Протокол. Чистосердечное признание гражданки Р.

Tekst
2
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Интернета тогда не было (странно себе такую жизнь представить, но да), обычно на политзанятиях в Доме офицеров играли в морской бой. На особо пафосных местах отвлекались, конечно. К тому же двум хорошим девочкам и одному хорошему мальчику полагалось задавать вопросы после лекции. Мне это дело поручали традиционно, я считалась хорошей девочкой – если меня плохо знали.

На второй или на третий раз я задала лектору невинный вопрос, после чего меня и здесь хорошо узнали и поручать такое ответственное дело перестали. На политинформации тогда речь зашла о трудном детстве американских и европейских сверстников, наверняка и по китайским прошлись. Но на китайских я особенно не фокусировалась, там было понятно, что дело это тёмное. А вот про то, что в Америке дети не ходят в школу, если у их семей нет денег, было интересно. Я сформулировала свой вопрос так:

– Если в американской семье нет денег или если родители не хотят платить за школу, где ничему не учат, а только пихают детям в голову антисоветскую пропаганду, означает ли это, что в такую школу можно официально не ходить и тебя не будут ругать ни в школе, ни дома, ни в гороно?

Я тут физически ощутила, как наступает полная тишина. Морской бой отложили, а двоечники-троечники-хулиганы навострили уши, потому что ответ был для нас для всех принципиально значимым.

В плохую школу можно не ходить? И не будет репрессий? Что за райское место эта Америка.

Лектор завизжал. Я почему-то густо покраснела, хотя именно в тот момент осознала правильность вопроса. Меня отправили в длинный коридор ознакомиться с политинформацией на его стенах. Хотя я её знала наизусть, она мне нравилась. Она меня завораживала. По стенам плотными рядами висели фотографии с расширенными подписями про иностранных шпионов и про устройство их замысловатых приспособлений. Здесь были ручки со встроенными микрокамерами, чтобы снимать советские военные заводы, радиопередатчики, замаскированные под ракитовый куст, и, конечно, шпионские камни, а в них секретные записочки.

Всё это было очень интересно, но круче всего было с вражеской литературой. Рассматривать книги и воображать себе, что ж там такое написано, было нечеловечески увлекательно. Библия в разных видах, какие-то журналы, названия и имена: «Доктор Живаго», «Собачье сердце», «Архипелаг ГУЛАГ» – всё это жадно запоминалось, и по каким-то крупицам из газетных сводок составлялось туманное представление, что ж там внутри такое страшное написано. Но особенно интересовала Библия, потому что нас водили в Третьяковку, а дома были художественные альбомы. Что происходит на всех этих картинах? Кто все эти люди? Откуда явился в пустыне Христос, какому народу и зачем? Насчёт чего раскаивается Мария Магдалина? Что за Юдифь, какая такая Эсфирь, что за мужики толкутся вокруг Сусанны?

Это было странно: картины есть, пионеров водят на них посмотреть, а что там происходит, знать не надо, и за это ловят шпионов и вешают их на стену в Люберецком Доме офицеров. Как с жопой: она есть, а слова нет.

Бабушка

Спросить про всё это было решительно не у кого. Родители сами толком ничего не знали, а бабушку вырастил и воспитал советский детдом.

Бабушка Клавдия Петровна была та ещё штучка… Её дочь – моя мама – женщина строгих, консервативных правил, явно в противоположность бабушке. А та была цветком душистых прерий, непонятно как выросшим в наших широтах.

Бабушка и сама не знала, откуда она. Помнила себя в детдоме, куда попала вместе с братом – оба кудрявые, чернявые. Им повезло, им дали человеческие имена: брата назвали Анатолием Петровичем, в честь Луначарского (он погиб в первые дни войны), а бабушка стала Клавдия Петровна – это сокращённо КП, коммунистическая партия, и дату рождения ей определили от ленинского комсомола, 29 октября. Бабушкиным друзьям из детдома с именами повезло меньше. Я помню бабушкиных друзей, они дружили всю жизнь, бабушка и близняшки из детдома, тоже брат с сестрой – дядя Рева и тётя Люция. Я не сразу сложила это вместе: Рево-Люция. Эка.

