Za darmo

Алина

Tekst
3
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Привлекательность Алины состояла в какой-то задумчивой мягкости и кротости, делавшей из неё ребенка, совершенно непохожего на тех детей, которых я знал после неё. Она была маленькая, нежная, слабая девочка и, как я уже говорил, слишком бледная, так что при взгляде на нее невольно сжималось сердце, особенно при воспоминании, что мать её умерла от чахотки. С тех пор от Алины веяло преждевременной сосредоточенностью тех юных созданий, которым не суждено долго жить и которые отличаются уже чем-то слишком совершенным, слишком законченным. Размеренность, внесенная этой девятилетней девочкой во все её движения, скромность её жестов, заботливое отношение ко всем вещам, окружавшим ее, невольная её антипатия к шумным играм, безукоризненное поведение и удивительная чуткость души, – все эти качества, казалось, должны были бы сделать ее ненавистной для такого мальчика, каким был я, – запальчивого, неуклюжего, непослушного и грубого. Но случилось как раз наоборот: с того дня, как я сделался её другом, она возымела на меня такое непреодолимое влияние, что я инстинктивно покорился ей. В настоящую минуту, когда я стараюсь восстановить тогдашние чувства моей детской души, я прихожу к убеждению, что маленькая невинная девочка, тихими, легкими шагами сходившая по каменным ступеням лестницы старого дома, первая пробудила во мне поклонение нежной душе женщины, поклонение, которое не могут совершенно вырвать из сердца самые жестокие разочарования. В обществе других моих товарищей не было шалости, в которой бы я не участвовал; сколько раз бывал я строго наказан, когда, ускользнув из-под надзора моей бонны, я совершал множество подвигов, достойных сквернейших мальчишек нашего городка: взлезал на фонтан, украшающий площадь Потерн, и пил воду прямо из пасти медного льва; садился верхом на железные перила громадной лестницы, соединяющей бульвар госпиталя с переулком, проведенным по спуску вниз, и съезжал по ним. Конечно, я падал в фонтан и летел кубарем с лестницы, промокал до нитки, рвал платье, делал себе ссадины и, в довершение всего, бывал строго наказан. Но в послеобеденные часы по четвергам и по воскресеньям, когда нам позволяли играть с Алиной, я совершенно преображался, – столько нового пробуждалось в душе полудикого мальчика. Я переставал кричать, прыгать, размахивать руками, боясь рассердить эту крошечную фею, на тонких пальчиках которой не было никогда пятнышка, а на платье – ни одной дырочки. Мне ее ставили в пример, и я нисколько не возмущался этим. Слушаться ее было для меня так же естественно, как не слушаться других. Я соглашался играть в её игры, вместо того, чтобы предлагать ей свои. Восхищался я в ней всем, начиная с её мягких белокурых волос и нежного голоска и кончая малейшими проблесками её благоразумия: например, той заботливостью, с которой она сберегала буковую ветвь, украшенную сладкими пирожками, которые давались нам в вербное воскресенье. Мое деревцо было ограблено мной в тот же вечер, а её – сохранялось еще до поздней осени. Правда, когда мы задумали состряпать обед из одного сохраненного таким образом Алиной пирожка, нам пришлось растолочь его камнем, – так он быль сух. Но никогда мои пирожки не доставляли мне такого удовольствия, как этот.

