Za darmo

Багровый – цвет мостовых

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Тем предметом являлась свобода. Именно о ней так непринужденно рассказывал барон, знакомый со свободой, как казалось девушке, с рождения, являясь ее баловнем. Он, рядом с ней сидящий, виделся ей недостижимым, не зависимым ни от кого, вольным поступать по своему разумению. Разве много меж ними различий? Нет, ведь они оба из высшего общества, из одной страны. Разве много меж ними различий? Да, ведь один живет, пока другой гибнет в клетке.

Свобода, свобода, свобода… Ей пронизаны его истории, от них исходит ее запах.

Все, что представало в уме Рене, было нарисовано словами Нестора; картинка – единственное, чем она могла довольствоваться; тусклая свеча вместо гигантского светила. Неужели она будет удовлетворена теплом искусственного солнца, шуткой Феба? Неужели она может только смотреть на счастье других, свободных? Ведь свобода же разжигает в них огонь жизни, порождает улыбки… Если уж нет, то что заставляет людей расцветать? Иль это минутное веселье, влекущее за собой скрытую, принаряженную тоску?

– Верите ли вы в счастье? – пробормотали ее губы.

Сидевший в немом волнении барон д'Арно вздернул брови.

– Конечно, – осторожно сказал он.

Комнату снова поглотила тишина; решив не упускать случая говорить, гость продолжил:

– Счастье определенно существует. Разве кто-то оспаривает сей факт?

Ответ не прозвучал.

– Очевидно, спорящий относит себя к числу страждущих. Умаляет ли это горе существо счастья? Отнюдь. Оба существуют бок о бок. Уверен, вы не перестаете верить в солнце, когда тучи заслоняют небо.

– Тучи – слишком легкое сравнение для несчастья, – изрекла девушка, пристально глядя во тьму. – Их ход можно проследить, узнать, когда они минуют. Они ведь точно минуют. Нет, несчастье сродни летаргическому сну, когда человек не в силах понять: совсем ли он умер или же спит. И наверняка не скажешь, когда минует сие состояние, и настанет ли ему конец вообще. С этих пор счастье и ставится под сомнение.

Наклонив голову, Нестор с минуту размышлял над ее словами.

– Всему приходит конец. И горю, и счастью. Абсолютно всему, – заключил он убежденно.

Рене смерила его тяжелым, хмурым взором и с уверенностью возразила:

– Нет. Можно вечно любить.

Трогательная улыбка изменила лицо барона д'Арно, и он осторожно поправил собеседницу, как снисходительно поправляют маленьких детей.

– Увы, смерть и на этом ставит точку.

– Значит, вы никогда не любили, – заявила она, упрямо вздернув подбородок.

Кровь бросилась Нестору в лицо, и тело его вжалось в мягкое кресло. Улыбка мгновенно и безвозвратно оставила губы, искривившиеся от обиды. Несколько секунд, показавшихся часами, он всматривался в ее черты и не находил там даже намека на прежнюю, быстротечную доброту, а видел лишь суровую, бездонную отчужденность, не понимая, чем же вызвал столь бурное раздражение. Вымолвить хоть что-то у него недоставало сил – сказанное точно растоптало его сердце.

Поднявшись со своего места, Рене с гордой степенностью прошлась вдоль комнаты и остановилась у выхода. Зачем она сюда пришла? В том она не отдавала себе отчет. Девушку тяготили мысли, ей страшно хотелось покинуть общество кого-либо, чтоб разобраться в себе самой. В моменты стремления существовать анахоретом, Рене выражала озлобленность, часто резкую и малообоснованную.

Мельком взглянув на сконфуженного барона, она почувствовала укол жалости. Едкая жестокость наполняла слова, слетевшие тогда с ее уст; Рене хорошо понимала, что сей человек не заслужил ее гнева.

Не обозначив перемен, чувств и мыслей своим видом, она так же спокойно обернулась к двери и негромко окликнула служанку.

– Скоро ли будет готов ужин?

– Через час уж точно, – следовал ответ.

– Вы желаете ждать час? – обратилась Рене к Нестору д'Арно. – Можете спуститься на первый этаж и побеседовать с месье Эрвье.

Гость поднялся и поправил шейный платок. Лицо его вновь приобрело мраморный оттенок: он взял себя в руки.

– Вы уходите? – горечь, однако, ясно прозвучала в его вопросе.

Рене кивнула.

– Спускайтесь. Бланкар! Проводите господина в гостиную.

– Не стоит, – глухо отозвался барон. – Я тоже ухожу.

– Не будете ужинать? – слегка удивилась молодая госпожа.

Замерев в дверном проеме со шляпой в руках, Нестор обернулся и в отчаянии пробормотал:

– Не ради ужинов я три года обиваю порог вашего дома.

Он круто развернулся и, будто испугавшись оброненной фразы, большими шагами добрался до лестницы и исчез.

Рене так же спешно покинула зал и скрылась в своей комнате.

На столе одиноко лежал раскрытый роман; страницы его образовали полукруг. Его брошенный вид не тронул девушку, силуэт которой приблизился к книжному шкафу. Не найдя ничего, что могло бы унести ее мысли в нужном ей русле, что могло бы дать ответ на ее вопросы, она присела на кровать, как изнеможенный полководец после страшного сражения.

Снова прорычал гром, а за ним наступило гробовое затишье.

Vive valēque!19

После полудня на углу Пуатвен показались шесть фигур молодых людей. Ранее они – Леон, Жозеф и Гаэль – случайно встретились в «Зонте» и, не упуская возможности побеседовать, задержались в кафе больше, чем предполагали. С приходом сумерек к Мару пожаловали еще трое частых гостей, регулярно остававшихся здесь на всю ночь, ведя дискуссии и ораторствуя. Троица всегда держалась вместе; Эжен, мало выказывавший интерес к революционному делу, увлекся делами сердечными и ни на секунду не отходил от премилой Софи, расцветавшей от его внимания, однако и он время от времени бросал на друзей взоры, окутанные туманом чуждых им мыслей; Жак упорно проповедовал милосердие всем ушам, готовым его выслушать, спорил с немногими очерствевшими, хватался за нити любых разговоров и в одну и ту же минуту будто присутствовал везде; маленький оратор, чье лицо еще хранило плавные детские черты, вступавшие в конфликт с сурово-тяжелым синим взором, набирал популярность среди посещающих «Рваный зонт» рабочих и студентов, он умело руководил настроением толпы, как дирижер, управляющий оркестром. Имя его нередко забывалось или коверкалось людьми, хоть оно не являло собой сложности; его порой называли новым Демосфеном, а чаще всего – Сен-Жюстом, что невероятно льстило юноше, но он неустанно поправлял собеседников: «имя мое – Сент-Огюст».

Неведомым образом встретившись, они завели разговор на самые заурядные темы. Вскоре они им наскучили, и молодые люди перешли к некоему подобию философии. Прибывающий в кафе шумный народ мешал их беседе, поэтому шестеро дружно попрощались с хозяином и направились к Люксембургскому саду. Эжен, однако, не желал уходить – его едва ли не выволокли на улицу, что серьезно омрачило его вид и поставило печать молчания на ранее улыбающиеся уста.

Летними вечерами, переполненный и оживленный, Люксембургский сад процветал, вбирая в себя посетителей всех возрастов: детей, отнюдь не наряженных строго по картинке модного журнала во всевозможные шляпки, костюмы иль пышные платья, коими пестрит сад Тюильри; юношей и девушек, рабочих и студентов, встречающихся в каждых уголках, старых дев, гризеток, почтенных людей, нянек и слуг, – Люксембургский сад служил прибежищем для любого человека вне зависимости от его сословия. Толпа гуляющих редела с наступлением зимы, и сад пустел, предаваясь одиночеству.

Над угловатыми оголенными деревьями простиралось темнеющее небо. Лоскутки облаков еще хранили розоватые краски рано зашедшего солнца, но румяность их рассеивалась по мере приближения темноты. Следы капель вырисовывались на террасах; безобидные пунцовые тучки и ясный небосвод роняли мелкий дождь, как счастливые нередко роняют слезы.

Шесть фигур двигались по аллее, разговор их был размерен и нетороплив, как их шаги. Один силуэт норовил отделиться от них, уйти в свои собственные мысли, но то и дело звучал вопрос, обращенный к нему. Эжен – раб Эроса – излучал свет лишь в кафе на Пуатвен, отнюдь не из-за хорошего алкоголя, а из-за присутствия его прелестной, его обожаемой, его дорогой Софи; редко он ронял улыбку или теплый взор в ее отсутствие, а с друзьями и вовсе обличался в угрюмого бирюка, отвечая на вопросы односложно и лениво. Но стоило ей появиться, хотя бы на миг мелькнуть меж тусклых человеческих очертаний, его взор тут же устремлялся к ней со стремительностью птицы; Эжен не мог не замечать Софи, если она находилась в кафе, он безотрывно следовал за ней, позабыв все на свете. Какую же великую радость доставляли ему самые простые разговоры с ней! Он мнил себя счастливейшим, готовым на все возможные добродетели. Но горе тому, кто посмел бы оборвать его грезы, согнать его с облаков, разлучить с Эфиром; смутить влюбленного и нарочно вывести медведя из спячки – две равновесные вещи. Однако, будучи человеком пассивным, Эжен выражал свой гнев не рычанием, а лишь чрезмерной замкнутостью и суровым взглядом.

Заметив сию отчужденность, Гаэль, не сведущий в его сердечных делах, поинтересовался:

– Вы нездоровы?

Брови юного романтика дрогнули, и он проворчал:

– Почему вы так считаете?

– Всего-то потому, что выглядите вы порядком измученно и мрачно, – пояснил молодой человек. – В дурном расположении духа, если быть кратким. Вы не находите такое явление недугом, болезнью?

– Болезнью?! – крайне удивленно переспросил Эжен. – Чушь.

– Отчего же вы так строги? – Гаэль улыбнулся, но его скептический собеседник не изменил строгости своего лица. – Не согласны ли вы с тем, что существуют как недуги тела, так и недуги души? Обремененный вечной тоской страдает не меньше, чем больной лихорадкой.

Неохотно, но юноша отвечал:

 

– Глупо сравнивать лихорадку с тоской, когда тоска не убьет человека.

– Прошу прощения, но здесь вы не правы! Отчего же люди кончают свою жизнь, раз не от смертельной тоски или других источников душевной боли?

Эжен колебался; разговор явно не приносил ему удовольствия.

– Любите ли вы Гете? – продолжал тем временем Гаэль. – Его юный Вертер рассуждал над тем же вопросом о дурном расположении духа и пришел к заключению, что плохое настроение – своего рода лень. Стоит лишь одуматься, взять себя в руки…

– Ну, тут уж вы не правы! – воскликнул собеседник, бойко вздернув подбородок. – Только что речь шла про тоску и вселенское горе, но сейчас вы называете ленью лишь плохое настроение!

Спеша с ним согласиться, Гаэль закивал.

– Именно! Я ведь не договорил, – усмехнулся он. – Видимо, вы не сходитесь с Вертером в этом мнении?

Юноша безразлично пожал плечами и покачал головой.

– Я же не могу высказаться определенно, – сказал молодой человек; незаинтересованность его слушателя ему не мешала разглагольствовать. – Если сравнивать скорбящего и прокаженного, как представителей двух типов недугов, а я настаиваю, чтоб и душевные боли рассматривались как болезнь… Так, если опустить поверхностный взгляд на этих двух страдальцев, можно сразу же подметить упадок их сил – оба они слабы! Больной малярией, холерой, оспой не найдет сил подняться с постели, так же, как и отчаявшийся не сможет покинуть стен своей внутренней тюрьмы. Оба они скрыты от мира, находятся под туманной завесой. Вы наверняка ассоциируете мечтательность с облаками, воздухом, ласковым Зефиром, полетом. Болезнь – противоположность мечтаниям. Тиф вгоняет человека в постель, вдалбливает его в могилу, погребает навеки в землю; меланхолия справляется с этим не хуже. Мысли больных слишком тяжелы для полета и нежных рук Музы, поэтому, оставленный наедине с плохим самочувствием, бедолага беспомощен: его втаптывает в землю либо тоска, либо недуг. И остается он там, на дне, на глубине своих страданий, отрезанный от всех, далеко… Мечтатели! Они, гонимые ветром, тоже далеки. Поэтому на первый взгляд их легко спутать с больными.

Оторопевши уставившись на говорившего, Эжен свел брови – привычка, делающая его юное лицо чересчур суровым.

– К чему вы клоните? – озадачено спросил он.

– Я лишь размышляю, – пояснил Гаэль. – Однако для мечтателя вы хмуры. Поэтому я и предположил: быть может, вы нездоровы…

– Благодарю за беспокойство, я в порядке, – перебил его юноша.

– …быть может, муки кипят на вашем сердце, иль страсти.

Гаэль сдержал улыбку, притворяясь, что полностью погружен в думы, занят созерцанием темнеющего горизонта. От его внимания не укрылись вспыхнувшие щеки спутника. Колкость достигла цели, и, гордый собой, Гаэль радовался удавшейся маленькой шалости, как малый ребенок торжествует при виде испуганного кота, которому он украдкой подбросил мертвую змею.

Не желая вести разговор, Эжен гордо сомкнул губы, уверенный, что не выронит более ни единого слова. Он вжал голову в плечи, нижняя половина его лица скрылась за стоячим воротником сюртука, лишь глаза, полные мыслей, продолжали угрюмо взирать на дорогу.

Заметив, что выходка его не нашла отпора, Гаэль, от скуки, но без злых намерений, на ходу сочинил:

Сердце влюбленного Пана –

Открытая свежая рана.

Вид его грозен и дик,

Ведь обнял он гибкий тростник!

Словно ужаленный, юноша обернулся к горе-поэту, взор его полыхнул гневом. В ответ на улыбку спутника, оскорбленный любовник кинулся на него с кулаками. Но не успел Гаэль удивиться такому повороту событий и сгладить улыбку с лица, куда целился кулак буяна, как Эжена тут же, с быстротой самого Гермеса, сзади схватил вовремя подоспевший Жак.

– Ну, перестань! Уйми свой пыл, дружище! – воскликнул его товарищ так, будто обуздывал взбесившегося жеребца, и крепко стиснул его локти.

Эжен не сопротивлялся и за это был без промедления освобожден. Он выпрямился, поправляя сюртук и с бескрайним негодованием глядя на опешившего Гаэля. Тот уже успел пожалеть о колкостях, брошенных забавы ради.

– Приношу свои извинения, если же мои слова неким образом вас задели, – проговорил поэт, примирительно протягивая ему руку. – Я, право, не ожидал.

– Повздорили и хватит! – поддакнул Жак. – Лучше понаблюдайте за ходом туч, вот этому занятию никогда не скажешь «хватит».

Тучи Эжена интересовали в самую последнюю очередь.

Раздосадованный негодованием юного спутника, Гаэль еще раз произнес слова извинений, искренне раскаиваясь.

– Мы, можно сказать, квиты, – добавил он с дружелюбным смехом. – При нашем первом знакомстве вы выступили задирой, теперь же им оказался я. Вы извинились тогда, и я поступаю так же.

