Przejdź do audiobooka
Сначала хаос, потом прорыв. Когда остановится танец, прекратится и прогресс.
Большую часть своей жизни Эйнштейн танцевал танго с неопределенностью[68]. Он проводил образные мысленные эксперименты, задавал вопросы, которые прежде не приходили никому в голову, и открывал самые глубокие тайны Вселенной.
Тем не менее позже он все больше и больше искал определенность. Его беспокоило, что у нас есть два набора законов, объясняющих, как устроена Вселенная: теория относительности для очень больших объектов и квантовая механика для очень маленьких. Он хотел внести в этот диссонанс единство и создать единый, связный, прекрасный набор уравнений, который бы правил всеми[69], теорию всего.
Особенно Эйнштейна беспокоила неопределенность квантовой механики. Как объясняет популяризатор науки Джим Бэгготт, «до появления кванта физика всегда была связана с тем, чтобы делать это и получать то», но «новая квантовая механика, казалось, говорила, что, когда мы делаем это, мы получаем то лишь с определенной вероятностью» (даже тогда, при некоторых обстоятельствах, «мы могли бы получить что-то другое»)[70]. Эйнштейн оставался самопровозглашенным «фанатичным верующим» в то, что единая теория разрешит неопределенность и гарантирует, что он не столкнется с тем, что он называл «злыми квантами»[71].
Но чем больше Эйнштейн цеплялся за единую теорию, тем больше ответов от него ускользало. В поисках определенности Эйнштейн утратил ощущение чуда и тот тип непредубежденных мысленных экспериментов, который характеризовал большую часть его ранних работ[72].
Поиск определенности в мире неопределенности – это человеческий поиск. Мы все жаждем абсолютных величин, действия и реакции, а также четких причинно-следственных связей, где А неумолимо ведет к Б. В наших аппроксимациях[73] и презентациях одна переменная дает один результат, причем прямолинейный. Там нет кривых или дробей, которые бы нас путали.
Но реальность, как это часто ей свойственно, гораздо тоньше. В свои ранние годы Эйнштейн использовал фразу «Мне кажется», предполагая, что свет состоит из фотонов[74]. Чарльз Дарвин представил эволюцию словами «Я думаю»[75]. Майкл Фарадей говорил о «сомнении», которое он испытывал, вводя магнитные поля[76]. Когда Кеннеди пообещал отправить человека на Луну, он признал, что это прыжок в неизвестность. «Это во многом акт веры и предвидения, ибо мы пока не знаем, какие блага нас ждут», – объяснял он американцам.
Эти утверждения не влияют на громкость заявления. Но они с большей вероятностью могут оказаться истинными.
«Основа научного знания, – объясняет Фейнман, – это утверждения различной степени определенности: некоторые выдвигаются с долей сомнения, другие почти уверенно, но нет утверждений, выдвинутых с абсолютной уверенностью»[77][78]. Когда ученые выдвигают утверждения, «вопрос заключается не в том, истинны они или ложны, а скорее в том, насколько вероятно, что они истинны или ложны». В науке абсолюты отвергаются в пользу диапазона уверенности, а неопределенность институционализируется. Научные ответы появляются в виде аппроксимаций и моделей, наполненных таинственностью и сложностями. Существуют границы погрешности и доверительные интервалы. То, что преподносится как факт (как в случае с марсианским метеоритом), часто является просто вероятностью.
Я нахожу утешение в том, что не существует теории всего, окончательного ответа на каждый заданный вопрос. Теорий и путей может быть множество. Есть больше одного правильного способа высадиться на Марс, больше одного правильного способа составить эту книгу (как я постоянно себе говорю) или больше одной правильной стратегии масштабирования вашего бизнеса.
В поисках определенности Эйнштейн встал на собственный путь. Но его поиски теории всего, возможно, тоже опередили свое время. Сегодня многие ученые подхватили эстафету и продолжают идеи Эйнштейна в поисках центральной идеи, объединяющей наше понимание физических законов. Некоторые из этих усилий многообещающи, но пока не принесли никаких плодов. Любые будущие прорывы будут возможны, только когда ученые осознают неопределенность и уделят пристальное внимание одному из главных движущих факторов прогресса – аномалиям.
Уильям Гершель, немецкий композитор XVIII века, позже переехавший в Англию[79], быстро зарекомендовал себя как разносторонний музыкант, умеющий играть на фортепиано, виолончели и скрипке, а затем он написал двадцать четыре симфонии. Но была и одна немузыкальная композиция, затмившая музыкальную карьеру Гершеля.
Гершель был очарован математикой. Не имея университетского образования, он обратился за ответами к книгам. Он поглощал тома по тригонометрии, оптике, механике и мой любимый, труд Джеймса Фергюсона «Астрономия, объясненная на основе принципов сэра Исаака Ньютона и облегченная для тех, кто не изучал математику». Это была «Астрономия для чайников» XVIII века.
Он изучал книги о том, как сооружать телескопы, и попросил местного мастера зеркал научить его этому искусству. Гершель начал делать телескопы, шлифовать зеркала по шестнадцать часов в день и делать формы из навоза и соломы.
13 марта 1781 года Гершель сидел на своем заднем дворе, глядя в самодельный телескоп и выискивая в небе двойные звезды, которые со стороны кажутся очень близкими друг к другу. Он заметил в созвездии Тельца, недалеко от его границы с Близнецами, странный объект, который показался ему неуместным. Заинтригованный этой аномалией, Гершель снова направил телескоп на объект несколькими ночами позже и заметил, что тот двигается на фоне звезд. «Это комета, – писал он, – потому что она поменяла местоположение»[80].
Но первоначальная догадка Гершеля оказалась ошибочной. Этот объект не мог быть кометой, так как у него не было хвоста и он не следовал по типичной для кометы эллиптической орбите.
В то время считалось, что Сатурн был внешней границей планет Солнечной системы, и ученые считали, что за ним планет не существует. Но открытие Гершеля доказало, что это ошибочное убеждение. Это включило новый выключатель на границе известной Солнечной системы и удвоило ее в размерах. «Комета» Гершеля оказалась новой планетой, которую позже назвали Ураном, в честь бога неба.
Уран оказался непокорной планетой. Он беспорядочно ускорялся, а потом замедлялся. Он отказался опираться на законы тяготения Ньютона, которые точно предсказывали движение повсюду – от объектов на Земле до траекторий планет в космосе[81].
Эта аномалия привела французского математика Урбена Леверье к предположению о существовании еще одной планеты, расположенной за Сатурном. Он полагал, что она может влиять на Уран и, в зависимости от их расположения, либо тянуть его вперед и ускорять, либо тянуть назад и замедлять. Леверье нашел другую планету, используя только математику – всего лишь «на кончике пера», как выразился его современник Франсуа Араго. Эта новая планета, Нептун, позже была замечена в пределах одного градуса от места, предсказанного Леверье[82]. Эта удивительная точность возникла благодаря законам, написанным Ньютоном почти за 160 лет до этого.
С открытием Нептуна оказалось, что законы Ньютона безраздельно господствуют даже на внешних границах Солнечной системы. И тем не менее была проблема и с планетой поближе к нашему дому, Меркурием. Он отказывался соответствовать ожиданиям, отклоняясь от орбиты, предсказанной законами Ньютона. Было бы легко отмахнуться от этого недостатка как от заблуждения или исключения, которое доказывает правило, особенно потому, что Меркурий казался единственной планетой, где не действовали законы Ньютона, даже если отклонение от них было небольшим.
Но эта незначительная аномалия таила главный изъян законов Ньютона, и Эйнштейн ухватился за этот сбой, чтобы придумать новую теорию, которая бы точно предсказала орбиту Меркурия. Описывая гравитацию, Ньютон опирался на грубую модель, гласившую, что «тела притягиваются друг к другу»[83]. Модель Эйнштейна была намного сложнее: «Вещество искривляет пространство-время»[84]. Чтобы понять, что имел в виду Эйнштейн, представьте себе, что вы кладете на батут несколько бильярдных шаров и один шар для боулинга[85]. Тяжелый шар искривляет ткань батута, заставляя более легкие двигаться к нему. Согласно Эйнштейну, гравитация действует точно так же: она деформирует структуру пространства и времени. Чем ближе вы к огромному шару для боулинга, который является Солнцем (а Меркурий является ближайшей к Солнцу планетой), тем сильнее искривление пространства и времени и тем значительнее отклонение от законов Ньютона.
Как показывают эти примеры, путь к включению света начинается с выключателя, который срабатывает в вашем собственном сознании, когда вы замечаете аномалию. Но мы не созданы для того, чтобы замечать аномалии. В детстве нас учили разделять вещи на две стороны: хорошую и плохую. Чистить зубы и мыть руки – это хорошо. Незнакомые люди, предлагающие нам прокатиться в пугающем белом фургоне, – это плохо. Как пишет Т. К. Чемберлен: «От хорошего ребенок не ждет ничего, кроме хорошего; от плохого – ничего, кроме плохого. Ожидать хорошего от плохого или плохого от хорошего – значит радикально расходиться с детскими ментальными методами»[86]. Как сказал Азимов, мы считаем, что «все, что не является идеально и безупречно правильным, является полностью ошибочным»[87].
В детстве это чрезмерное упрощение помогает нам осмыслить мир. Но и с возрастом нам не удается перерасти эту обманчивую теорию. Мы пытаемся вставить кубик в круглое отверстие и разложить вещи (и людей) по аккуратным категориям, чтобы создать удовлетворительную, но обманчивую иллюзию восстановления порядка в беспорядочном мире.
Аномалии искажают эту чистую картину хорошего и плохого, правильного и неправильного. Жизнь достаточно утомительна и без неопределенности, поэтому мы устраняем ее, игнорируя аномалии. Мы убеждаем себя, что аномалия должна сильно выделяться или же являться ошибкой измерения, а потому притворяемся, что ее не существует.
За такое отношение приходится дорого платить. «Открытие начинается с осознания аномалии, то есть с установления того факта, что природа каким-то образом нарушила навеянные парадигмой ожидания, направляющие развитие нормальной науки», – объясняет физик и философ Томас Кун[88][89]. Азимов утверждал, что «Эврика!» – это самая захватывающая фраза в науке. Вернее, заметил он, научное развитие часто начинается с того, что кто-то видит аномалию и говорит: «Забавно…»[90] Открытие квантовой механики, рентгеновских лучей, ДНК, кислорода, пенициллина и многого другого – все это произошло тогда, когда ученые приняли аномалии, а не проигнорировали их[91].
Младший сын Эйнштейна, Эдуард, однажды спросил отца, чем он так знаменит. Отвечая, Эйнштейн упомянул свою способность замечать аномалии, которые упускают другие: «Когда слепой жук ползет по изогнутой ветке, он не замечает, что в действительности движется по искривленной поверхности, – объяснил он, косвенно ссылаясь на свою теорию относительности. – Мне повезло заметить то, чего не заметил жук»[92].
Но, перефразируя Луи Пастера, удача благоволит подготовленным. Только когда мы обращаем внимание на скрытые подсказки – что с данными что-то не так, объяснение кажется поверхностным или притянутым, наблюдение не совсем соответствует теории, и старая парадигма может уступить место новой.
Как мы увидим в следующем разделе, точно так же, как принятие неопределенности ведет к прогрессу, сам прогресс тоже порождает неопределенность, поскольку одно открытие ставит под сомнение другое.
В деле открытия планет астрономы-любители привыкли опережать экспертов.
В 1920-е годы двадцатилетний фермер из Канзаса Клайд Томбо в свободное время занимался сооружением телескопов, шлифуя свои линзы и зеркала, как Гершель больше столетия назад[93]. Он наводил свои самодельные телескопы на Марс и Юпитер и рисовал их. Томбо знал, что обсерватория Лоуэлла в Аризоне работает над планетарной астрономией, и по наитию послал им свои рисунки. Астрономы были так впечатлены увиденным, что предложили ему работу.
18 февраля 1930 года, когда Томбо сравнивал различные фотографии звездного неба, он заметил маленькую точку, двигающуюся взад и вперед. Оказалось, что эта планета находится за Нептуном. Из-за своего удаления от Солнца она была названа в честь римского бога подземного царства и смерти Плутона.
Но что-то было не так. Расчеты размеров только что коронованной планеты продолжали уменьшаться. В 1955 году астрономы полагали, что масса Плутона примерно равна массе Земли. Тринадцать лет спустя, в 1968 году, новые наблюдения показали, что масса Плутона составляет примерно 20 % массы Земли. Плутон продолжал сжиматься до 1978 года, когда расчеты подтвердили, что Плутон совсем легкий. По расчетам, его масса составляла всего 0,2 % от земной. Плутон был преждевременно объявлен планетой, так как он был намного меньше своих собратьев.