* * *

Когда мы не играли в саду, – а в последний год мы редко могли сходить туда, до такой степени стала слаба моя маленькая подруга, – нашим любимым местопребыванием была её маленькая, узенькая комнатка с одним окном, выходившим на площадь, откуда нам были отлично видны перья, украшавшие шляпу бронзового генерала, стоящего на пьедестале из пушек и бомб. Говорил ли я, что Алина жила одна с отцом и с бонной Миеттой, землячкой моей бонны? Отец Алины занимал скромное место в префектуре. Но, вероятно, семья знавала более счастливые дни, потому что квартира была установлена хотя и старомодной мебелью, а комнаты устланы коврами, заглушавшими звук шагов. Как бы для того, чтобы воспоминание о былом времени было еще полнее, мы с Алиной, случалось, раскладывали на выцветшем ковре старые игрушки, перешедшие к ней от матери. Без сомнения, эта бедная женщина, будучи ребенком, была так же аккуратна, как и её дочь, и, вероятно, сама играла теми игрушками, которыми мы теперь забавлялись. Почти все они хранили вид другого времени, изящный вид хрупких, уже поблекших вещиц. Особенно любили мы длинную процессию картонных раскрашенных фигурок, стоявших с помощью маленького кусочка дерева, приклеенного к их ногам, и изображавших деревенских жителей среди соответствующей декорации; но это была деревня, где крестьяне и крестьянки носили костюмы пастухов и пастушек. Мы сравнивали их, с никогда не истощавшимся интересом, с пригородными поселянами и поселянками, приезжавшими на площадь в базарные дни продавать картофель, цыплят, груши и виноград, смотря по времени года. Мы любили также маленькие книжки и старинные альманахи, в переплетах и в выцветших шелковых футлярах, и многие другие книги с картинками, в которых мы до одурения рассматривали маленьких мальчиков в высочайших шляпах, в курточках с монументальными воротниками и маленьких девочек в платьях и причесанных а ля Прудон. Была еще старинная фарфоровая посуда, потертая от времени; были волшебные фонари, на стеклах к которым различали мы солдат в мундирах империи. Умершая мать моей маленькой подруги воскресла на картине, где она была представлена, по старому обычаю, среди своей семьи, еще совсем маленькой девочкой, положившей руку на голову ягненка. Спущенные занавеси ослабляли свет. Огонь тихо трещал в камине. В этой комнате Алины не было других часов, кроме солнечных лучей, пробивавшихся из-за занавесок и заставлявших танцевать пылинки, кружившиеся вихрем. На камине стоял барометрический домик, из которого попеременно выходили и входили капуцин и богомолка, и я был бы вполне счастлив, если б не заметил слез, заволакивавших глаза отца Алины, когда он случайно заходил посмотреть на наши игры и моя подруга кашляла тем раздирающим душу кашлем, который беспокоил меня смутно еще впервые под чубучником.

Показывая мне этот музей своих несколько устарелых, доставшихся ей от матери, игрушек, Алина была полна какой-то благоговейной грации, переворачивая листы книги с легкостью дуновения ветерка, прикрывая гравюры пропускной бумагой, не делая ни одной складки на них, и казалась более чем когда-либо воздушной феей возле такого пентюха, каким я чувствовал себя при всяком её изящном движении. Но мы бы не были детьми, если бы ребячество не примешивалось к поэзии наших игр, и этим ребячеством была кукла, о которой я уже упоминал. Она занимала в мечтах Алины такое место, что и я кончил тем, что стал считать Мари состоящей из плоти и крови, и искренно участвовал в комедии, которую играли, играют и будут играть дети всех времен, к великой радости их воображения. Когда Алина начинала мне рассказывать о Мари, говоря: «Мари сделала то-то… Мари сделает это… Мари любит этот наряд и не любить вот тот»… – мне все это казалось весьма естественным и я помогал готовить обед удивительной кукле, накрывал стол ей в углу, около камина, – это место избрали мы ей комнатой и эту воображаемую комнату украшала, правда, очень миниатюрная для такой большой куклы мебель, подаренная когда-то матери Алины, конечно, вместе с маленькой куклой, – наша же казалась, среди своей обстановки юной великаншей. Росту Мари соответствовало лишь одно кресло, купленное мной для неё, и в которое Алина сажала ее во время визитов; притом, нас нимало не удивляло, что кресло это было вдвое больше предназначавшейся ей кровати. Пошлость неизменной улыбки цвела на фарфоровых губах куклы. Она сидела на своем кресле, положивши руки в муфту, с бархатной шляпой на голове, вечно неподвижная, но Алина, глядя на нее, не могла удерживаться, чтобы не сказать: «Не правда ли, как она прекрасна? Так и кажется, что вот-вот она заговорит». Иногда эти изящные губки, болтавшие о Мари и с Мари, произносили удивительно глубокие вещи, произносить которые не считают детей способными, потому, конечно, что слишком силен контраст между их обыденными вздорными забавами и грустью некоторых размышлений. Так, по поводу погибшей у меня птички, помнится мне, однажды в той самой комнате, среди тех же предметов, мы заговорили о смерти, и она меня спросила: