Za darmo

Новолетье

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

…Крышняк с сыном затеяли лапти плести. Парнишка уж изрядно отца догнал в этом; а плёл боле дитячьи да бабьи лапотки. Получалось ладно да уковыристо.

Терешок принёс лыко, отмоченное в колоде, липовое, вязовое, дубовое. К тому времени подоспел Илья из Беловодья. Так они втроём расположились ближе к окошку с задельем.

Жалёна той порой квашню обрядила да прясть села, прислушиваясь, чего там Илья опять брешет про вести киевские, через Новгород дошедшие: про допрежнюю княгиню Рогнеду, в забытости умершую; про раздоры князя Владимира с сыном Ярославом… Приметила, – сын плетёт лапотки бабьи, вязовые. Хоть и не лишняя пара станет, а заворчала:

– Это на что? У меня будто есть и вязовки, и дубовки; другая чета на что? Красоваться не перед кем… – Крышняк как не расслышал, Илья промолчал.

– А для Зарянки, – ответил Терешок, – Илья просил для неё… – Жалёна отвернулась, губы поджав.

Ладуша, любопытствуя, посунулась к мужикам, – как это у братки ловко ладится, – матерь отозвала, усадила рядом:

– То дело мужеское, а у нас своё. – Показала кусок холста, готового, не белёного. – Глянь-ко, – приданое твоё; я лён ростила, теребила-мяла, пряла-ткала, ныне сама учись, чтоб к свадьбе полна укладка была. Бери-ко кудельку в руки да веретёнку. Вот донце, на него садись. В балабошку сюда вставляй гребень. Кудельку-то на гребень клади ладно; нить левой ручкой тяни, правой веретёнце крути…

– Матушка, а ты за кого меня отдашь?

– А за князя, самого набольшего, что есть…

– Только за Терешка не отдавай, он за косичку дерёт меня, а сказки сказывать не хочет…

– Больно нужна ты мне, беззубая тарара… Я Зарянку за себя возьму…

…Когда-то Илье казалось, – всё дело в Вечной бабке; не будь её, всё давно решилось бы само собой, и Крышняк с семьёй обживал бы уже новую избу в Беловодье. Года шли, всё оставалось по-старому. Крышняк отмалчивался, да поглядывал на поджатые губы Жалёны. Та всё больше становилась похожа на старую Ладу; ей бы ещё клюку бабкину в руки…

И пела она всё реже; а то вдруг среди забот дневных застывала, как сомневалась, – стоит ли продолжать?.. Прикладывала угол платка к глазам, принималась неистово ласкать и целовать детей. Терешок ершился, считая себя слишком взрослым для редкой материнской ласки.

Не родителям, – Илье, было заметно, как бледны дети, выросшие среди болот и сырых еловин. Терешок ростом меньше сельских сверстников, хотя жилист и крепок. Летось отец без него уже в поле не выходил.

Терешок вырос из давних бабкиных сказок, как вырастают из детский рубашонки. В редкие встречи с Ильёй просил рассказывать о дальних странах, хотя знал все эти рассказы наизусть, а всякий раз казалось, – слышит что-то новое. Илья рассказ начинал, останавливался, трепал тёмные кудри Терешка, уходил к Крышняку. Однажды кинул как мимоходом:

– Вот съедете в Беловодье, – будет время побаскам…

Радостью всколыхнулось сердце парнишки, – не к родителям побежал, – к сестре Ладуше сказать новости; будто вот-вот распахнутся ворота в огромный мир – Беловодье!

Теперь, проводив Илью, Терешок сразу, с нетерпением, как никогда, стал ждать его назад…

…В душной коморе скучно сидеть одной. Всю работу, матерью заданную, Ладуша уже сделала,– полы выметены, вновь засыпаны свежей травой; преет на загнётке каша. В низкое оконце мало чего увидишь, – стена сплошная еловая взяла в круг подворье; солнце на восходе зацепилось за тёмно-зелёную щетину хвои. Что там, за тёмной зеленью, куда ей настрого заказано ходить одной, – Ладуше не ведомо. Где-то есть Льняное поле, там растёт ладушина рубашка; где-то Русалье озеро, куда отец с матерью ушли рыбу брать. Журавий луг есть, где Терешок пасёт Телушку. А обещал с собою взять, – нынче сядут на луг журавики…