Гаэль чуть поклонился; когда же он выпрямился, в лицо ему прилетела перчатка, брошенная Эженом. Речи будто не достигали слуха оскорбленного, щеки и глаза его пылали.

– Я обязываю вас принять вызов на дуэль, месье! – процедил юноша и гордо вздернул подбородок.

Скривив губы, Гаэль сменил радушие на злобу. В груди его заклокотал с трудом подавляемый гнев. Как мог этот мальчишка ответить столь презрительно на его искренность! Перчатка в ответ на протянутую руку! И за что вообще он, Гаэль, пред ним стелил угождающие речи? Буян, сей неразумный кутила остается буяном во всем! Плевал он на слова, задире нужен лишь повод, чтоб схватить кого-нибудь за грудки!

– Принимаю вызов, – изрек Гаэль незамедлительно.

Невольный свидетель произошедшего, Жак несколько секунд не мог поверить своим ушам и глазам, но, собравшись с силами, он втиснулся между двумя спорщиками и воскликнул, оборачиваясь то к одному, то к другому:

– Дуэль!.. Дуэль?! Дураки, сумасшедшие! Да ведь мирно можно договориться! Какая вам польза будет, если вы перережете друг другу глотки? Никакая! Лишь тяжкое бремя останется… Одумайтесь, безумные! Остыньте, скоро утихнет пламя возмущения, тогда вы заговорите иначе.

Привлеченные суматохой, Жозеф, Леон и Сент-Огюст окружили товарищей, окинув их непонимающими взорами.

– В чем дело? – наконец проронил Жозеф, ведь остальные двое не придали значения ничему увиденному и прошли дальше, ведя оживленный диалог.

– Дуэль! – лишь воскликнул Жак, замерший меж ними, точно ожидая, что спорщики ринутся друг на друга с минуты на минуту.

Играя в некие гляделки, будущие дуэлянты в напряжении не двигались с места. Казалось, не только взгляды их смешались в беззвучном поединке, но и мысли сливались в общий поток. Пошевелившись первым, Эжен протянул голую бледную ладонь, не изменяя суровости лица.

– Что ж, – глухим голосом буркнул он. – Мир.

Механически пожав его руку, Гаэль эхом повторил:

– Мир.

И в двух опаленных злобой умах пронеслось: «Война». Каждый из них понимал, что друзья не дадут им осуществить задуманное, поэтому, не сговариваясь, они нашли в себе силы согласиться отложить эмоции на некоторое время.

Отпрянув, Гаэль с безмятежным видом направился вслед за Леоном и Сент-Огюстом.

– Бессознательный труд порождает бессознательных людей, – ровно и убежденно говорил его друг, медленно шагая по аллее. – Чем хорошо затуманенное сознание для людей? Люди обязаны знать, на чье благо и для чего вообще они трудятся.

– Вы, видимо, меня неправильно поняли, – качая головой, объяснялся Сент-Огюст. – Я цитировал д'Аламбера и толковал его точку зрения. Однако же я не могу отрицать его слова полностью: не всегда в разуме человека загорается сознание того, что он делает. Величайшие умы приписывали искусству черту бессознательности. Полагаю, что под словами «работайте – а понимание придет потом», он имеет в виду: главное – закончить труд, записать угасающую мысль, довести труд до финала, пока не растаяло зыбкое вдохновение. А после посмотреть на цельную картину завершенного. В этот момент, вероятнее всего, мысли обретут четкие границы, идеи будут звучать яснее, и бессознание обернется сознанием. Человек поймет суть работы, когда увидит ее плоды, но без труда эти плоды бы и не появились!

– Сознание, – растягивая слоги, непреклонно молвил Леон. – Есть лучший из даров, данных человеку. Сознание обязано быть всегда и во всем! Предмет, шаг, поступок, – что угодно, – все, сотворенное машинально, не раздумывая, может привести к плохим последствиям, поэтому жизненно важно знать назначение своего труда, планировать его конечную точку, быть уверенным в результате, хранящем идею своего создателя.