Бабушка была зубным протезистом, характер имела зажигательный, глаз завлекательный, её муж, как и брат, погиб в первые дни войны, но это были уже 60-е, бабушка двадцать лет как вдова. Впрочем, в 50-е она вышла замуж, только мужа быстро прогнала; когда об этом замужнем периоде жизни бабушки нечаянно заходила речь, моя мама и мой дядя становились похожи на избалованных кошек, которые зачем-то трогают лапой воду. Никогда они его сами не поминали – инициатором всегда была бабушка. Мне кажется, ей нравилось немного дразнить своих взрослых детей. Не знаю, как при вулканической живости характера и свободе воззрений бабушке удалось воспитать двух невероятно консервативных детей, проповедовавших (в том числе на собственном примере) догму «Одна жизнь – один брак» (и единственный партнёр, разумеется – такие вещи прилагались сами собой). Никаких поцелуев без любви. Никакого секса до свадьбы. Зарплата в дом, коньяк по праздникам.

Я отчётливо помню день, когда на моём детском горизонте появился третий бабушкин муж. Я была сражена. Вся средняя группа моего детского сада была сражена – да что средняя, даже старшая группа впечатлилась.

Конечно, сам по себе мужчина за пятьдесят никак заинтересовать нас не мог, а лично меня никак не удивлял факт, что бабушки могут крутить романы – во всяком случае, с моей бабушкой удивляться тому не приходилось. Но воспитательницы! Но нянечки! Если бы я знала тогда смысл выражения «вытянулись во фрунт», то я его и употребила бы. Стало понятно, что пришёл кто-то важный. Причём не санэпидемстанция, не отдел райобразования и дошкольного воспитания (чёрт его знает, в каком возрасте нам прививали привычку улавливать бессмысленные смыслы), а что-то другое.

Бабушка была как бабушка, она часто заходила за мной в детский сад – в летящих крепдешиновых платьях, в соломенных шляпках с крупными цветами по полям, сверкала тёмными глазами и некрупными бриллиантами, всегда улыбалась и чуть что норовила хохотнуть. Ничего не изменилось, но рядом с ней появился некрупный движущийся объект в зелёных штанах с красными лампасами. Шли они под руку, и характер их отношений, равно как и совместное явление в детский сад не вызывали сомнений ни у кого, а уж тем более у такого опытного наблюдателя за бабушкой, как я.

– Илья Степанович, – представила бабушка своего кавалера моей воспитательнице, которая зачем-то сделала книксен. Я знала, что такое книксен, бабушка просветила.

– Очень приятно, товарищ генерал, – ответствовала почему-то зардевшаяся Валентина Ивановна, исключительной красоты воспитательница, моя любимая. Но Илья Степанович был поглощён только бабушкой, и когда он вычислил стратегический объект в моём лице, то переключился на меня, явно понимая ответственность момента.

– Я дедушка Илья.

Это был неудачный заход. Сколько себя помню, я всегда считала себя взрослым человеком, но до времени помалкивала про это. Первый раз лет в пятнадцать я сказала маме во время подросткового скандала, что не надо, мол, меня учить всяким глупостям, потому что я взрослая женщина, и была поражена эффектом, которое это сообщение произвело на мою бедную мамочку. Пришлось помалкивать про этот очевидный факт ещё пару лет. Впрочем, мама поверила в итоге в мою взрослость только тогда, когда я убедилась, что до взросления мне ещё очень далеко, то есть когда мне стукнуло лет сорок пять. Зато сейчас мне легко согласиться с любым незнакомым мужчиной лет пятидесяти, который настаивает, что его зовут дядя Серёжа или дедушка Вася, что его именно так и зовут: ок, дядя Серёжа, очень приятно, дедушка Вася. А я просто Оля. Кстати, когда с дядей или дедушкой безропотно соглашаешься, всегда читаешь в глазах некоторое разочарование: мол, никто с тобой уже и не спорит, что ты дедушка, сам себя так назвал, старый ты козёл. Тоже мне, дядюшка нашёлся: ну охота тебе, так на доброе здоровье.

