Za darmo

Путь вперёд

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Леонор вскидывает голову и морщится, точно я ударил её хлыстом. Случайно вырвавшийся шепот выталкивает слезы из её покрасневших глаз.

– Я не имел ввиду ничего… Леонор! – она отстраняется и бредёт прочь от меня. – Подожди, пожалуйста!..

Догоняю её и осторожно беру за вздрагивающие плечи.

– Солдатская подстилка, – рычит она и шмыгает замерзшим носом.

– Нет, нет, не говори так, – горячо шепчу я.

– А как мне ещё говорить? – её глаза горят гневом и бесконечной болью.

– Ты не виновата ни в чем, Леонор.

– И без тебя знаю, – огрызается она, но я не воспринимаю её злобу всерьёз: она злится от отчаяния и безысходности.

Ладони её, бледные и холодные, освобождают плечи от моих рук.

– Мне нужно уйти, – говорит она.

Фраза эта была ожидаемой; я ведь знал, что они не останутся жить со мной. Да и изначально речь шла об одной ночи… Всё же сейчас я будто застигнут врасплох.

– Останься, – прошу тихо, совсем еле слышно.

– Мне нужно уйти, – повторяет Леонор слабее. – Я больна.

– Не уходи, прошу. Не нужно. Мы найдём врача здесь…

Она качает головой; как же я забыл предложить ей шапку?

– Вот бы всё было так просто, Курт, – губы её складываются в кривую улыбку. – Такое не лечится.

Я заглядываю ей в глаза:

– Чем ты болеешь?

Леонор не отворачивается, лишь смотрит, растерянно моргая, и вся сжимается.

– Сифилис.

Голос её падает камнем, опущенным в воду.

Рыдания одерживают верх, продираясь через терни её усилий; она закрывает лицо. Маленькая душа. Большой мир. Злой рок.

Я заключаю Леонор в объятия и глажу ее вздрагивающую спину. Поначалу она толкается, а потом обмякает и утыкается носом в моё плечо, шумно всхлипывая.

– Это лечится, – уверенно говорю я. – Точно знаю. Мы найдём хорошего врача, я буду работать. Ты будешь здорова. Не уходи, Леонор.

Небо темнеет, устеленное тучами, вновь окутавшими мириады звёзд. Срывается снег. Он падает ей на волосы, а я сдуваю его тёплым дыханием.

– Всё наладится, – проговариваю спокойно. – Я знаю одного врача. Из Мюнхена. Мы поедем туда, и он тебя вылечит.

Она ничего не отвечает. Мне становится немного холодно от пронизывающего ветра, однако, не двигаясь, я продолжаю крепко её обнимать.

Две ледяные статуи, покрытые снегом. Два чужих человека, в момент ставших друг другу миром. Кажется, что я бы ни за что не смог бы её отпустить.

– Я рассказала тебе это всё не для жалости, – бормочет Леонор, над ней взвивается струя пара. – Не нужно меня жалеть. Я подумала, что обязана тебе всё объяснить.

– Да, я понимаю.

– Если нельзя так быстро полюбить, если это глупая привязанность… то и пусть. Терять нечего.

Опешив, я стараюсь не выдать своего удивления. Таких признаний в любви мне не доводилось ни слышать в тоскливых песнях, ни видеть в романах. Мне кажется, я тоже должен хоть что-то ответить, но слова не находились.

Раздается хруст шагов, слишком поздно услышанный.

– Ой, чего это вы? – замирает на секунду впавший в ступор Феликс. – Я искал тебя, мама.

Она отворачивается от меня и присаживается на корточки перед ним, заботливо стряхивая с него снег:

– Что случилось?

– Холодно. Пойдём в дом, а то ты замёрзла вся.

– Конечно, пойдём.

Девушка берет его за ручку, и мы заходим.

Эта ночь проходит беспокойнее прежних. Как обычно ребёнок укладывается спать, мы сидим на кухне, в тусклом свете. На сей раз беседы не льются рекой, нет улыбок.

– Разве я тебе не противна? – в недоумении шепчет она.

Мы сидим на полу. Я крепко держу её холодные руки и глажу их большими пальцами, пытаясь согреть.

– Ну что за вздор.

– Завтра я уйду, – повторяет Леонор.