Другие события также поставили статус Плутона под сомнение. Астрономы продолжали натыкаться на круглые объекты за пределами Нептуна примерно такого же размера, как Плутон. Но они не были названы планетами лишь потому, что Плутон оказался чуть больше их.
Этот произвольный ориентир продолжал оставаться неизменным вплоть до открытия, совершенного в октябре 2003 года. Тогда была открыта новая планета, которая, как считалось, была больше Плутона. В Солнечной системе появился десятый участник, расположенный на самом внешнем краю. Его назвали Эридой, в честь богини раздора и хаоса[94].
Эрида быстро оправдала свое название и вызвала значительные споры. До ее открытия астрономы не утруждали себя определением планеты, но Эрида заставила их сделать это. Теперь предстояло решить, является ли она планетой. Эта задача выпала на долю Международного астрономического союза, который определяет и классифицирует небесные тела. В 2006 году на простом совещании астрономы проголосовали за определение планеты, которому не соответствовали ни Плутон, ни Эрида. Простым голосованием они низвергли Плутон – культуру, историю, учебники, собаку Микки Мауса и бесчисленные планетарные мнемоники, будь они прокляты (коту под хвост пошла и «Моя Весьма Знающая Мама Юрко Сервировала Улетную Небесную Пиццу»).
В новостях все выглядело так, будто группа злобных астрономов направила лазерный луч на всеми любимую маленькую планету и свергла ее с небес[95]. Профессор Калифорнийского технологического института Майк Браун, возглавлявший усилия по низложению Плутона, ничем не помог. «Плутон мертв», – заявил он журналистам с той же серьезностью, с которой президент Барак Обама объявил об убийстве Усамы бен Ладена[96].
Вопли возмущения раздавались от тысяч поклонников Плутона, не считавших себя таковыми до его низвержения. Появились онлайн-петиции[97]. Американское диалектологическое общество выбрало словом 2006 года глагол «оплутонить»[98], который означает «понизить или обесценить кого-то или что-то». Новая планетарная мнемоника красиво подвела итог господствующему народному настроению: «Мерзкие Весьма Злые Мизантропы Юрко Своровали У Нас»[99].
Политики нескольких штатов сочли понижение Плутона достойным принятия срочных законодательных мер. Возмущенный Сенат Иллинойса принял резолюцию, в которой утверждалось, что Плутон был «понижен несправедливо»[100]. Палата представителей Нью-Мексико была оригинальнее, заявив, что, «когда Плутон покажется над прекрасным ночным небом Нью-Мексико, он будет [объявлен] планетой»[101].
Плутон занимал центральное место в космосе, каким мы его знали. Конечное, неизменное число планет вносило некоторую определенность в необъятную неопределенность Вселенной. Это было нечто осязаемое, чему можно было научить в школе и что учителя могли проверить на стандартизированных экзаменах. Под нами в одночасье сместилась Вселенная. Если Плутон не был планетой – чем-то, что мы принимали как само собой разумеющееся на протяжении больше семидесяти лет, – чему еще можно было верить?
Эти вопли о космической несправедливости пренебрегли одним важным фактом. Плутон был не первым пониженным в ранге объектом в Солнечной системе, и ответная реакция на космическое понижение была не первой в своем роде.
И эта честь принадлежала нашей собственной планете. Когда все думали, что Земля – это центр космической арены, появился Коперник и одним взмахом пера низвел ее до уровня простой планеты. «То, что кажется нам движением Солнца, на деле происходит не из-за того, что оно движется, а потому что Земля движется, как любая другая планета», – писал Коперник.
Как и любая другая планета. Мы не были особенными. Мы не были центром всего. Мы были обычными людьми. Открытие Коперника, как и понижение Плутона, потрясло чувство уверенности людей и их место во Вселенной. Из-за этого коперниканизм и был изгнан почти на столетие.
В уморительной книге Дугласа Адамса «Автостопом по Галактике» суперкомпьютер по имени Пронзительный Интеллектомат ищет «Ответ на Великий Вопрос Жизни, Вселенной и Всего Остального»[102]. После семи с половиной миллионов лет глубоких размышлений он выдает ясный, но в то же время и бессмысленный ответ: «42». Хотя поклонники книги и пытались придать этому числу какое-то символическое значение, я думаю, что его не существует. Адамс просто поиздевался над тем, как люди жаждут уверенности и цепляются за нее.