Но тогда, когда мне было пять, это был другой случай.

«Дедушка Илья» был невозможен по стилистическим соображениям. Бабушка называла своего спутника «Илья Степанович», красотка Валентина Ивановна тоже так сказала, а я-то с какой стати записываюсь в другие?

Руководствуясь всеми этими соображениями, я ответила твёрдо и убедительно:

– Здравствуйте, Илья Степанович.

Никаких фамильярностей. Генерал так генерал.

Так я окунулась в океан страстей, с которым до сих пор не могу разобраться.

Моя мама и мой дядя, мамин младший брат, невзлюбили Илью Степановича с первого момента, открыто и яростно. Я всецело была на его стороне. Илья Степанович, как я сейчас понимаю, бабушке не очень соответствовал: он был генералом мирным, сухопутным и тыловым, тогда как бабушке, конечно, больше подошла бы шашка и конная армия. Илья Степанович был округлым и мягким, природа наделила его приятными, но неяркими чертами, я отчетливо помню его залысины и небольшой рост, но человеком он, пожалуй, был неплохим.

В нашей небольшой семье приняла его только я. Бабушка металась между новым мужем и взрослыми детьми, у которых были свои дела и свои семьи, но которым почему-то было дело до бабушкиной личной жизни. Через некоторое время я спросила свою маму:

– Почему ты не любишь Илью Степановича?

– Вырастешь – поймёшь.

Это было сказано безапелляционно и довольно злобно. Я затаилась и запомнила. Почти через пятьдесят лет я спросила маму:

– Ты помнишь Илью Степановича? Ты помнишь мой вопрос? Я выросла. Скажи мне сейчас, почему вы с братом его невзлюбили.

– Я не знаю.

Мама тоже повзрослела. И она тоже запомнила мой тогдашний вопрос. И не удивилась, когда я снова задала его через пятьдесят лет. Мне показалось, что сейчас она приняла бы Илью Степановича. Но тогда, пятьдесят лет назад, судьба его была предрешена – бабушкины взрослые дети взъелись не на шутку. Однако он тоже приложил некоторые усилия к бабушкиному разочарованию. Дело в том, что Илья Степанович был ревнив. Не так чтобы болезненно и маниакально – но ревнив.

 

Не знаю, стал бы он ревновать без повода. Но моя бабушка, безусловно, дала бы повод для ревности хоть и фонарному столбу. Она была кокетка. Слишком старорежимна, чтобы изменять мужьям, – нет, для этого она была слишком моногамной, и вообще ей было некогда: она работала, вертелась как белка в колесе, обеспечивая зубоврачеванием и частным протезированием три семьи – свою (генерал всё ж был временный), семью сына-инженера (пропащие в материальном смысле люди при совке) и медицинскую семью дочери (мои папа и мама были врачи, что в то время приравнивало их к инженерам). Изменять ей было и некогда, и лень, но вот кокетничать она любила – ей нравилось нравиться мужчинам.

В общем, Илья Степанович закатил пару скандалов. Уж не знаю, в каком пафосном месте, но Клавдия Петровна схватила табуретку и прицельно метнула в Илью Степановича. Попала, конечно. Она попала в челюсть и вышибла Илье Степановичу бо́льшую часть зубов. Потом вставила, конечно – она же была зубным протезистом, – и наверняка лучше прежних. Но это уже никакой роли не играло. Илья Степанович был изгнан с чемоданами. Я страдала. Меня никто не понимал, даже бабушка. Илья Степанович с горя перевёлся служить генералом в Монголию или что-то в этом духе – позже бы я сказала, что он ушёл в свою Внутреннюю Монголию.

