Метод ненаучного врачевания рыб

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Я получил права в девятнадцать лет и с тех пор не было для меня большего счастья, чем спозаранку прыгнуть за руль нашего подержанного «Газика» и умчаться в город. Если успеть к семи часам к проходной швейной фабрики, то глазам твоим откроется чудесная картина. Ручейки из молодых фабричных девчонок там стекаются в одно большое море незрелой, зеленоватой, трепещущей чувственности.

Большинство из них жило при общежитии напротив фабрики, и выбегали на работу прямо в синих рабочих халатах, держась под ручки и весело хохоча. И если ночью не было дождя, шлепали через дорогу в страшненьких домашних тапочках с заломленными пятками и в темных носках, доходивших до середины голени. Ветер теребил косынки на их головках, словно птичьи хохолки. Обычно я ставил машину возле обочины, чтобы, откинувшись на сиденье, в приспущенное окно полюбоваться беготней вертких тел, мельканием ножек, может, поймать на себе лукавый взгляд. И мне иногда улыбались как товарищу по молодости и сослуживцу, ибо, в конце концов, стали принимать за водителя кого-то из фабричного начальства, а то и из главка.

Приставленный собственной эрекцией к некой особой подзорной трубе, я своим незамыленным глазом лесного жителя, смотрел вокруг и проникал в суть явлений.

Я видел перед собой молодых самок, что протоптанными дорожками к проходной обозначали себя для жаждущих спаривания самцов. Я видел никогда не пропадавшее ожидание на их разгоряченных лицах. Я видел, как эти худенькие, почти детские тела, жадно жались со всех сторон к той из них, в ком с неуемной жаждой жизни прогрызалась роскошная, с налитыми формами женщина. Так диссиденты-неудачники жмутся к человеку с оформленной загранвизой. Это сравнение настолько ясно передает суть происходящего, что, пожалуй, можно простить некоторую его инородность к заданной теме.

Я видел крепко сбитых, по-своему ладных, девах, тупо, по-коровьи, переставляющих ноги, и понимал, чем они возбуждают, в том числе и меня. Животной правдой из косолапых походок. Глядя на них, тебе хочется захрюкать. Шарм, декор, интрига – малохольные игрища для чахоточной интеллигенции… с вероятной попыткой суицида в конце представления. Ничто не сравнится с низменными удовольствием хряка, завалившего хавронью посреди свинарника.

Такие ходили по одиночке и ничего уже не ждали. Они всегда оставались хмурыми и деловитыми, будто хозяйки птичьего двора, где, вместо цыплят, носятся, открыв рот, особи мужского пола. Работая на птичнике, рано или поздно пропахнешь пометом, но без этого как стать королевой фермы? По воле природы такие девушки всюду обречены на домогательства самого грязного пошиба. Любой быдляк будет считать, что обратился по адресу. Таким и продолжать косолапо нести свой крест.

Я видел и другие вещи. Например, даже не выходя из машины, я смог убедиться, что совершенно не интересен противоположному полу. В этом для меня заключалось, по меньшей мере, девяносто процентов всей несправедливости мира. Я посчитал себя смертельно оскорбленным. Онанизм привил мне психологию диктатора. В моих грезах мне ведь никто не отказывал. Поэтому, наблюдая из машины за фабричными девками, я находил особое удовольствие, отмечая приметы их рабства. Пусть несознаваемого до конца, но все же рабства. Я злорадно рассматривал из невольничьи синие халаты, уродующие их, мужские носки и тапки, а также их не выспавшиеся физиономии в эту садистскую рань. И их готовность подчиняться фабричному гудку.

К девяти я подъезжал к дому быта, чтобы восхищенным взглядом проводить до дверей прибывающих на работу парикмахерш. (Правильнее было сказать парикмахеров, но не все парикмахеры были мне интересны, а только их сексапильная составляющая – «парикмахерши»). Это были молодые женщины и молодящиеся дамочки под сорок. Те точно никогда не забывали, что они женщины, и мысль эта доминировала в их облике. Какими-то приделанными сбоку казались их пышные шиньоны и толстые высокие каблуки, на которых они вышагивали деревянными походками. Но благодаря этому и еще гипюровым шарфиком, повязанным на голую шею, от них за версту разило сексом. Правда, с плюшево-галантерейным оттенком. Что ж, тем лучше.