Оказалось, что число планет – девять – так же бессмысленно, как и число 42. Для астрономов это был всего лишь очередной рабочий день. Наука не заботилась о чувствах, эмоциях или иррациональных привязанностях к планетам. Конечно, в астрономическом сообществе были и несогласные, но большинство из них пошли дальше. Логика взяла верх над эмоциями, был установлен новый стандарт, и девять превратилось в восемь. Вот и все.
«Убийца» Плутона, Майк Браун, рассматривал понижение статуса планеты скорее как образовательную возможность, чем источник недовольства. По его мнению, история Плутона позволит учителям объяснить, почему в науке, как и в жизни, путь к правильному ответу редко бывает прямым.
Это становится ясно из происхождения слова «планета». Оно происходит от греческого слова, означающего «странник». Древние греки смотрели на небо и видели предметы, которые двигались наперекор относительно фиксированному положению звезд, и называли их странниками[103].
И наука тоже странствует, как и планеты. Переворот предшествует прогрессу, а прогресс порождает новые перевороты. «Люди хотят оседлости, – писал Ральф Уолдо Эмерсон, – но пока они не осели, у них остается хоть какая-то надежда»[104]. Те же, кто цепляются за прошлое, остаются позади, пока мир движется вперед.
Как показывает история с низложением Плутона, мы склонны реагировать на неопределенность, как на тревогу, и не важно, насколько она благоприятна. Но ключ к тому, чтобы чувствовать себя комфортно в условиях неопределенности, – понять, что действительно тревожит, а что нет. А для этого нужно сыграть в ку-ку.
Представьте, что вы сидите в ракете, обладающей взрывной силой маленькой ядерной бомбы, и не знаете, запустится ли она.
Астронавты зовут это Вторником.
Ракета «Атлас», отправившая в космос астронавтов по программе «Меркурий»[105], вызывала опасения как слишком хрупкая. «Ракеты-носители “Атлас” взрывались на мысе Канаверал почти каждый день, – вспоминает бывший астронавт Джим Ловелл, который позже стал командиром злополучного «Аполлона-13». – У меня были все шансы на короткую карьеру. Так что я взялся за эту работу»[106]. Говоря о ракете «Атлас», Вернер фон Браун, бывший нацист, впоследствии ставший главным архитектором космической программы США, заметил: «Джон Гленн[107] собирается лететь на этой штуковине? Ему стоит вручить медаль лишь за то, что он сядет в нее перед стартом»[108]. Мы так мало знали о влиянии космических полетов на состояние человека, что Гленну было приказано читать таблицу для проверки зрения каждые двадцать минут, опасаясь, что невесомость его исказит. Если вам интересно, каково Гленну было вращаться вокруг Земли, это было похоже «на прием у офтальмолога», шутит в своей книге писательница Мэри Роуч[109][110].
Такие астронавты, как Ловелл и Гленн, изображаются в поп-культуре кучкой рискованных, чванливых шишек, у которых хватило смелости беззаботно сидеть в опасной ракете. Это неплохой образ, но он вводит в заблуждение. Астронавты сохраняют спокойствие не потому, что у них нечеловеческие нервы, а потому, что они овладели искусством использования знаний для уменьшения неопределенности. Как объясняет астронавт Крис Хэдфилд, «для того, чтобы сохранять спокойствие в крайне стрессовой и очень ответственной ситуации, все, что действительно нужно, это знание. Нас вынуждают сталкиваться в первую очередь с перспективой аварии, чтобы изучить экстремальную ситуацию, проанализировать ее, разобрать все ее причины и последствия. И такой подход действительно работает»[111][112].
Даже находясь внутри ненадежной ракеты, многие из первых астронавтов чувствовали, что у них все под контролем, так как они лично участвовали в проектировании космического корабля. Но они также знали и то, чего не знали: о чем беспокоиться, а что игнорировать. Признание этих неопределенностей было первым шагом к их разрешению. К примеру, как только ученые определили, что они не знают, помешает ли микрогравитация зрению, они попросили Гленна взять с собой в космос оптометрическую таблицу для проверки.
У этого подхода есть еще один плюс. Выяснив, что мы знаем и чего не знаем, мы сдерживаем свою неуверенность и уменьшаем связанный с ней страх. Как пишет писательница Кэролайн Уэбб: «Чем больше мы устанавливаем границы неопределенности, тем более управляемыми кажутся нашему мозгу оставшиеся неясности»[113].