– Нет, – в мольбе тихо протягиваю я. – Зачем? Какая выгода от того, что ты уйдёшь? Не нужно, я помогу тебе.

– Уже решено, – заявляет она.

Меня терзают сомнения. Может, мою помощь ей не позволяет принять гордость? Но я уж не могу быть более искренним, чем сейчас.

– Если ты всё решила, – сдержанно говорю я, хотя мне не по себе. – Я не могу принуждать тебя остаться. Но ты всегда можешь вернуться. Я буду ждать.

Она кивает. В глазах стоят невыплаканные слезы.

– Можно… можно я оставлю Феликса с тобой?

– Конечно! – несколько обрадованный восклицаю я и крепче сжимаю её ладони. – Тут ему будет лучше. Это значит, что ты вернёшься?

– Да, – робкий голос её смешивается с тишиной.

Чтобы она не забыла, я записываю свой адресс на вырванной странице книги и даю ей.

– Тогда я провожу тебя завтра. Ты же поедешь на поезде?

– На поезде, – эхом отзывается она.

Мы вместе ложимся на пол; Леонор всё ещё держит меня за одну руку, свободной же я осторожно глажу её плечи до тех пор, пока не засыпаю.

Меня будит толчок в бок. Сонные глаза различаются, я вижу Феликса и приподнимаюсь.

– Где мама? – первый его вопрос.

Я мгновенно ободряюсь и вздрагиваю. Леонор нет рядом. Надо мной лишь суровая и потерянная фигура ребёнка.

На столе замечаю записку.

«Курту: спасибо тебе за доброту, я до гроба предана тебе. Прошу, заботься о Феликсе. Извини, что не попрощалась. Исправляюсь: прощай.

Феликсу: милый мой, я очень сильно тебя люблю и любила. Жизнь устроила всё так, что мы не виделись с тобой большую её часть, но ты всегда был у меня в мыслях и в сердце. Расти хорошим мальчиком и будь счастлив. Я люблю тебя».

Рядом с запиской лежит маленькая горсть монет, глядя на которые у меня мутнеет перед взором. Феликс отнимает листок у меня и с трудом пытается разобрать слова.

– Читай! – он дёргает меня за рукав, но я, оцепенев, слышу его не с первого раза. – Читай же!

Я пустым голосом перечитываю вслух.

Первое время Феликс вовсе перестаёт дышать, уставившись в одну точку. Затем потихоньку оживает и начинает собираться.

– Куда ты?

Он даже не оборачивается:

– Иду искать маму.

– Она уже уехала, – бросаю я.

– Мне всё равно.

Великими усилиями я остановливаю его. Он садится у окна и бороздит глазами белый горизонт. Лицо его лишается всего азарта и лукавства, точно из него выбили душу. На столе, под запиской, он замечает одинокую ромашку.

– Она оставила цветочек, – шепчет он и прячет его в карман.

IX

Весна для нас проходит мирно; ни попрошаек, ни иных гостей. Всё словно разом стихает. Мне так кажется; я не хочу себя переубеждать и читать газеты, разочаровываясь сильнее с каждой строчкой. Мне слишком долго не хватало тишины, и сейчас я не могу ей насытиться. Плевать на партии, на революции, на мнения. Когда в каждом цветущем, заново оживающем дереве поёт стайка счастливых птиц, когда каждый тёплый вечер в траве мелодично стрекочут цикады, когда небо бездонно-голубое – есть ли вообще смысл думать о чём-то губительном? Как хватает людям сил думать о смерти перед лицом улыбающейся жизни? Все сводки на серозных страницах будут с привкусом пепла, посыпанные ложью и разбавленные личной выгодой, – от этого меня уж тошнит; свежий воздух, мягкий ковёр из травы и шелест листьев в сотни раз превосходят каждое их «меткое» заявление или новый лозунг, ведущий нас в светлое будущее, прокладывающий, как рельсы, путь вперед. Их «светлое будущее» всегда где-то далеко, за верстами страданий и пота. Оно никогда не настанет, так де как «завтра» ни за что не станет «сегодня». Миру бы испробовать «светлого настоящего».

Деревня постепенно оживает, оттаивает, как медведь, пробуждающийся ото сна. На улицу выбегают дети и шумно играют по вечерам после школы.