В ту пору, когда я таращился на «парикмахерш», (это был пятьдесят девятый год) у меня на заднем сиденье вполне мог валяться журнал «Крокодил», где подобные дамочки высмеивались, а по существу, украшали собой журнал, привнося в издание маломальскую эротику. Антиобщественным элементам также пририсовывался подобный неуклюже-зазывный вид, намекая, что одно здесь не бывает без другого. Это был тот редкий счастливый случай, когда художники-мужчины с особым смаком обличали общественные недостатки, оставаясь верными моральному кодексу строителя коммунизма. Слово «секс» при этом нигде и никогда не упоминалось. Во-первых, его, похоже, никто не знал. Во-вторых, обличали не «секс» и «сексапильность», а скорее неразборчивость во вкусах. Но, что правда, то правда, вульгарно разодетая женщина неизменно склоняет к порочным мыслям, бередя низменные инстинкты.

А секс так и пер от этих баб с щедрых сатирических иллюстраций, размером едва ли не вовсю страницу. Хоть на стенку вешай. И все эти «парикмахерши», официантки, секретарши, реже продавщицы в колбасном отделе (тех чихвостили по другой статье) из жизни и с карикатур привносили в нашу жизнь маскарад, став прообразом женщин-куколок нашего недалекого будущего. Общество подозревало в них шлюх по тому пункту, что в подобных дамочках было сильнее заложено женское начало, этакого зеркально-бусового толка. Что вовсе не обязательно. Ведь известно, что женщина одевается ради других женщин, а не мужчин. Власть они прогневили тем, что своим броским видом отвергали тот стиль и ту одежду, которую им предписывалось носить. Как один из пунктов потребительской корзины советского человека, незамысловатый такой пункт, одобренный медиками и имеющий тот же безрадостный вид, что и не менявшаяся десятилетиями упаковка для вермишели. Они подстрекали на смелые фантазии, на невоздержанность в половом вопросе и не только. И мужики, скорее по наитию, нежели, точно распознав призыв, ловились на такое моментально. Ибо маскарад это еще и ширма, за которой двое прячутся друг от друга, желая быть вместе, но при этом остаться неузнанными.

Поверьте, там, в машине, под серым фасадом дома быта, я наблюдал начало краха империи. А вы думаете, почему компартия так нещадно боролась за незатейливый внешний вид? СССР разрушили вульгарные бабы, чьи профессии были сопряжены с «чаевыми», что делало им по карману разные модные тряпки. Они сделали это руками мужчин, которые хрюкали от вожделения и шли на преступления, чтобы заполучить их. Выходит, не зря журнал «Крокодил», выходивший под патронажем ЦК КПСС, так беспокоился их манерой одеваться.

Впрочем, тогда мне было наплевать на подобного рода умствования. Я хотел только одного – иметь свою девушку, трогать ее, вдыхать запах волос, целовать в плечо, и чтобы меня, наконец, кто-нибудь обнял.

К десяти часам город пустел, и я ехал на вокзал, чтобы немного подкалымить на приезжающих. Обычно я останавливался на привокзальной площади, напротив выхода в город с вокзала, и, облокотившись на кузов, поджидал клиента. Я вертел головой по сторонам, млея в сердце мечту о прекрасной нездешней незнакомке. Но нездешние красавицы, вместе с их встречающими, все, как один, волочились на троллейбусную остановку, а мне доставались мужики начальственного вида, да какие-то не в меру разговорчивые жуликоватые субчики. И такой расклад вошел в норму. А потом я выучил все городские закоулки в Прелюбове, завел кожаную фуражку, но ни на чуть не приблизился к мечте о собственной девушке.

К четырем часам, после окончания на заводах первой смены, женщины снова появлялись на городских улицах – всякие, разные, на любой вкус. Мне, например, нравились женщины с пышными формами. Не знаю, был ли это мой природный вкус или он привился мне, когда я начал лепить своих лежащих баб, компенсируя недостаток сходства обилием прилепленного снега в области бедер и груди.

Уставшие, они надолго заныривали в близлежащие гастрономы и выплывали оттуда с набитыми сумками, и по-утиному вышагивали в сторону трамвайных путей. Сполна отдав, причитающиеся с них, жизни вовне, они теперь устремлялись вглубь раковины, в свой маленький, более или менее обжитой мирок, и я со своей машиной становился им еще безразличней, чем в ранний утренний час.

Я пробовал предлагать свои шоферские услуги понравившимся девушкам, но они все до одной шарахались от меня, будто я крутился вокруг них с расстегнутой ширинкой и вещал отборные непристойности. Иногда я выходил из машины и просто шел за понравившейся девушкой. Пару раз я начисто забывал, где в городе оставлял свою машину.

К вечеру, возвращаясь обратно в лес, я смотрел в боковые окна на прогуливающиеся парочки и чувствовал себя человеком, страстно желающем принять участие в игре, правила которой не в состоянии постичь.