А бабушка завела белую французскую болонку Джульетту (и протестовала, когда её называли Жулькой), которая сильно скрасила моё детство. Отличная была собакенция, как две капли воды похожая на мою бабушку, только белой масти.

Летом – на следующий год после прощания с Ильёй Степановичем – бабушка взяла меня на каникулы к морю. Меня и Джульетту, они не расставались. Это был Новороссийск, и он запомнился мне повсеместными шпалами, обильно пропитанными мазутом и креозотом – этим адским составом была пропитана и галька на пляже, и её было очень трудно отскоблить от пяток, – и двумя деликатесами. Во-первых, тогда в Новороссийске только что открылся завод по производству пепси-колы, и это был сногсшибательный напиток. Говорили, что он делается из настоящего американского концентрата и из-за местной воды получается даже лучше американской. Рассказывали, что завод открывал Брежнев, который приезжал на Малую Землю, и что американский завод – это такой подарок внукам однополчан. Я потом много читала про это легенд и десятилетиями искала и пыталась найти тот самый вкус, но тщетно. Это была амброзия, мечта и загадка. Совершенство. Никогда кока-коле не удалось это повторить.

А во-вторых, я месяц питалась какой-то потрясающей розовой пеной под названием «Ласточкино гнездо», запивая это, конечно, пепси-колой. Розовая пена состояла из нескольких сложносочинённых частей. На дне металлической креманки, в каких в ресторанах подавали мороженное, покоилось нечто, по консистенции напоминающее плотное желе, но при этом непрозрачное, с застывшими пузырьками, вроде сыра с мелкими дырками. Выше по креманке это нечто плотное постепенно превращалось в лёгкую пену и переходило в ярко-розовые сливки, куда, похоже, добавляли кубинского рому. Сейчас бы я назвала это нечто «ягодное суфле с забайон», но то было лучше, чем какое-то там приземлённое суфле, хоть бы и с забайоном.

Конечно, счастье свалилось на меня не просто так. Я отчётливо помню картинку, которая предшествовала моему счастью. Первые дни наших с бабушкой и Джульеттой каникул, море, пляж, закат, пирс. Я с Джульеттой сижу на пляже и, видимо, играю с камушками или щурюсь на закат. На пирсе стоит бабушка, на ней серое с сиреневым и розовым цветочным узором крепдешиновое платье «с крылышками», то бишь с такими вот рукавами соблазнительными, и широкополая шляпа с душистым горошком по полям. К ней неспешно подходит мужчина в образе капитана дальнего плавания. Он весь в белом и в фуражке с кокардой. Он неотразим, бабушка – тоже. Бывалый морской волк начинает беседу с бабушкой, указывая ей куда-то на горизонт, бабушка задумчиво кивает.

Мне нет дела до того, что было дальше. Потому что мы с Джульеттой отлично пристроились в главном прибрежном ресторане Новороссийска – капитан дальнего плавания оказался его директором. Когда вас снабжают десертом «Ласточкино гнездо» с пепси-колой, а собачке подают свежую вырезку, вы никогда не спрашиваете, куда делась ваша бабушка, если вы, конечно, честный человек.

Мой первый обыск

Конечно, моя бабушка стала моими университетами. Школа и институт – ну что про них скажешь? Всё как у всех. А вот жёсткие Люберцы и жёсткая, на самом деле, жизнь бабушки – это да, это настоящие уроки.

Бабушка была добытчиком. Детдомовская, выучилась на зубного врача до войны, вышла замуж, бежала из горящего Смоленска беременной и с годовалым ребёнком на руках, пока там, в Смоленске, догорали архивы и её документы. Муж – мой дедушка Гаврила, железнодорожный инженер – погиб в первый год войны, под Ленинградом, но военкомат посчитал его пропавшим без вести, а потому как бы второго сорта.