Явившись однажды домой с приходом темноты, Феликс без лишних предисловий спрашивает:

– Что такое отечество?

Отложив книгу, я некоторое время хмуро пялюсь на обложку.

– Твоя родина, – объясняю ему задумчиво. – Место, где ты вырос. Деревья, поля, природа, твой дом.

– Это не верно, – заявляет он.

От удивления, я поднимаю глаза на ребёнка; он одаривает меня спокойным и весьма надменным взором, точно знает великую мудрость, недостижимую для моего скудного ума.

– Это государство, – выждав драматическую паузу, говорит Феликс.

– Это не государство, – отзываюсь я с уверенностью. – Государство – режим, какая-либо партия, владеющая настроением большинства, но не всех. Это попросту политика. А отечество, ещё раз, это твой дом. Можно даже сказать, ты сам, потому что именно это пространство сделало тебя таким, какой ты есть.

Малыш непреклонен. Он упрямо качает чернокудрой головой.

– Государство делает людей такими, какие они есть.

– Нет же, – протестую я, несколько напрягаясь. – Если бы это было так на самом деле, мы с тобой были бы одинаковыми, не так ли? Мы ведь в одном государстве живём. Но ты не прав.

– Мы родились в разное время, – хорошо подмечает Феликс. – И, возможно, родились в разных странах.

– Почему это? – меня берёт оторопь. – Ты ведь в Германии родился. И я тоже.

Ребёнок удовлетворённо кивает; чем больше он говорит, тем глубже меня точит волнение. Не понимаю, к чему этот разговор?

– Государство заботится о людях, они в нём растут. Значит, это их отечество, – заключает он, а я устало качаю головой.

– Ты путаешь эти понятия. Просто запомни, что государство связано с политикой, а отечество – с личным местом жительства каждого человека. Или даже не с местом жительства, а с тем, что он сам считает домом.

– Каждый… – он запинается, будто забыл заученный текст. – У каждого гражданина есть только одно отечество…

– Так, хватит! – сурово обрываю его. – Где ты этого нахватался?

Он округляет глаза в испуге, снова превращаясь в ребенка, а не в партийного лидера.

– Мои друзья сказали, – бормочет он вполголоса.

– Кто твои друзья? Двигатели революции и заядлые политики?

– Нет, они просто ходят в школу.

– Зачем вы говорите о государстве или отечестве? – пытаюсь выяснить я, на что Феликс смотрит на меня, точно на последнего глупца:

 

– Потому что им это говорят учителя, это важно.

Каждое его слово приводит меня в ступор. Катастрофический разлад во мнениях, однако не совсем это меня тревожит. Он маленький ребёнок. Слышать такие фразы из его уст – более чем странно и неожиданно.

– В твоём возрасте я не думал о таких вещах, – с непониманием роняю я.

– Поэтому Германия и проиграла войну.

Я слышал сие заявление неприличное количество раз. Да ему промыли мозги!

– Итак, мой юный патриот, – начинаю грозно, став напротив него. – Ещё раз я услышу от тебя слова подобного рода – гулять ты больше не пойдёшь.

Лицо его выражает потерянность и испуг, ведь обычно мы разговаривали как друзья.

– Слова, которые ты говоришь, – присев на корточки, поясняю я. – Это слова глупых людей. Они не видят ничего, кроме войны. Для них существует только она. Почему? Потому что война для них – способ утвердиться в мире. Малыш, ты ещё слишком юн для таких рассказов, но из-за того, что ты сейчас произнёс, я вынужден тебе всё объяснить. Война – это вовсе не гордые лозунги, она очень далека от них. Поверь, я знаю, что говорю. Когда меня забирали на фронт, я не был добровольцем, но множество молодых людей ими были. В них всех горел жар тех самых лозунгов и призывов к войне, все они представляли её в героических красках. Это оказалось далеко не так. Война это, прежде всего, смерть. Смерть друзей, товарищей, родных. Беспощадная смерть, которая не услышит твоих слез. Война это страдания, которые ты приносишь другим, а другие – тебе. Война это боль, ненависть, постоянный страх и безнадёжность. В ней не было, нет и не будет никогда ничего светлого для строительства будущего. Феликс, войной не строят новое общество; она может только разрушать. Те, кто говорит, что мы бы могли победить, – дураки. Понимаешь, многие из них не участвовали в войне, для них она так и осталось кучкой кричащих слов. Они винят нас в поражении. В том, что мы не убили достаточно людей. Но ты только подумай, что на той стороне – тоже живые люди. У них есть семьи, дети, мамы и папы, а другие солдаты должны их убить. Чтобы победить. Чтобы на ступеньку возвеличить государство. Пойми, всё это – ценой чьей-то жизни. Представь, сколько таких как ты детей осталось без родителей. Тебе было бы неприятно, если бы кто-то сделал плохо твоей маме. Им тоже было неприятно. Поверь, очень неприятно. Те, кто разглагольствует о войне, не пойдут воевать сами. Они дадут оружие в эти руки, – я беру его розовые ладони и приподнимаю их. – И будут наблюдать, как ты проливаешь чью-то кровь за чью-то идею. Скажи мне, Феликс, ты убийца?