Видно, суждено ей всю жизнь у окна сидеть в коморе. Обещала мати, – на Купальницу пойдут травы брать вдвоём, – а когда это будет? А братец придёт, станет сказывать, как и лонись, про журавьи пляски, про смешных журавиков-сеголетков… Где ж усидеть в избе девчонке, когда слышится с дальнего луга шелест мягких крыльев…

…Завёрнут в мамкин убрус ломоть хлеба с луковицей, найдена тропа, отмеченная поутру Телушкой…

…Разноголосый птичий гомон оглушил под густо-зелёным прогретым лиственным пологом. На тропинку под ноги выкатился серый колючий комок – ой, ежака! Ладуше захотелось узнать, где у ежа изба. Журавики на дальних лугах забыты, да, верно, они ещё и не прилетали…

Ёж укатился в смородинник, Ладуша заторопилась, босой ногой ткнулась в кочку. Присела на кокору, растирая ушибленную ногу. Из зарослей орешины посунулась к ней огромная морда с толстыми шершавыми губами. Ладуша без боязни протянула на ладоньке кусок хлеба, морда шумно вдохнула хлеб, скрылась в кустах.

…Ёлки-берёзы расступились, отошли назад, показывая еланьку, всю просвеченную солнцем и прогретую. В густой траве сверкали ягодные искорки. Ладуша, подобрав подол, на коленках поползла по траве, закидывая в рот огненно-сладкие капельки, одну за другой. Когда съедено было довольно, солнце уже уткнулось в еловую щетину с другой стороны. Ладуша вспомнила, куда шла; надо б домой ворочаться; ждут, поди…

Казалось, идёт она верно, да уже не стелилась зелень травяная свежая, – сухие сосновые иголки покалывали босые ножки. Потом брела по песку меж молодых сосенок, и вдруг остались они где-то позади… На Ладушу смотрел с земли чей-то неимоверно огромный глаз, блестящий от упавшего в него заката; надо было прикрыть свои глаза, чтобы не ослепнуть. По глазу плыли в тишине птицы, белые и чёрные. Они были так прекрасны, что Ладуше захотелось сесть у самой воды на прогретый песок, полюбоваться неведомыми птицами…

Солнце падало за чёрные сосновые ресницы дальнего берега, Ладуша слушала плеск крыльев подплывающих птиц. Они выходили на берег, стряхивали с перьев капли воды, превращались в прекрасных дев-водяниц. Пели тихие песни, смеялись, как звенели в траве колокольцы…

– …Вот славная девчоночка! Заберём её, девицы, с собой! Батюшка-водяник рад будет новой дочке!..

– Оставьте её! – самая пригожая и печальная склонилась к спящей девочке, – Полно баловать; разве не видите, – это Ладуша, подружка моей Зарянки; мать с ног сбилась по лесу… Покличьте лучше Лесовина, пусть ко двору её сведёт…

– …Чего меня кликать, Ласка, сорок пугать; я везде рядом… – отозвался старый лесной ворчун…

…Жалёна металась по скоро темнеющему лесу, спотыкалась о коряги; в другой стороне аукал Крышняк. Терешку велено сидеть у избы, – вдруг прибредёт…

Знакомые исхоженные тропки стали вдруг путаными, кочки бросались под ноги, пни зверьём оборачивались, гнилушки светились зловеще… Покружив меж ёлок, стёжка вернулась к избе. Жалёна прижимала к груди убрус, найденный в можжевельнике… Оттуда тропа шла к моховине …

– …От зверя дикого заговорила её, от болотины не успела…

…Терешок сидел на завалинке, Ладуша спала, склонив русую голову ему на колени…

– …Её Лесовин привёл, я видел… – Жалёна обессилено опустилась рядом на траву, – ладно, хоть Лесовин, хоть Водяник, отблагодарю завтра…

…Ладуша ещё долго пытала брата, какой он, Лесовин; жалела, – сама не видела, проспала всё.

– Какой-какой! Такой и есть, – без шапки, кафтан направо запахнут, кушак черевчат! Глаза горят угольями, а лица не кажет; борода до земли, зелёная, правого уха нет…

– А сказывал чего?

– Где ж ему сказывать, немой он; только всё поёт громко, а слов не разобрать…

…Ладуша прежде и не видала, как мати спать ложится, как встаёт; может и не спит вовсе. Пыталась Ладуша не уснуть с вечера или поутру раньше проснуться, а где там, – голова к лежанке, глаза сами смежились; проснёшься, – мати у печи хлебы обряжает…

Ныне Жалёна сама дочь побудила ране раннего, солнышко не играло ещё:

– Пора, дочи, вставать, травы зелейные поспели; пестерьку малую возьми, – братко сплёл тебе…

– Тятя с Терешком куда сбираются? С нами пойдут?..

– У них своя забота, – им борти крыть…

…Недолго шли вместе, друг за другом, по своему, "домашнему" ельнику, потом через луговую дробь перепелиную. У старой сосны, гнутой в дугу, разошлись: Жалёна с Ладушей на полночь, к моховине, Крышняк с сыном, – на восход, по малому охотничьему путику. Меж ёлок ещё клубился редкий туман, а дневные птицы уже закопошились, подавая голоса…

– Куда ж мы идём, матушка? На Журавий луг?

– Нет, путь нам на Куранью моховину… От меня ни на шаг… Окошки кругом, вмиг затянет, охнуть не успеешь. – Жалёна намеренно припугивала дочь, чтоб поболе сторожилась; не так страшна эта моховина, как Чёрная дрягва, куда лишь Зарянке путь ведом. А дочери о том ни к чему знать…

– … Ой, матушка, лепотно-то как, чудно! Цветиков-то сколь, да яркие!

Жалёна покрепче прихватила ладошку дочери, чтоб не стреканула очертя голову вперёд; опустилась на колени, развернула холстинку, выложила хлеб, яйца, мёд…

– …Небо – отец, земля – мати, благослови всякую траву брати, на всякую пользу. Что у тебя взято, тебе возвращаю. Что ещё возьму, – тебе верну… Лапотки, дочи, сними, оборами повяжи на шею, да меня слушай; здесь почти все травы есть, какие нам надобны…

…Вот гага на берёзе живой; с сухой не годится. Срезай так, чтоб берёсты на ней не осталось. В молоке сварить да пить понемногу, от боли горловой…

…Травка зверобой, глянь, – листочки махоньки, цветом в просинь, а разотрёшь, – будто кровь; от ушибов пить…

…Вот золототысячник, жёлтый и толстый; хорош от нарывов и язв, червя подкожного вычистит…

…Иван да Марья, всем травам князь; цветки сини да красны, листики махоньки, сам со стрелу; кто тронется умом, – при себе носят; корень – кто с худым конём убежать от доброго хочет, – держи при себе…

– А то что за цветики по воде, листочки белые?

– То трава-одолень; окормят кого, – дать травы, выйдет всё, и верхом, и низом. Корень при зубной хвори полезен, и для присухи его дают, и пастуху, чтоб стадо не разбежалось. Много, дочи, у земли-матушки добра всякого, каждая травинка в пользу…

 

– А Зарянка говорила ещё: есть трава-разрыв, да плакун-трава, да тирлич, да нечуй-ветер…

– Тех трав не видала, знаю: есть, да далеко, не всякому путь ведом; на Чёрную дрягву идти, где навьи души бродят… Про те травы у Зарянки спрашивай; страшным заклятием пути к ним закляты, не каждому открываются. Бабка наша знала те заклятья, а ведовство своё Зарянке передала…

– Отчего ж не тебе?

– …Ведовство, – тягота великая, не всякому по силам…

– А Зарянка, она сильная?..

…Крышняк на ходу поправлял старые зарубки-знамена, пояснял сыну:

– Под Киевом прадед мой своё знамя наискось засекал; здесь Берест, дед, другую черту добавил; отец мой приставил снизу засек, я другой; ныне знамя наше, – голова оленя. Пойдёшь своим путиком, – свой засек оставишь…

…Где-то на второй версте тропа разделилась, отошла на полдень с другим знаменем, – угол и справа черта, – то Ильи путик пошёл…

…Еловые лапы уже не били по лицу; на опушке чистого соснового бора, конды, из-под ног взметнулся жаворонок-юла. Верхушками сосен, грядой, пронеслась стая белок, осыпая шишки и хвою. Здесь и были первые их борти…

До полудня обошли их с десяток; почистили, навощили, где трав душистых положили, – вереску, липы свежей. Гораздо Терешок навострился бегать по стволам на кованых шипах-кошках, доставшихся от киевского прадеда…

Крышняк постукивал обушком топора по стволам, слушал гудение пчёл в дуплах, годные весной бортить, – знаменил; указывал сыну метки когтей и зубов "хозяина", – тот уж мимо гнезда пчелиного не пройдёт…