Рассмотрим игру в ку-ку. Любовь к ней универсальна: вероятно, ее вариации существуют практически в каждой культуре[114]. Язык может отличаться, но «ритм, динамика и общее удовольствие» – одни и те же[115]. Сначала появляется знакомое лицо, а затем исчезает за чьими-то руками. Ребенок озадачен и слегка встревожен, он не понимает, что происходит. Но затем руки раздвигаются, открывая лицо и восстанавливая порядок в мире, и за этим следует смех.
Но смех не следует (во всяком случае, в той же степени), когда неопределенность усиливается[116]. В одном исследовании младенцы меньше улыбались, когда вместо одного человека появлялся другой. Улыбка также уменьшалась, когда тот же человек появлялся снова, но уже в другом месте. Даже у полугодовалых младенцев были конкретные ожидания относительно определенности в личности и местонахождении этого человека. Когда эти переменные неожиданно менялись, то же происходило и с удовольствием младенцев.
Знание превращает неопределенную ситуацию в игру в ку-ку с высокими ставками. Да, космические полеты – это не повод для смеха, на кону стоят жизни людей, но астронавты неопределенны, как младенцы: они вычисляют, кто появится с другой стороны, когда руки откроются.
Неопределенность, которой мы наслаждаемся, будучи младенцами или астронавтами, является безопасной. Ведь мы любим сафари, размышлять о судьбах героев в «Очень странных делах» или читать последнюю книгу Стивена Кинга, развалившись на диване. Тайна будет раскрыта, и все узнают, кто убийца. Но когда мы этого не узнаем, когда история остается с открытым финалом, без однозначного итога (как в «Остаться в живых» или в «Клане Сопрано»), наша кровь готова закипеть.
Другими словами, когда неопределенность безгранична, обостряется дискомфорт. Позволяя аморфным страхам неопределенного будущего мариноваться в вашей голове, вы увеличиваете накал страстей (вплоть до максимума). «Страх возникает тогда, когда не знаешь, чего ждать, и сомневаешься, что можешь контролировать происходящее[117], – пишет Хэдфилд. – Если понимаешь, чего опасаться, то уже не чувствуешь себя беспомощным и боишься гораздо меньше. А вот когда информации не хватает, все кажется опасным».
Определение того, о чем следует тревожиться, требует следования вневременной мудрости магистра Йоды: «Должен быть назван твой страх прежде, чем прогнать его»[118]. Назвать, как я обнаружил, следует в письменной форме – с помощью бумаги и карандаша (или ручки, если вы разбираетесь в технике). Спросите себя, каков наихудший сценарий? И насколько он вероятен с учетом имеющихся фактов?
Записывая свои проблемы и неопределенности – что вы знаете и чего не знаете – вы их снимаете. Как только вы поднимаете занавес и превращаете неизвестное неизвестное в известное неизвестное, вы их отбрасываете. Увидев свои страхи без маски, вы обнаружите, что чувство неопределенности часто намного хуже того, чего вы боитесь. А еще вы поймете, что, вероятнее всего, самые важные для вас вещи никуда не денутся, что бы ни случилось.
И не забывайте о плюсах. Рассматривая наихудший сценарий, спросите себя: что самое лучшее, что может произойти? Наши негативные мысли резонируют гораздо сильнее, чем позитивные. Мозг, по выражению психолога Рика Хансона – это липучка для негатива и тефлон для позитива. Если вы не рассматриваете лучший сценарий одновременно с худшим, ваш мозг будет направлять вас к, казалось бы, самому безопасному пути – бездействию. Но, как гласит китайская пословица, многие неверные шаги были сделаны, именно стоя на месте. Вы с большей вероятностью сделаете этот первый шаг в неизвестность, когда в конце вас будет ждать долгожданный горшочек с золотом.
Определив, о чем действительно стоит тревожиться, вы можете принять меры по снижению рисков, призвав две пьесы из сборника пьес о ракетостроении: избыточность и запас прочности. Давайте рассмотрим их по отдельности.