Ошеломлённый, он медленно качает головой.

– И я не убийца, – говорю со вздохом. – Я видел много смертей. И ненавижу войну во всех её проявлениях. Она отняла у меня почти всё. На моих глазах истекали кровью товарищи. Моего друга разорвало гранатой. Я был рядом и не мог помочь.

– Ты рассказывал мне уже, – обрывает меня тихий голос.

– Я хочу, чтоб ты понял, что был не прав.

Феликс отнимает у меня руки и уходит в спальню. Думая, что он спит, я заглядываю к нему через час; но бока его судорожно вздымаются и опадают. Он беззвучно плачет.

X

В начале июня, после череды суровых ливней и гроз, наконец устанавливается хорошая погода. Феликс, за это время уставший сидеть дома, уговаривает меня устроить пикник, однако, как человек, ищущий смысл во всём, я не сразу соглашаюсь: зачем есть, сидя на земле, если можно спокойно поесть дома за столом?

– Ты просто старый и уже не понимаешь, – беззлобно смеётся ребёнок.

– За годы войны мне попросту надоело есть на земле.

– Хватит оправдываться войной! – он становится на стул, чтоб приблизиться к моему росту. – Марш собираться!

В закромах кухонного шкафа нахожу плетенную корзину с небольшой дыркой; туда мы складываем наш будущий перекус.

– Нас птицы засмеют, – сетую я. – У них хлеба, наверно, больше, чем в нашей чудо-корзине.

– Пусть они нас подкармливают, – бросает Феликс, стоящий у входа. – Ты скоро там?

– Погоди, я не могу определиться: мне лучше взять баранью ногу или свиную голову?

– Бери голову, она на твою похожа.

Я косо смотрю на него. Что за острый язык. Корзина наша практически пуста: в ней лишь хлеб, кусочек масла и старого сыра, пара пряников и банка с компотом.

День ясный. Бездонное синее небо без единого облачка. Даже ветер стих и не тревожит юные листья.

Нас охватывает густая тень леса, но мы не идём вглубь, а садимся у первых деревьев. Поле ослепительно зелёным ковром расстилается перед нами.

Я ложусь на траву, сунув руки под голову; трава смешивается с моими волосами и щекочет уши. Корзинка приоткрывается: Феликс берёт компот с пряником и приступает к еде. Под его чавканье меня окутывает сон, подогретый солнцем.

Когда я пробуждаюсь, небо трогают нежно-пунцовые краски. Рядом, на смятом пледе в глубоких складках, грустно стоит пустая корзина. Звонкий голосок малыша звучит где-то неподалёку; мне приходится приподняться и повернуться, чтоб найти его взглядом.

Под сосной болтают двое мальчишек; в рубашках, точно после школы. Одного я сразу узнаю по рыжей шевелюре, это друг Феликса, Михаэль Эттингер. Рядом, зажав в руке карандаш и лист бумаги, сидит парень постарше, вовсе мне не знакомый, видимо, городской. Он изредка оставляет на бумаге отрывистые штрихи и с многоумным видом обозревает поле. К ним пристроилась щуплая фигурка – мой подопечный.

– Там ещё куст, Эрнст, – обращается ко взрослому Михаэль, указывая ему в рисунок.

– Да, точно, – говорит мальчик и добавляет на бумагу новые штрихи. – Когда там уже придут ваши? Ждать неохота.