…А в Киеве стольном сгущались грозовые тёмные тучи, чтобы однажды пронестись с бурей и молоньей над древней идольской Русью, над Рябиновым островом, над множеством островков, затерянных в лесных пустынях… Но не смела их буря, не унесла в небыль, а лишь смешала Русь иконную и Русь идольскую. По углам иконы развешаны,– днём помолиться; из-под лавок глядят, ждут ночных молений тусклые лики Рожаниц. Чужестранные святые подобрали под себя старые праздники, как почтенные, да незваные гости, коим и не рад, а прогнать нельзя…

Терешок ждал Илью, а тот всё не приходил. Край болота вспыхнул рябиновым огнём; ночами на рыжем коне пробегала Осень, оставляя острый грибной дух, клочки золотого плата в березняках… В доме поселилась тишина, недобрая, предгрозовая…

В Беловодье вдруг явился не ко времени Микитка Сухонос с десятком воев; все битые-израненные…

– В сотне вёрст отсюда побили нас капишники. Со мной полсотни было, да, вишь, сколь осталось… Должок мы им вернули,– пожгли в золу селище ихнее… В Ростов едем сей миг; другую соберу дружину; вернусь, – ваших заболотских ведьмаков потрясу. И не той тропой идти, что пастух казал, – с другой стороны есть путь покрепче…

– Может, морозов подождать, как моховина станет? – Илье бы задержать на какое-то время налёт Сухоноса, – Куда денутся? Там, поди, старичьё одно…

– Чего ждать? Душа горит на них; разметать, чтоб духу идольского не осталось. Кого покрепче, – в холопья, в Ростов да Новгород; старьё в трясуху покидаю, – пусть, так и быть, остаются там…

…Ладуша проснулась, чуть в приоткрытом окошке посветлел глаз ночи. Прежде, в эту пору мать ставила хлебы в печь; теперь она, бледная, с неприбранными косами металась по избе, скидывая в узел детскую одежонку. Ладуша заревела бы в голос, если б Терешок вовремя не сунул кулак под нос, – нишкни!..

Он сидел на полатях, подогнув коленки, будто хотел в комок ужаться. Случилось то, чего он так долго ждал; отчего ж так тоскливо в душе, отчего глянуть страшно на мать, отчего не может заставить себя выйти во двор, где ждут и седлают коней отец с Ильёй. В пору зареветь на пару с сестрицей…

Узел приторочен к седлу Смолыша, куда сел Илья; сонную Ладушу взял к себе наперёд. Терешок вскочил на своего Серка…

Выезжали по рассветной свежести; Жалёна, такая же растрёпанная, накинув платок, вышла проводить. В последний миг кинулась целовать Ладушу, потянулась к Терешку, вцепившись в седло…

– Чего, ну… сбирайтесь тож… – буркнул по "взрослому", тронул поводья…

Жалёна долго шла вслед, потом бежала; белый плат, зацепившись, остался на еловой ветке. У Чёрной берёзы упала, как споткнулась; осталась стоять на коленях, прижавшись к стволу.

Терешок оглянулся уже у Рябиновой релки. "Чего это она?.. Холодея, подумал: «…Увидимся же скоро…»

…Терешку неприютно под строгими взглядами неведомых богов, как из окошек глядящих из красного угла. Леонтий, синеглазый сын Ильи, чуть постарше и ростом повыше, с восторгом рассказывает об этих строгих ликах, ровно о соседях, коих с детства знает. Терешок одним ухом слушает, – вишь ты, малой, а сколь сказок знает… А боле прислушивается, – не раздастся ли знакомый стук копыт у ворот: Илья уехал назад, на Рябиновый остров.

На один из ликов, в кой отрок перстом тыкал, глянул внимательнее; перевёл взгляд на Леонтия, – лицо то же, чуть продолговатое, бровки тёмные, дужкой. У мальца та же усмешка, чуть трогающая уста, а в глазах печаль неотроческая…

Леонтий обрадовался несказанно, приметив внимание Терешка:

– Что, схож? Да, схож? То святой Леонтий, гречанин. Его язычники сказнили, что идолам поклониться не хотел… Мамке он тоже глянется больно…

…Изба у Ильи широкая, в два жилья; на большую семью рублена; не изба – терем! Половицы скоблены до бела; печь-глинка побелена; от того в горнице чистой ещё светлее…

Улита скотину ушла обряжать, с собой как в помогу Ладушу забрала, весь день не отходившую от брата.