В повседневной жизни слово «избыточность» имеет уничижительное значение[119]. Но в ракетостроении она может быть разницей между успехом и неудачей, жизнью и смертью. Избыточность в аэрокосмической промышленности относится к резерву, созданному, чтобы избежать той критической точки, которая может поставить под удар всю миссию. Космические аппараты предназначены для работы, даже когда что-то идет не так, чтобы выйти из строя, не выходя из него. По этой же причине у вашего автомобиля сзади есть запасное колесо, а спереди аварийный тормоз. При проколе шин или неисправности тормозов на помощь приходит резерв.
Например, у ракеты Falcon 9 компании SpaceX девять двигателей (как видно из названия). Они достаточно изолированы друг от друга, чтобы космический корабль мог завершить свою миссию, даже если один из них выйдет из строя[120]. При этом двигатели спроектированы так, чтобы искусно выходить из строя, не ставя под угрозу другие компоненты и не подвергая опасности миссию. Во время запуска Falcon 9 в 2012 году, когда во время полета один из двигателей вышел из строя, остальные восемь продолжали работать. Бортовой компьютер выключил неисправный двигатель и скорректировал траекторию полета так, чтобы учесть неисправность. Ракета продолжила набор высоты и доставила груз на орбиту[121].
Избыточность нужна и компьютерам космического корабля. На Земле компьютеры постоянно ломаются или зависают, и в стрессовой среде космоса, наполненной вибрациями, ударами, меняющимися электрическими токами и колебаниями температур, вероятность их выхода из строя только возрастает[122]. Вот почему компьютеры космического шаттла были четырехкратно резервированы – это означает, что на борту было четыре компьютера, работавших с одним и тем же программным обеспечением. Все четыре компьютера «голосовали» за свои действия по системе мажоритарного голосования[123]. Если бы один из них вышел из строя и начал предлагать чепуху, он бы проиграл трем остальным (да, ребята, ракетостроение куда демократичнее, чем вы себе представляли).
Чтобы избыточность работала, она должна независимо функционировать. Наличие четырех компьютеров на шаттле выглядит здорово, но, поскольку все они работают с одним и тем же программным обеспечением, одна ошибка в нем может одновременно вывести из строя все четыре компьютера. Вот почему шаттл также включал в себя пятую резервную систему полета с другим программным обеспечением от другого подрядчика. Если общая программная ошибка выведет из строя четыре идентичных компьютера, запасная система вернет корабль на Землю.
Хотя избыточность и является хорошей страховкой, она подчиняется закону убывающей предельной полезности. После определенного момента накопление дополнительных избыточностей неоправданно увеличивает сложность, вес и стоимость. Конечно, у Boeing-747 могло бы быть двадцать четыре двигателя вместо четырех, но тогда билет в тесный экономкласс на рейс из Лос-Анджелеса в Сан-Франциско обойдется вам в 10 тысяч долларов.
Чрезмерная избыточность также может привести к обратным результатам и поставить надежность под угрозу. Избыточность добавляет дополнительные точки разрушения. Если двигатели на Boeing-747 не будут изолированы должным образом, взрыв одного из них может задеть остальные, и этот риск возрастает с каждым новым двигателем. Это побудило Boeing использовать на 777-м только два двигателя вместо четырех, когда выяснилось, что меньшее их количество снизит риск аварий[124]. И как мы еще увидим, очевидная безопасность, которую обеспечивает избыточность, может привести людей к принятию небрежных решений. Они могут неверно предположить, что, даже если что-то пойдет не так, всегда есть безопасный запасной вариант. Другими словами, избыточность не заменяет хорошее проектирование.
Задумайтесь, есть ли избыточность в вашей собственной жизни? Где в вашей компании находится аварийный тормоз или запасное колесо? Как вы справитесь с потерей ценного члена команды, важного дистрибьютора или важного клиента? Что вы будете делать, если ваша семья потеряет источник дохода? Система должна быть спроектирована так, чтобы продолжать работать, даже если один из ее компонентов выходит из строя.
Помимо избыточности, ракетостроители решают проблему неопределенности, наращивая запас прочности. Например, строят космические аппараты прочнее, чем кажется необходимым, или делают теплоизоляцию толще, чем нужно. Такой запас прочности защитит космический аппарат, если неопределенная космическая среда окажется более враждебной, чем ожидалось.
С ростом ставок растет и запас прочности. Велика ли вероятность сбоя? Если он произойдет, дорого ли это обойдется? Возвращаясь к нашей недавней теме, является ли дверь односторонней или двусторонней? Если вы принимаете необратимые односторонние решения, вам необходим повышенный запас прочности.