Измотанный, я приезжал в дом, как после тяжелой трудовой смены. В запахе бензина бросал мозолистой рукой несколько заработанных бумажек в вазу на столе в гостиной, и, порой не раздеваясь, заваливался на кровать, забываясь тяжелым шоферским сном.

Поездив так с полгода, все с тем же для себя результатом, я начал серьезно увлекаться скульптурой. Я говорю «серьезно», чтобы как-то отмежеваться от моих увлечений лепкой из снега обнаженных женщин за нашим сараем. Когда я, сняв пальто, ложился на них, дрожа не то от холода, не то от вожделения. Кстати, за этим занятием я простывал несколько раз.

Теперь же я ведрами таскал глину с ручья и у себя в комнате принимался лепить женские фигуры. Поначалу я оценивал удачность выполненной работы по тому, насколько возбуждался, глядя на нее. Проще говоря, качеством эрекции. И, честно говоря, искренне удивлялся собственному таланту, пока не стал замечать, что для того, чтобы мне возбудиться, достаточно к моей глиняной Матрене приделать два шарика на уровне груди и кашеобразно накидать глину на лысый череп. Вот вам и сексапильная красотка с пышной шевелюрой.

 

Потом доставал из тайника фотографию своей «Элеоноры» и, сравнив со своими «произведениями», начинал безжалостно возвращать их в прежнее тестообразное состояние, откуда я их так бездарно выманил.

И все же я решил не сдаваться, взявшись оттачивать мастерство на отдельных частях женского тела. Меня, например, всегда восхищали женские ножки, и я решил начать с них. Женские ножки сами по себе произведение искусства, но приблизительно на семьдесят тысяч пар можно встретить такие, что невольно начинаешь думать, что тем тысячам и тысячам они достались от папы и мамы, а эти ножки вышли по спецзаказу из мастерской гениального скульптора. Они способны ошеломить, даже если юбка не выше колена, ибо в таких ножках именно голень самая красивая часть. И становится безумно жалко, что их обладательница так запросто нещадно пользуется ими с утра до вечера, не беспокоясь, что нарушится благородство из линий.

Я всегда хотел иметь такие ножки в своей собственности – понимайте под этим, что хотите. И вот в голове возникает образ лежащей на спине женщины. Она нежится под солнцем в сладостной неге, слегка согнув одну ножку. Вот эту ножку я и намереваюсь вылепить, шлепая по столу заготовкой в виде жирной сардельки. Я пытался придать куску глины утолщенность пятки и форму голени, но то, что выходило, в лучших образцах напоминало ногу, оторванную от детской куклы.

Но, покуда у меня не появилась собственная девушка, я был обречен искать эротику в глине. И я продолжал свои занятия, мечтая однажды вылепить «Элеонору», в которую был бесконечно влюблен. Мне казалось вполне рыцарским поступком извлечь ее из паскудной одномерности, куда ее втиснул слюнявый фотограф, чем спасти и свести на «нет» гнусь снимка. Я мечтал вылепить ее настолько правдиво, чтобы отпала всякая надобность в снимке. Чтобы не жалко было выбросить. Или отдать обратно Мирону, что, в сущности, для меня означало одно и то же.

Самостоятельно, без никого, я дошел до того, что внутри скульптуры нужно использовать проволочный каркас. И много других штучек, о которых вам будет скучно слушать.

Прежде, чем рассказывать свою историю дальше, мне бы хотелось сделать небольшое предисловие к дальнейшим событиям.

Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что человек засылается в этот мир, чтобы под давлением обстоятельств принять свой неповторимый облик через собственные поступки. Здесь он просто вынужден действовать, так устроена эта богадельня. И если вдруг находится некий умник, который приспособился не действовать, Создатель, не страшась выказать себя, начинает вмешиваться самым недвусмысленным образом. Ломает привычный ход вещей, вытаскивая хитреца из его берлоги, и швыряет в общую круговерть. Не замечали? Это потому, что вам не привозили на дом липовые аттестат о среднем образовании, «белый» воинский билет, а заодно и паспорт в одном конверте.

Очевидно, я слишком долго засиделся в избушке на лесной поляне, и однажды с востока потянуло сильным ветром, перешедшим в ураган, что, скомкав мою жизнь, подхватил меня и унес с насиженных мест.

Буря разыгралась стылым февралем шестидесятого года. Серое зимнее небо, нависавшее все утро над лесом, к обеду в одночасье почернело, как в дни затмения. Я колол дрова перед домом в белой рубашке Полозьева, и на фоне враз почерневшего снега, почувствовал себя фигуркой на сцене, на которую был направлен луч прожектора. В белизне своей рубахи я был заметен отовсюду, и мне негде было спрятаться на этой свинцово-грифельной пасторали, мрачной, как средневековая гравюра. Я едва успел заскочить в дом, как на поляне занялась буря. Она бешено хлопала входной дверью, пока я в прихожей складывал дрова, будто требуя меня к себе.