Бабушку с двумя младенцами приютила некая Агафья, пустила в свою избу в Семхозе, в пятидесяти километрах от Москвы. Святой, судя по всему, был человек – Агафья Ефимовна Кузнецова. Из раскулаченных. Работы она не боялась, но круга общения у неё, похоже, особенно не было: местные побаивались связываться с заклеймённой тёткой почти буржуазного происхождения. Агафья хлопотала по дому и огороду и занималась с детьми, то есть дала бабушке возможность работать. Они вместе – совершенно вроде чужие друг другу люди, заброшенные в Семхоз вихрями русской истории – пытались выжить. Я выросла на рассказах об Агафье Ефимовне, человеке простом, честном и бесконечно заботливом, мы часто ездили ухаживать за её могилой – она умерла незадолго до моего рождения.

Кажется, её могила была первой в моей жизни, и это было моё первое кладбище. Обычно летнее или весеннее (на Пасху всегда ездили, так почему-то считалось правильным, хотя какая разница?), маленькое, деревенское, с серым дощатым забором, который всегда томно пах пылью и по которому ползали мелкие улиточки. В детстве многое успеваешь заметить: и какой рисунок на лепестках деревенских цветов, и какие у них семена, похожие на барашкины рожки, и чем раскрашены крылья мотылька, и вот этого рыжего ты называешь Павлом, как соседа – интересного парня, он старше на год и на сикилявок ноль внимания, – а этот бледный мотылёк пусть будет Андреем, он старше года на три, но неинтересный, однако надо ж как-то мотылька назвать.

Бабушка Агафья была похоронена совсем рядом с жёлтой деревенской церковью, мне нравилась её могила с завитушечным металлическим крестом, на который замысловатым образом проволочкой прикрепили милую овальную эмаль с торжественным портретом Агафьи. На нём она нестарая, сосредоточенная, и я почему-то всегда была уверена, что она знала, для чего старался фотограф, – вот чтобы на могилке приличный был портрет. Мне тоже хотелось иметь такую овальную эмальку с моим портретом: на таких штуках люди всегда выглядят по-особенному, но я как-то понимала, что такого хотеть нельзя, нехорошо.

Бабушка, моя мама, мой папа и мой дядя, мамин брат, красили оградку в голубой цвет, сажали цветочки и вспоминали бабушку Агафью – и по дороге туда, и по дороге обратно, и на кладбище. Мне нравились эти рассказы, потому что они повторялись раз за разом, из года в год, как это любят дети – чтобы наизусть заученную книжку прочитали ещё раз, и канонически, без отсебятины, пожалуйста. Бабушка прекрасно осознавала, чем мы все обязаны этой женщине. Моя мама и мой дядя, кажется, воспринимали Агафью так, как дети воспринимают собственную бабушку, хотя она была ненамного старше их матери. А для меня Агафья была существом глубоко залегендированным и в этом смысле мало отличалась от Красной Шапочки, Снегурки или Василисы Премудрой. Скорее, я относилась к бабушке Агафье как к дедушке Ленину – вот его портрет, все любят дедушку Ленина и он лежит на Красной площади, а ещё он добрый, сажает детей на колени и щекочет бородой щёки. Впрочем, борода выглядела довольно противно, но в таких случаях бабушка Агафья, как гласила легенда, говорила, что с лица воду не пить. Впрочем, от этой загадочной фразы тоже подташнивало.

Серьёзная разница между бабушкой Агафьей и дедушкой Лениным вскрылась существенно позже. Но сейчас не об этом, а об обысках и нелегальной работе, что всегда роднило мою семью с Ильичём.

Только-только наладили Агафья Ефимовна и Клавдия Петровна хозяйство после войны, как началось дело врачей. Бабушка, чернявая-кудрявая-весёлая-одинокая, со сгоревшими в зоне оккупации документами, недавно устроившаяся на работу в кожно-венерологический диспансер в Москве, явно входила в группу риска и понимала это. И она сделала ход конём: уволилась из КВД и пошла в исправительно-трудовой лагерь, врачом, разумно рассудив, что из лагеря в лагерь не сошлют.

