиболее часто термин применяется к Франции и Бельгии.

Inne książki tego autora