Илья воротился по темну, привёл с собой Телушку. Усталый и мрачный, тихо сказал Улите: (Терешок услыхал и обмер.)

– Нет никого, пусто, как и не жил никто… – Улита охнула. – Телушку и привязывать не пришлось; всю дорогу след в след шла. – и громче, для всех, сказал:

– Ну, Улитушка, было у нас одно чадо,– нынче трое. Подавай нам, стало быть, вечерю!

Глава 5. Год 1007

…И опять прошёл Зернич по лесам, запятнал золотом берёзы; сорвал Просич золотой убор; Студич накрыл снегом… Леля теплом дохнула, разбросала цветы по полянам…

Давно уж не мешает Терешку крестик на шее, не дразнят сельские ребята лешим и заболотским, опасаясь небольших крепких кулачков Леонтия. И привычно уже новое имя – Семён. И лишь для Зарянки он по-прежнему – Терешок…

…Зачем же он так рвался сюда? Что ему здесь? От реки стылой, осенней, тревожно на душе,– откуда она, куда и зачем течёт? Где то озеро, что лежало перед взором как на ладошке? Здесь он сам как на ладони перед людьми; не спрячешься нигде…

Никому не скажешь, как волчонком скулит душа от обиды на родителей,– почто бросили у чужих людей? Спросить ли у Зарянки, – верно, знает, куда ушли они; и опять обида, – почто до си не сказала?

Анастасия-Ладуша, как малый росток, на схожую почву пересаженный, легко прижилась, приняла всё, что случилось; близость любимой Зарянки смягчила боль утраты. С радостью помогала Улите во всём, что ей по силам. Скоро привязалась к Леонтию, ниточкой бегала за ним, хоть и норовил он, походя, дёрнуть пушистую косу, подразнить: Ладушка-оладушка! – обиды от того нет…

Мартынко Сухонос в Беловодье боле не объявлялся; не видали его с той поры ни в Ростове, ни в Новгороде. Так и порешили,– сгинул воевода с дружиной в тех сузёмах идольских, куда собирался…

По Овсеню, по рудо-жёлтым листьям, по Молосне в багровых черемошниках, уезжал Леонтий к киевским монахам в учение…

Вечор заставила его Улита повторять заговор на путь дальний:

–…Еду я из поля в поле, в зелёные луга, по утренним зорям и вечерним; умываюсь росой медвяной, утираюсь солнцем. В чистом поле растёт одолень-трава. Не я поливал, не я породил. Породила её мать-земля, поливали девки простоволосые, бабы-самокрутки. Одолень-трава, одолей злых людей; лиха б о нас не думали, скверного не мыслили… Одолей горы высокие, озёра синие, леса тёмные, пеньки-колоды. Иду с тобой к Окияну-морю, к реке Иордану. Там лежит бел-горюч камень. Как он крепко лежит, так у людей злых язык бы не поворотился, рука бы не поднялась, лежать бы им крепко… Спрячу я тебя, одолень-трава, у ретивого сердца во всём пути и дорожке…

Ту одолень-траву зашила Улита в ладанку, на шею сыну…

…Провожая, толпились на берегу у вымола.

Пришёл и поп Самуил проводить выученика. Наглядеться бы в останний час, запомнить всех; чтобы он всех запомнил, – свидятся ль ещё?

Илья Сёмку держал за плечо, как опору в нём искал. Глядел на сына: может, останешься? Пустое слово кинул, зряшное, – этим ли удержать уезжающего?

Леонтий, шутя, дёрнул за косу Настю:

– Ну, расти, Ладушка-Оладушка. Привезу тебе жениха из Киева; не быть тебе за дуболомом беловодским…

Ладуша покраснела, спряталась за Улиту.

– Ты подорожники-то отдай! Сама, вишь, пекла… – Улита всхлипнула, – весточки-то шли с кем ни то…

Леонтий хлопнул по плечу Сёмку:

– Оставайся за меня отецким сыном…

…За дощаником следили, пока не скрылся он за Черёмуховым островом…

Глава 6. Год 1008

Не одна была печаль-забота Илье, что в чужие люди сына отправил. В том вину свою видел: Улите уступил, когда повела мальца к попу, будто спасать от чар Зарянки. С того и пошло: вроде сын рядом, – и в поле, и дома, а мысли далеко где-то. Всем удался парнишка, – обличьем, сноровкой, руки как надо приделаны, да разговоры всё о святых местах да угодниках. Лапти плести сядет, – сам байки поповские пересказывает; Илье инда тошно станет…

Что ж сын? Илья верил: дурного с ним ничего не подеется; на людей посмотрит, себя покажет. Вспомнились родители, что не вышли проводить Илью в дорогу. О чём им тогда думалось?