Это был разумный ход. Зарплата больше, работа ближе к дому: зеки тогда строили бетонку вокруг Москвы, сейчас она, кажется, называется Третьим кольцом. Клавдия Петровна проработала в лагере лет пять и вспоминала это время с удовольствием. Мне кажется, что и заключённые относились к ней хорошо: во всяком случае, некоторых из них я явно встречала потом в её квартире, она вставляла им зубы. И по тому, как они отличались от других бабушкиных пациентов, и по тому, что бабушка не любила их мне представлять (хотя представляла, конечно, но как-то по особенному, не говоря лишних слов), я понимала, что это люди «оттуда», и это серьёзные люди.

Политических в лагере не было и быть не могло – слишком близко к Москве, – там сидели обычные уголовники. Бабушка говорила, что за все годы работы в лагере она не услышала ни одного матерного слова или разговора на фене. Когда она рассказывала о своей работе в лагере, казалось, что она описывает будни пансиона для престарелых выпускниц института благородных девиц.

Но были у бабушки и другие пациенты. Вот с ними она меня никогда не знакомила, и правильно делала. Я была уже довольно взрослой и могла бы сообразить то, чего она не хотела, чтобы я сообразила. Бабушка вставляла зубы ОБХСС. Отделу по борьбе с хищениями социалистической собственности.

Никакой социалистической собственностью бабушка никак не распоряжалась и доступа к таковой не имела, но она была надомником. В пятиметровой кухне её кооперативной – естественно, кооперативной: кто бы ей дал бесплатную социалистическую квартиру, а стоять в квартирной очереди сорок лет у бабушки не было времени, – так вот, в кухне кооперативной хрущёвки был оборудован полноценный стоматологический кабинет, который завораживал меня своим блеском и премудростью.

Основой композиции был стул, в смысле стоматологическое кресло. В дни, свободные от приёма страждущих, кресло стояло в кладовке, накрытое кипенно-белым и жёстко накрахмаленным чехлом. Это было самое настоящее кресло с подлокотниками, подголовниками и какими-то держалками, и бабушка относилась к нему как к живому существу. Не знаю, где она его взяла – купить такую штуку было невозможно, – но уверена, что это была специальная войсковая операция по добыванию списанного из поликлиники стоматологического кресла в более чем приличном состоянии. Перед креслом, когда оно стояло на посту на кухне, располагался специальный столик, который в мирное время задвигался под подоконник. Столик тоже был настоящий, белый, на колёсиках, с несколькими стеклянными поверхностями, на которых лежали эмалированные лотки с инструментами: к ним мне было запрещено прикасаться, да не особо-то и хотелось. Не хотелось по двум причинам: там же на столике стояла специальная эмалированная плевательница, которую я периодически видела наполненной кровавой ватой и слюной, а вторая причина – иногда бабушка поручала мне скручивать ватные тампоны при помощи какого-то хитрого зубоковырятельного инструмента, и мне это занятие не нравилось; к тому же искусство сворачивания тампонов не давалось моим умелым рукам. В общем, этот столик был для меня местом страданий, и явно не только для меня.

Но если доброе кресло было основой стоматологической кухонной композиции, а столик – сосредоточением зла, то центром и движущей силой зубной вселенной была бормашина. Я относилась к ней с большой опаской. В принципе она была похожа на космическую ракету своим блеском и сложностью механизма. Бормашина не была самостоятельной, она жила в белом шкафу, прикрученная к дверце, а из шкафа её выдвигал хитрый механизм. А ещё у неё была ножная педаль, что делала принципы её функционирования неподвластными уму. Я ведь уже говорила, что она сатанински блестела? Ну да. Хотя при этом ворчала довольно по-домашнему, без поликлинического надрыва.