В лесу буря лютовала до следующего утра, изрядно повалив сосен перед домом. В Прелюбове же к хлипеньким городским тополям добавились обрушенные линии электропередач и снесенные крыши в частном секторе. Там она улеглась лишь к вечеру, войдя в историю города, как знаменитая буря шестидесятого года.

А через неделю, намного раньше срока, стал таять снег. Приезжавший накануне почтальон говорит, что дорога в бурю не пострадала; ни одно дерево не упало поперек нее.

Март и первую половину апреля я провалялся из-за воспаления легких, а потом снова сел за руль и «бомбил» по городу вплоть до конца мая, пока не наступило двадцать седьмое число.

Это был день как день. Я уже собирался сесть в машину, когда ко мне из дома выбежала Дашкова с пирожками, завернутыми в листы бумаги. Ей непременно хотелось успеть их выпечь до того, как я поеду, словно мне предстоял дальний путь. Вас, наверное, могли удивить пирожки в руках Анны Генриховны. Да-да, в то время Дашкова вовсю пекла пирожки со всякой всячиной, пережив на моих глазах богемный период и свое домашнее сумасшествие. Теперь это была классическая старушка в фартуке, с седыми волосами, забранными на затылке в пучок, с очками на кончике носа. Она так и не стала за эти двенадцать с лишним лет мне матерью, но все же ее последнее воплощение меня устраивало больше всех предыдущих.

– В городе тебе таких не подадут, – похвалилась она, прижимая сверток к моей груди так, словно это был для нее обычный ритуал.

А между тем, я немного оторопел. Мы привыкли быть чужими друг другу. Правда, после того случая, когда я в тринадцать лет попытался вывезти ее из леса, вооружившись вилами, мы немного сблизились, но не более того.

Прижимаясь ко мне, она собиралась о чем-то поведать, но потом, будто спохватившись, бросила беглый взгляд на дом, где оставался Мирон, и вдруг выпалила, имитируя кокетство:

– Прокатите, молодой человек, даму на автомобиле.

И вот она уже обходит машину, снимая на ходу фартук, и я понял, что не смогу ей отказать, что бы это поездка нам обоим не уготовила.

По ее просьбе, я отвез Анну Генриховну в парк культуры и отдыха, где она на тенистой аллейке взяла меня под руку, показывая всем видом, что собирается хорошенько поразвлечься. Мы катались на каруселях, если мороженое, побывали в комнате смеха, а в стрелковом тире я для Дашковой выиграл главный приз – плюшевого медвежонка. Попутно я узнавал историю ее жизни. Немецкий папа, торговавший лесом. Меланхоличная Mutter, бравшая уроки игры на фортепиано у молодого Стравинского. Брат, гидроинженер, оставшийся на ее бедной родине. Первый муж, дирижер. Гений, антисемит, пьяница. Повесился в театре на собственных подтяжках. Затем Полозьев, честный и настоящий, в пику кривлякам из театра.

Потом, на лодочной станции, мы взяли лодку напрокат. Я тогда в первый и последний раз оказался за веслами. Дашкова сидела напротив меня, улыбалась в букет из васильков и вспоминала юность, гимназистов, катавших ее по этим же местам. И вдруг речь зашла о Мироне. И выяснилось много презабавного. Например, что этот помешанный на всем армейском мужичок, сам никогда не служил. У него был такой шанс летом сорок первого, но Мирон предпочел уклониться, сбежав от призывной комиссии в лес. Он рассчитывал там отсидеться до зимы, когда, по его прикидкам, немцы окончательно победят. Зимой он двинул на восток, ночую на деревьях. У него была берданка, которую он повсюду таскал с собой, хотя патроны закончились еще в ноябре. В феврале он вышел к пустовавшему дому Дашковой, где нашел порох для берданки, и где в относительном комфорте пережил всю войну и оккупацию Прелюбова в том числе. Его обнаружила Дашкова в августе сорок третьего. В ту пору она была санитаркой на фронте, и после контузии прибыла в Прелюбов на побывку. Конечно же, первым делом она отправилась проверить дом. Она приехала на телеге в сопровождении деревенского конюха. Она столкнулась с Мироном на крыльце. Учитывая свое нелегальное положение, Мирон мог запросто укокошить Дашкову, ведь та могла с легким сердцем сдать его властям. Но сговорились на том, что Мирон останется присматривать за домом. Чтобы подхлестнуть его рвение и предостеречь от ненужных поступков, Дашкова пообещала Мирону сразу после войны легализовать его существование. А Мирон, ничего не зная о Дашковой, слепо поверил ей на слово, как только могут поверить в могущество надменной обладательницы сказочного терема в самом центре европейской территории рабоче-крестьянского государства.