Другое сейчас тревожило Илью, свербило сердце. Из-за реки шла непогода, точно рвались нити стародавние, что с соседями связывали, или кому-то уж очень хотелось их порвать…

Никакая пря до си не вставала меж берегами. Отдавали туда девок замуж, брали невест оттуда. Бабы учили восорок ткачеству, и в землянках никто уже там не жил, – избы ставили.

Коней у восоров прежде не водилось – на что им? Пашен не орали, кормились лесом. Илья подарил Иктышу жеребёнка от Смолки. Для старого вождя то был княжий дар; не мог сыскать слов благодарности, только щерил поредевшие зубы радостно от переполнявшего счастья. Теперь на той стороне бродил хороший табунок.

Крестили восоров почти в одно время с Беловодьем, – загнали покорным стадом в реку. Как уехали княжьи люди, все крестики были собраны и свешаны на идолище, – волчье чучело посреди села…

…К Масленице Илья воротился из Новгорода, куда ездил на свадьбу старшего сына Нащоки. Тогда и узнал о последней неудачной охоте Иктыша; вождём стал престарелый племянник его Куртыш, давно дожидавшийся дядькиной смерти.

Передали Илье, – новый вождь недовольствует, даже гневаться изволит, – почто беловодский огнищанин поклониться ему тотчас не приехал…

Илья подивился лишь тому нахальству; смерть Иктыша огорчила его; а старик был неприятен хитростью льстивой, потому не спешил с поклонами на другой берег. Посыльным же велел передать:

– Я у вашего вождя не в холопях, и ничем ему не обязан. Вольно ему гневаться; будет час, приду… – знал, до Семицкой недели времени не станет.

…Под новолетний мартовский снег объявился вдруг Леонтий… Илья у крыльца стоял с непокрытой головой, не узнавал сына в крепком молодце с хорошо пробившимися усами. Тот смотрел на отца, дивился, что не тает снег в густых ещё его волосах. Тоска выкручивала сердце, – ничего не сделал он для родителей. И дорога его мимо дома отчего легла…

–… В греческую землю иду, отец, у тамошних монахов учиться…

– Иди, коль в отчине боле учиться нечему…

Не дёргал больше Леонтий косу Анастасии, лишь погладил по голове, как шутя, повинился:

– Не привёз я, вишь, жениха тебе; не сыскал достойного… – а она всё так же пряталась за Улиту…

…Всего-то ночь гостил Леонтий под родной крышей,– снежная замять замела поутру его следы. Не у вымола уже стояли, провожая, – до ростовского тракта шли за попутным возком… Остались в отцовском доме лишь дорогие сердцу подарки да память об улыбке его…

В страду посевную домой Илья возвращался затемно; ино и в поле ночевать приходилось. Ему говорили: вот приезжал старик, Илью не дождался. Ходил по селу хозяином; не один, с прислужниками (у Иктыша слуг не было), останавливался у изб попригляднее, стучал по брёвнам клюкой, заглядывал в окна, бормотал что-то.

Илье недосуг обдумывать стариковы чудачества; пусть ходит, – делать ему, похоже, нечего. Валился на полати, спал крепко до первой звезды.

На Радоницу, прежде помянув предков, решил съездить к соседу, помянуть Иктыша. К тому ж намечалась свадьба Мирошки Тулика с восоркой, – и об этом следовало поговорить…

Поклоны и подарки были приняты безразлично; старик говорил как нехотя, слова цедил сквозь зубы; к тому ж начисто забыл русскую речь (рядом постоянно торчал то ли толмач, то ли телохранитель).

 

Чарка мёду за помин души Иктыша слегка смягчила старика, но от разговоров о предстоящей свадьбе он упорно уходил в сторону. Илья не почуял в этом виляньи ничего, кроме безразличья; ну нет ему дела до чужого счастья-радости… Так и воротился, не поняв, – зря ли ездил, с толком ли?