– Скоро, – убеждает его рыжик. – Красиво у тебя получается небо.

Эрнст довольно улыбается и зачесывает назад белокурую челку:

– Меня папа научил. Он рисует лучше всех.

Насколько мне помнится, отец Михаэля пианист, и ребёнок не упускает возможности этим похвастаться. Феликс молча смотрит на рисунок, сравнивая его с действительностью; в паре шагов от него дремлет Принц. Веснушчатый его друг не обращает на него внимания, зачем-то стараясь получить расположение старшего.

У куста грузно присаживается сорока.

– Смотри, – Михаэль дёргает парня за рукав. – Птица! Нарисуешь?

Почесав за ухом, Эрнст с сомнением протягивает:

– Нет, птиц я рисовать не умею.

– Я умею, – отзывается Феликс. – Сам научился, мне уже много раз приходилось их рисовать.

– Не умеешь, – даже не глядя на него, швыряет парень.

Михаэль поднимает брови и сбивчиво начинает:

– Нет, он правда умеет…

Но стальной взгляд его останавливает.

Феликсу же отнюдь ничего не мешает высказать недовольство:

– Да откуда ты знаешь, что я умею, а что нет? Ты меня впервые видишь!

Льняные волосы падают на лоб, и Эрнст снова их поправляет, обернувшись к малышу.

– Потому что ты еврей.

Видимо, ожидая услышать нечто вроде «нос не дорос» или иных указаний на возраст, ребёнок на миг теряется и непонимающе хмурится.

– Что значит «еврей»? – спрашивает он у Михаэля, но тот пожимает плечами.

– Это несчастье Германии, – даёт расплывчатый ответ Эрнст, старательно прорисовывая сороку; чувствуя непонимание, тут же добавляет: – В мире есть много рас, так? Они все не равны, потому что всегда есть кто-то сильнее. Жизнь – не детский конкурс, где побеждает дружба. Так вот самая лучшая раса – арийская.

– И почему же она лучшая? – недоверчиво спрашивает Феликс.

– Потому что арийцы в большей мере обладают интелектом и силой. В отличие от других, слабых людей. К ним относятся и евреи.

Малыш вскакивает на ноги, сжав кулаки. Угольки его глаз полыхают гневом: он соединил два понятия в юном уме и понял, что его пытались унизить.

– Я не слабый! – грозно выкрикивает Феликс.

С жалостью взирая на друга, маленький Михаэль лепечет, пытаясь всех успокоить:

– Ты не этот… как его?.. Ты тоже сильный, как мы, он ошибся.

Как ужаленый столь неприятным доводом, старший теряет спокойствие и вскипает. Злорадство его вновь обращается к Феликсу, стоически задравшему подбородок и готовому отразить любые нападки.

– Где я ошибся? – холодно произносит Эрнст и тоже поднимается на ноги; он в половину выше ребёнка. – Посмотрите на эти иссиня-черные клочья лохматого гнезда, – рукой он хватает прядь волос на голове малыша.

Принц просыпается и встаёт между ними, оттесняя незнакомца.

Я тоже решаю прервать этот спектакль и встаю с земли, отряхиваясь.

– А зубы? – он насильно открывает Феликсу рот, как бы тот не бил его. – Пока ровные, но коренные будут как лопаты.

– Ты что делаешь, дурак? – пихает его в живот оскорблённый.

Приблизившись, я растаскиваю их прочь друг от друга. На Эрнста снисходит некоторое смущение, но он быстро его подавляет. Феликс дрожит от гнева и рвётся в бой.

– Пусти! – рычит он на меня. – Ты слышал, что он говорил? Слышал?

Его неспокойные глаза мечутся и горят. Он ждёт, а потом надтреснуто заявляет:

– Слышал. И ничего не сделал.

Укол совести подоспел слишком поздно. Ведь он прав… Я обязан был разрубить диалог ещё в самом начале конфликта, а не продолжать вести себя как зритель амфитеатра.

С моих губ уже готово сорваться «прости», но Феликс и тут меня опережает голосом, режущим больнее ножа:

– Тогда и ты меня ненавидишь?

XI

Осенью дожди нас заливают и лелеют, как влаголюбивых грибов. На улице день и ночь неотступно стоит стена из воды; солнце не показывается, точно тоже боится промокнуть и заболеть.