Я любила наблюдать за превращением бабушкиной обычной вроде бы хрущёвской кухни с крохотной плитой и раковиной в блистательный, белоснежный стоматологический кабинет. Превращение это занимало от силы пять минут, но всегда ставило меня в тупик. Вот тут же, вот же только что на плите медленно пузырилось варенье из чёрной смородины, пенилась густая пенка и мне разрешали её снимать в блюдце, она застывала как океанская волна в смешном голливудском фильме про заморозки на почвах, «Послезавтра». При этом оставаясь пушистой, душистой, пористой – но недолго, терпения у меня хватало не так чтобы больше, чем на пять минут.

 

Меня сдвигали с вареньем и пенкой в гостиную, а кухня тем временем преображалась. Раковина закрывалась накрахмаленным белым полотном в виде пирамиды, плиту накрывал белый эмалированный поддон, и на нем выстраивались пузырьки и склянки. Из-под подоконника выдвигался столик, из кладовки доставалось стоматологическое кресло, с него аккуратно снимали чехол. Никаких следов кухни не оставалось, даже намёка. Пациент заходил довольно спокойно и садился в кресло. Дверь плотно закрывалась, но я знала, что бабушка лёгким движением мыска приоткроет дверцу шкафа, и в нужный момент появится она, богиня – бормашина. Чего заранее людей-то пугать, это было разумно, пока они надеялись на лучшее. Дальше я слышала слабое жужжание, часто стоны, иногда крики, но к этому я привыкла с рождения.

Да, так вот – ОБХСС. Вставлять людям зубы частным образом в совке было нельзя. Зубы не считались предметом первой необходимости, можно же и без зубов прекрасно прожить, это ж не сломанный палец, когда вам на фрезерном станке работать. В поликлиниках зубы вставляли плохо, и на это дело надо было записываться почти как на квартиру. В поликлинике можно было вставить стальные зубы взамен утерянных, но люди хотели золотые (не спрашивайте, тогда так носили) или белые, как натуральные – это особо продвинутые хотели. Но и для них всё равно приходилось делать какую-то золотую основу, потому что других нормальных металлов не было, а золото во рту (в агрессивной, кстати, среде, особенно у некоторых) хорошо себя ведёт. Поэтому, конечно, в работе у бабушки было золото, что строго воспрещалось. Непосредственно с золотом работали зубные техники, бабушка только делала слепки с зубов и принимала у техников работу, но всё равно же золото было – в виде зубов или в виде золотых серёжек, например, или николаевских червонцев, которые бабушка принимала у пациентов как давальческий материал.

Но у сотрудников ОБХСС тоже были зубы, и иногда в процессе нелёгкого труда и жизненных невзгод они их тоже теряли. Сотрудники ОБХСС знали, к кому пойти с этой бедой, и они шли к бабушке. Не знаю, платили ли они бабушке и техникам за работу, но все стороны процесса понимали необходимость симбиоза.

Однако в силовых структурах – как везде и как у нас всегда – царила внутривидовая борьба. Кто-то зубастый хочет прийти к бабушке с металлоискателем, найти золотые коронки, конфисковать и упечь бабушку в лагерь, а кому-то ещё там зубы лечить и лечить, потому что у каждого сотрудника ОБХСС есть жена, тёща и племянник из Воронежа. Поэтому тот, у кого тёща, племянник и вставные зубы, забегает накануне к бабушке и предупреждает: мол, плановый обыск у нас. То есть у вас. Обычно по таким случаям не звонили – телефонам я с детства приучена не доверять, бабушкой же и приучена, – именно забегали на огонёк. А чаще подходили, когда она гуляла с собачкой. Прежде всего в таких случаях бабушка эвакуировала меня, поэтому я никогда ничего не видела, но догадывалась, конечно, по небольшому семейному волнению.