А дале дела чудней пошли: беловодских баб, что за восорами жили в заречье, гостить к родичам не пустили; жених-восор от беловодской сговорёнки отказался, – братья невесты обиды не стерпели: драка была. Порасшатали молодцы бревенчатый заплот восорской деревни…

…За полсотни лет крепко перемешались восоры с беловодцами. Осталось лишь несколько родов, что строго держались обычаев своих, породу берегли. Алуша, невеста Туликова, из таких была, – чернявая, тоненькая. Рядом с Туликом, – что рябинка с дубом.

Матке его, вдовой Фиске, тонина эта ни к чему: "Да она ж и не родит путём!" Фиска уж и в церкву бегала, поклоны била, Тулика молила-плакала, – парень своё ладит: женюсь да женюсь! До Зарянки дошла вдова – отсушки просила какой. Не велела Зарянка боле подходить к ней с глупостями, чем вдову несказанно обидела и обозлила…

Вторую уж весну хороводились Тулик с Алушей. Делать нечего, только сватов засылать.

В заречье сватам тоже не зарадовались, да, видно, Алуша своё счастье выплакала там… Свадьбу выговорили на Семик.

В Семик поутру собрался Тулик за невестой. Дружки усаживались в убранные зеленью лодки, как приметили от восор убогую лодчонку, коей ловко управлялся лопоухий чернявый малец, прозвищем Бурыш (Заяц), обычный доводчик дурных вестей из заречья…

К берегу не приставая, Заяц откричал всё, что было ему велено:

– Не стать нам своих девок чужакам отдавать; женихи для них дома сыщутся посправней! – уже отталкиваясь шестом, послал обидных слов Тулику – ты, ослопина, меж своих толстозадых суженой поищи! Алуша моя будет! – голос Бурыша резкий, визгливый, оттого речь его казалась ещё обиднее, а он и с середины реки продолжал выкрикивать несуразное.

Миг один стоял оторопевший Тулик с открытым ртом; оглядел растерянно толпу земляков, где уже ропот слышался:

– Чего ж это? Давно б оборвать ухи Зайцу этому!

– Братцы, это к чему ж? Это что ж за поругание такое? Это чего ж он такое молвил тут? Что ж язык-то не отсох у него, коли лжа всё это? – Он хотел уж, одурев, кинуться вплавь за обидчиком, да удержали. Всей ватагой свадебной уселись в лодки, отправились искать справедливости.

…Восорское становище встретило их безмолвием. Лишь за заплотом слышалась беспокойная возня. На туликовы вопли вышел сам Куртыш с толпой телохранителей, ощетиненной луками. Опять молодцам пришлось удерживать рвущегося к воротам Тулика.

Стариков посох упёрся Тулику в грудь:

– Назад вертайся; нет здесь тебе невесты! Алуше в своём племени достойный жених сыщется. Так велят ей предки. Вы от своих пращуров отказались, забыли их; за то ещё примете кару! И не след тебе являться здесь; за ослушание смертью наказан будешь!

Речь эта, спокойно-жестокая, не успокоила Тулика. Он орал про честный сговор, требовал показать Алушу, – пусть сама скажет: не нужен ей Тулик более.

Наконец, в окружении темнолицых восорок, вывели Алушу, по самые глаза укутанную в какую-то серую ветошь. Голосок еле слышный, ножом прошёл по сердцу парня:

–…Не люб ты мне боле, Тулик… Есть у меня другой суженый…

Вырвался Тулик из рук товарищей, молча пошёл к берегу…

…И как успокоился Тулик, забыл свою Алушу, да стал угрюм и молчалив. Все заботы домашние были заброшены; матка его пласталась за двоих в поле и во дворе; парень валялся днями в тени под деревом. Вдова опять бегала в церковь, жаловалась Илье на сына. Не зная, на что решиться, засунув обиду подале, пошла опять к Зарянке. Та в этот раз не отказала; подходила к парню, заговаривала, поила водой наговоренной; сказала – пройдёт к свадьбе. Потом долго толковала с девушкой Малашей, – о чём неведомо.

Увещевал молодца отец Самуил, заглядывая снизу вверх ему в лицо. Тулик кивал, соглашался будто б, и опять шёл в тенёк на травку. А то с девушками стал хороводиться, да не ладно, – нынче одна, завтра другая… Инда бегать от него стали девицы.