– Позвольте не согласиться, месье. Руссо говорил: «Никогда незнание не делает зла», и здесь я с ним нерушимо согласен. Зло вытекает из заблуждения, а заблуждение – порок тех, кто уверен в своем полном понимании.

– Руссо и цивилизацию презирал, вы и с этим согласны?

– Общество, где человек попирается человеком, мне ненавистно! – горячо воскликнул Сент-Огюст и обернулся на собеседника; на голову ниже, точно ребенок, он выглядел несколько забавно.

– Не собираетесь ли вы возвратиться в лес иль пещеру? Или…

– Нет, бросьте! – хмурясь, проворчал юноша. – Если пирог еще не готов, его сердито выкидывают из окна квартиры? Глупости! Он печется дальше, пока не достигнет идеала. Так же и обществу нельзя устремляться вниз, к истокам. Верен лишь один путь – к идеалу.

Пламенная речь впечатлила Гаэля, подслушивающего столь заинтересовавший его разговор. Он чувствовал, ведь мог видеть только спины говоривших, что даже друг его не находит слов и пребывает в легком удивлении.

– Ловко вы сравниваете общество с пирогом, – прервал молчание Леон. – Однако не так все просто. Путь к идеалу, мягко говоря, тернист. Существует ли вовсе идеал? У каждого он свой. Вы, месье, увы, никогда не услышите от народа единогласного «мы довольны». То, что идеал для одного, для другого окажется смертью.

Решив оставить их, словно пригвожденный к месту грузом мыслей, Гаэль остановился. Думы терзали его не столь долго: их прервало громкое восклицание Жака, говорившего с Жозефом под сенью голого клена.

– Милосердие в животном мире не так редко, как в человеческом! – он указал рукой на двух птиц, сидевших поодаль.

Ранее одна из них пролетела прямо над головой Жака, едва не задев его крылом, и приземлилась рядом с темным комком, лишь отдаленно напоминавшим птицу. Прилетевшая – длиннохвостая сорока – принесла в клюве гроздь медово-рыжей облепихи и, положив ношу перед старым и немощным сородичем, принялась медленно клевать ягоды. Больная птица вскоре присоединилась к трапезе.

– Мне кажется, – задумчиво продолжил Жак. – Что «человек» – это некое состояние духовного развития. Глядя на сцены свершения добра, мы так и норовим сказать: «это человечно!», однако мы часто упускаем факт, что нами определяемое «человечное» близко не только человеку. Наоборот же, будучи свидетелями жестокости, мы уверенно восклицаем: «зверство!», даже тогда, когда мы знаем, что источник зверства – человек.

– С вашей точки зрения, границы слов зверь и человек расплывчаты, а значения могут накладываться одно на другое, – произнес Жозеф, едва заметно кивая.

– Да, именно значения! Как знаки положительные и отрицательные. «Человек» – идеальное, «зверь» – утрированно уродлив, далек от идеала. Идеал, как правило, вверху, а безобразие – внизу, среди отрицательных значений. Мы говорим «низко!», наблюдая сцены несправедливости, а «высоким» называем культуру, добро, любовь – все, что превозносит нас. Неосознанно люди оценивают мир расстоянием, словно это точное расстояние, которое может преодолеть душа, и чем выше, тем положительнее ее оценка. Поэтому «недалекий» имеет оттенок презрения и является братом словам «низкий», «унизительный». Понимаете? Везде звучит ассоциация с близостью земли, материального мира, где расположено «зверство». Ведь никогда не услышите вы «человечная низость», это парадокс; «высокий низ» – ему родня. Но «зверская низость» звучит складно. Поэтому человечность именно наверху, и чем положительнее существо, тем ближе оно к сему идеалу.