Но однажды случилась драматическая история с комическим оттенком, или наоборот. Её я очень хорошо запомнила: я заканчивала школу и понимала уже абсолютно всё устройство жизни. К бабушке не забежали, а позвонили – предупредить. Уже пошли, уже с металлоискателем, у вас есть минут пять, ну десять от силы. Бабушка соображала быстро. В её квартире был балкон, но бабушка не любила сушить бельё на верёвках, на балконе их и не было: она любила на балконе пить чай, а бельё развешивалось за периметром балкона. Ну, знаете, умельцы делали такое: к балкону снаружи приделывались кронштейны и верёвки натягивались там.

Когда бабушке позвонили, никакого белья там не сушилось, и бабушка схватила шубу. Это была огромная беличья шуба, которую бабушка никогда не носила, потому что терпеть не могла, а зачем купила, знает наука, которая называется «я-женщина-и-тогда-я-это-хотела-отстаньте». Бабушка схватила шубу, потому что там были карманы, подкладка и большие отвороты на рукавах. И, кажется, муфта тоже была. Бабушка обернула готовые коронки и что там у неё ещё было из давальческого сырья в тряпки-кулёчки и распихала всё это дело по шубе. В карманы и муфту. И вывесила шубу за балкон. Обычное дело летом – хозяйки проветривают шубы.

После чего бабушка на всякий случай отключила мозг. Она умела это делать. Она отключала память о том, о чём нельзя было думать в текущий момент. Потому что память выдаёт. Может выдать взгляд на шубу и беспокойство. Бабушка умела делать delete. И сделала.

В дверь позвонили, пришёл обыск. Спец с металлоискателем тоже пришёл. Ну стоматологическое кресло в чулане – так списанное же, вот документы. Стульев в доме не хватает, когда гости, вот и пригодится. Ну столик под подоконником – так это как в фильмах про заграничную жизнь, типа сервировочный, на колесиках, там виски с кофе в постель привозят, виски с кофе у нас нет, но чай с водкой имеются. Бормашина в шкафу? Так это на память о профессии, тоже ведь списанная: у охотника есть чучело медведя, у чертёжника под подушкой лежит любимый циркуль, а вот у бабушки бормашина. Что ещё? Да ничего. Сервиз югославский «Мадонна». Два японских парика в бигудях. Коньяк армянский, пять звёзд. Собственно, на этом и закончили.

Они ушли. А у бабушки залипла кнопка. Её компьютер в голове завис. Она слишком хорошо стёрла память. И искренне забыла про шубу. Вернее, про то, что́ она туда положила. Когда они ушли, бабушка вызвала семью и прибиралась в квартире после обыска. Она была задумчива. С одной стороны, хорошо, что ничего не нашли. С другой стороны – ну а куда золото-то делось? Его нигде нет. Шуба была упакована в чехол и водворена в чулан, у бабушки ничего не ёкнуло. Всё разобрали, сложили – ну нет ничего. Эти ничего не нашли, так и мы тоже. Никто ничего не нашёл. А ведь было.

И теперь это проблема. Золото не бабушкино. Клиентское. Готовые зубы и давальческое сырьё. Пациентам нужны зубы, им про обыск не расскажешь, форс-мажоров в бабушкином деле не бывает. Значит, надо самим доставать, покупать, делать заново. В общем, семья попала. Семья постановила, что металлоискатель золото нашёл и молча спиздил: так бывало с бабушкиными коллегами. Ну не в милицию же идти. Надо выкручиваться.

Года два семья выкручивалась и экономила всерьёз. Нормально, вырулили. Прошла зима, наступила ещё одна, и тут бабушку позвали в Большой театр. Бабушка отнеслась к походу со всей подобающей случаю серьёзностью и достала чёртову шубу. Она помнила, что шуба была тяжёлая, но тут оказалась совсем неподъёмной. Бабушка решила, что обойдётся пальтишком, шубу скинула, и тут из кармана выпал кулёчек.

И бабушкин компьютер – развис. Она вспомнила всё.

…Впрочем, семейных дел это не поправило. Бабушка верила в кэш (и правильно делала), но кэш был тогда исключительно рублёвый. Через пару лет всё это сгорело в огне павловской реформы и инфляции – наступали новые времена.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?