Потом стал исчезать, на день, на два. Глазастые мальцы донесли, – плавает с острова к восорам, когда лодкой, когда так… К тому времени дошли вести в Беловодье, – взял Куртыш за себя Алушу третьей женой…

Однажды воротился Тулик весь побитый; не пришёл, – приполз, места живого не было. Десять дён Зарянка со вдовой выхаживала его. Как поднялся, – высказал ему Илья всё, что накипело:

– Муж ты или гунька посконная? Не жаль себя, – на мать посмотри! Ты ж её на обизор выставляешь, перед селом краснеть за сынка такого! В могилу её вгонишь, кто кормить тебя станет, баглай ты здоровый? Работать, – скурида заела, а ложка из рук не валится? Кабы там тебя не отметелили, – сам бы выпорол, да при всём честном народе!

Свели парня в церковь, взяли с него слово строгое, – чтоб про другой берег и думать забыл. А видать, там ему крепко мозги вправили, инда пообещал к Овсеню жениться. Да где? Всех честных девушек пораспугал. А нашлась одна, – Малаша, не побоялась молвы. Может и прежде по Тулику сохла, кто знает? И вот как у них с Малашей всё скрутилось, – никто и не приметил, а только всю дурь с парня ровно дождём смыло. К свадьбе и крыша, и заплот вкруг избы, – всё было новёхонько. А урожай собрали в те поры, – любо-дорого!

Семёнко уж третье лето в очередь с другими ребятами ходил в подпасках у хромого Кирюхи. Нынче, куда б ни отгоняли стадо, всё чаще стал попадаться ему на глаза лопоухий Бурыш, как ждал заране. Семён поначалу гнал его прочь; чем-то он был неприятен, – то ли дух нехорош, то ли глазки больно стрекающи. Заяц не обижался, ходил по пятам или сидел чуть в стороне, буравил тёмными глазками, как в нутро хотел заглянуть. Сёмка лишь дивился досужести Зайца в такую пору.

Сёмка на него и смотреть перестал, ровно на поганку травяную. А у Зайца что глазки бегающи, что язык, – в одной связке, молотит, не остановишь… И вроде сам с собою говорит; кто ж его слушать станет? Да, видать, был какой-никакой умишко в той головёнке, нашёл Заяц тот крючок, коим зацепил Семёнку. Терпеливо и снисходительно отвечал Сёмка на разные глупые вопросы, каких в Беловодье не задал бы и сопливый малец; и лишь дивился зайцевой тупости. Да уж и привык к пустопорожним этим разговорам, даже скучал, коли не приходил Заяц. Были они ровней по годам и по росту, да тот в костях пожиже…

Вскоре уж было так, что знал Заяц всё о Семёнке, а тот о Зайце по-прежнему ничего не ведал.

В тех же перетолках выяснялось, – ведомы Зайцу такие подробности жизни беловодских дворов, о которых Сёмка по простоте и подозревать не мог. Вечером, уже дома узнавал, – ходит Заяц по селу, заглядывает через заплоты, за бабами на купанье подглядывает (чего там глядеть-то?), и был уж бит не раз, и за уши таскан.

Случайно мелькнуло меж толков имя Зарянки, – и что подеялось тогда с Зайцем! Побледнел, захлопал себя по бокам, затряс головой, тоненько вскрикивая, – пась, пась! (вроде – чур меня!) – как стряхнуть с себя что-то пытался. Боялись отчего-то восоры Зарянку, особь такие пакостные как Заяц…

В разговорах всё ближе подбирался он к самому Сёмке, точно угадывал тщательно скрытые мысли:

– Робишь на них как холоп, а с харчей не больно раздобрел. Леонтий-от воротится, – всё имение ему отойдёт… – и Сёмке уж кажется: он сам думал об этом давно; а знал – не воротится Леонтий к отцу. И уже верит, – для соседей и приятелей его сельских он по-прежнему волчонок заболотский, лешак, и злы они, и завистливы…

Глава 7. Год 1010

…Не считали прожитых лет в Беловодье, о покинувшем их времени говорили просто – ушло… И так ещё говорили, – было это в год Большой воды, или: за лето до крещения…

Семёнко уж не бегал с сестрицей к Зарянке, отговорился как-то занятостью; то ли поймал взгляд насмешливый Ильи, буркнул, – сама иди… Тотчас озлился на сестру, – без него упорхнула, лишь метнулась коса. И не подивилась отказу, будто не нужен ей брат боле.