С каждой его фразой лицо Жозефа разглаживолось, как успокаивается водная поверхность, изгоняя обманчивую и тревожную зыбь.

Взгляд же Гаэля, наоборот, туманился, обремененный роем новых мыслей. Но отчего-то он не находил слов и желания вступить в диалог, продолжая стоять на расстоянии и подслушивать.

Непогода напомнила о себе: мелкие капли дождя оросили землю. Немой слушатель приподнял голову, будто разбуженный; на скамье, в десятке шагов от него, сидел Эжен. Молодые люди обменялись взглядами, и Гаэль неторопливо приблизился к скамейке.

– Нам следовало бы условиться насчет дуэли, – присаживаясь рядом с юношей, сказал он.

Тот уже успел остыть и ответил спокойно:

– Когда вы свободны?

– В любое удобное для вас время.

– В эту полночь, например?

– Непременно.

– Хорошо, – невозмутимо бросил Эжен. – Что насчет места?

 

– Удобна ли для вас улица Сен-Гиацинт?

– Не глупите, к чему нам зеваки, которые будут вынуждены наблюдать дуэль, как зрители в амфитеатре? К тому же, Сен-Гиацинт излишне широка. Кладбище Сен-Тома-д'Акен подходит больше.

Гаэль кивнул, соглашаясь.

– Вы успеете найти секунданта?

– Не волнуйтесь за меня, – молвил Эжен. – Думайте о себе. Итак! Полночь, кладбище Сен-Тома-д'Акен.

Их речь лилась спокойно; случайному прохожему бы показалось, что они – пара добрых товарищей – беседуют о жизни иль жалуются на погоду. Ни голосом, ни эмоциями они не выражали вражды; так, усмиренное море после шторма долгое время хранит в себе угрожающую мрачность неба.

Жозеф и Жак, закончив наблюдение за птицами, обратили внимание на сидящих на скамье; видимо, как те две сороки, они натолкнули ум юного мечтателя на размышления, и он пару минут что-то с жаром высказывал Жозефу, постепенно приближаясь к друзьям и отходя от поникшего клена.

– Прости ближнему твоему обиду… – разглагольствовал Жак и внезапно прервался, ведь нежданно мелкий дождь усилился, превратившись в ливень. – Ну и ну!

Гонимые холодным ветром, с их компанией вновь смешались Леон и Сент-Огюст.

– Бушует стихия! – по-детски радуясь, воскликнул Жак.

– Лучше уж домой пойти поскорее, – предложил Жозеф и, вжав голову, ссутулил широкие плечи.

– Нет! – возразил Сент-Огюст. – Дом подождет. Мы идем в «Зонт», к Мару.

– Сейчас бы зонт не помешал… – буркнул Леон, но уголки его рта отразили слабую улыбку.

– Мы будем читать газеты, – продолжал юноша, обернувшись к новому товарищу. – Вы пойдете с нами?

– «La Réforme» в частности, – добавил бодро Жак.

– Ясно, что не «La Mode»!

– Ты пойдешь, Гаэль? – спросил Жозеф.

– Нет-нет, в другой раз.

– Если передумаете – приходите, – настоятельно попросил Сент-Огюст. – Число умов ученых должно перевесить число умов пьяных. Мы втроем там будем.

Казавшийся заинтересованным и оживленным, с тех пор как речь зашла о «Рваном зонте», Эжен вдруг качнул головой, точно против воли.

– Я не смогу. Зайду, может быть, позже.

Взгляды, полные удивления, впились в него.

– Как же так, месье? – вздернул брови Гаэль. – Вы же так горячо любите это место! Мне всегда казалось, что вы только туда и стремитесь.

– Наблюдательность ваша впечатляет, – буркнул молодой человек и состроил улыбку. – Сегодня, к сожалению, у меня дела.

– А у меня лишь одно дело! – возгласил Жак, зябко поежившись. – Добраться бы до теплого местечка и отогреться, а не стоять под дождем. Не знаю как вы, но я себя грибом не считаю, такая влажность мне не по душе!

Условившись встретиться в «Зонте», друзья разбежались в разных направлениях, подгоняемые крупными каплями дождя.

Среди вздыбленных чернеющих домов, под небом, затянутым в плотное одеяло туч, в совершенном одиночестве шел Гаэль. Туфли его покрывала грязь, заполоняющая собой все мостовые и чавкающая при каждом шаге.

В походку его затесалось нечто сродни неуверенности, столь редкой гостьи в его сознании. Он плелся понуро, лоб его не переставал хмуриться и, казалось, навеки запечатлел отпечаток морщин. Силуэт, особой своей мрачностью выделяющийся в ночи, жался к домам, стараясь найти защиту под их сводами, в глубинах теней, но безжизненные устремлялись на него глазницы окон.

Склонив тяжелую от размышлений голову на грудь, поздний путник бормотал, однако настолько тихо, что можно было подумать, губы его шевелились беззвучно. Меж тем он не молчал, а изливал кипевший поток мыслей:

– Враг я сам себе, взбесился, как ужаленная собака. На пустом месте, из-за пустяка, по своей же бестолковости я иду на убийство человека… Какого человека? Мальчика! Неужели не понимаю я, что юность – причина его эмоциональности, гордости, что мое злорадство над чувствами его горящего сердца – источник ссоры, разожженной мною? Ссора, ставящая под угрозу наши жизни. И я – взрослый человек – выставил себя шутом, комедиантом, жонглирующим чувствами, высмеивающим бедолагу-влюбленного. Amantes sunt amentes! Влюбленные – безумны… А те, кто досаждает им, подобен умалишенному, что дразнит волка.

Повернув на улицу Бак, он замедлился; каждый его шаг тяжелел, словно земля не желала отпускать его ног.

– Идти на смерть, зная, что дома меня ждет Тома? Он так много уже потерял, не может же он лишиться и меня… Во что тогда превратиться его жизнь? Я взял его на попечение, я в ответе за него, с тех пор как он стал частью моей жизни, она лишь частично принадлежит мне.

Нехотя он приблизился к церкви Сен-Тома-д'Акен, теперь внушавшей ему сомнение. Ветер всколыхнул полы его сюртука, пробираясь под одежды. Гаэль сунул озябшую руку в карман и, наткнувшись на смертельно-холодную сталь револьвера, тут же отдернул ее.

– Как же глупо! Что за ребячество! – прошипел он, озираясь по сторонам.

Сотканная из мрака, впереди вырисовывалась фигура. Заметив ее, ночной путник затаил дыхание. Его робость миновала, и он вконец решился на то, что с упрямым упорством обдумывал каждую минуту по возвращении с Люксембургского сада. Гаэль, сорвавшись с места, побежал навстречу силуэту.

– Месье Вюйермоз? – не признав его, уточнил Эжен.

– Я вновь приношу вам извинения, – вместо ответа выпалил он, глаза его тревожно блестели. – Можете направить на меня порицание общества, но я отказываюсь от дуэли.

Не смущенный его словами, юноша закивал; на лице его выразилось облегчение.

– В свою очередь, я тоже должен извиниться, – выдохнул он. – Как видите, я без секунданта. Да и вы?..

– И я! – воскликнул Гаэль, обрадованный похожим настроем оппонента; он уж и забыл, что карман его тяжел не от благих намерений.

Они стояли друг напротив друга, как тогда в саду, в разгар ссоры, однако взгляды их светились пониманием, а отнюдь не враждой.

– Рядом с каждым из нас находится душа, существование которой невозможно без существования нашего, – прервал тишину Гаэль и слегка поклонился, возвратив свое прежнее непринужденное состояние. – Vale, дорогой друг!

19Живите и здравствуйте! (лат).