Кстати, если вы подумали, что медвежья шкура, а с ней и морда на стене в моей комнате, есть охотничьи трофеи Мирона в период его дезертирства, то вы глубоко ошибаетесь. Это был подарок Полозьеву от одного писателя-таежника. Кажется, с ним впоследствии тоже приключилась прескверная история, но подробностей Дашкова не знала. Мирон только ставил силки на зайцев, а к берданке и вовсе перестал прикасаться, боясь быть услышанным кем-нибудь из деревни.

Года за два до моего появления в доме, Анна Генриховна впервые переспала с Мироном. (В ее устах это прозвучало так: «Однажды я была слишком добра к нему»). Война закончилась, отработав еще год на сцене, балерина Дашкова вышла на пенсию и полностью перебралась на житье в дом. Муж бывал в доме наездами, чередуя редакторский труд в городе с творческими командировками по стране. Этим адюльтером Мирон был обязан тоской бывшей балерины по театру. Незамысловатой жизни в лесу не хватало интриги, второго плана. Теперь же, домысливал я, когда они собирались в доме вместе – женщина и двое мужчин, все наполнялось особым подтекстом. И взмах ресниц, и раскачивающаяся туфелька на ножке, и след помады на бокале, и тайна рукопожатия становились инструментами в оркестре, которым с удовольствием дирижировала увядающая женщина. В ту пору ей было сорок шесть.

По до конца не выясненным мною причинам, Дашкова ничего не сделала, чтобы выправить Мирону хоть какие-то документы. Может, не смогла, а, может, не посчитала нужным. Наверное, наблюдая, как Мирон тешит себя военными побрякушками, как тащит из леса в дом отсыревшие мины, забывая по месяцам менять на себе белье, Дашкова не могла представить его в другом амплуа. А для жизни в лесу документы не обязательны. Ну а после ареста Полозьева ее возможности вообще были сведены к нулю.

Правда, ее иногда начинало беспокоить, насколько основательно Мирон обосновался в доме, совершенно не задумываясь о своем будущем. Да, кстати, Валентин…

И тут она раскрыла причину своего нынешнего беспокойства. На днях она снова наткнулась на новые документы Мирона – паспорт, трудовую книжку, военный билет… Теперь он прячет их в поленице, обмотав полиэтиленом… Угадывалась рука Белозерова. Только за какие заслуги? А может в счет будущих? Тогда каких? По сути, новые документы для Мирона те же крылья, решили мы, и если пташка когда-нибудь надумает выпорхнуть из родимого гнезда, то, стало быть, счастливого пути.

По дороге домой, посреди лесной чащи, нас застал проливной ливень, какой может случиться только в начале лета. Какое-то время я пытался ехать, расчищая лобовое окно дворниками, но потом посчитал за лучшее остановиться и переждать дождь. Было ясно, что это ненастье не скоро закончится, и Анна Генриховна решила перебраться с заднего сидения поближе ко мне. Всего несколько секунд понадобилось, чтобы из одной дверки прошмыгнуть в другую, но, когда она оказалась рядом, вода текла по ней ручьями. И нам было весело от того, что дождь умывает лес, делая зеленое ослепительно зеленым, и от того, что жизнь прекрасна такими небольшими приключениями, вроде нашего, и от того, что мы не умерли от голода и безнадеги з имой пятьдесят третьего и дожили до этого, сверкающего каждой каплей, проливного дождя.

Помню, я включил в машине радио, которое довольно сносно принимало Всесоюзное радио, и оттуда заиграло что-то этакое в такт нашему смешливому настроению. А потом вспомнили о пирожках, что Анна Генриховна испекла мне в дорогу, и принялись их жевать, запивая теплым чаем из моего термоса. И каждый из нас бы благодарен тому ливню за те минуты счастья, которые он дарил.

А потом, будто спохватившись, Анна Генриховна достала из накладного кармана запечатанный конверт. В нем, с ее слов, была заверенная у нотариуса бумага, по которой дом на опушке леса, согласно последней воле его нынешней хозяйки, должен был перейти в собственность мою и Белозерова – пятьдесят на пятьдесят.

– Мой подарок, – сказала Анна Генриховна, будто речь шла о каком-то дополнении к домашним пирожкам на дорожку.

Потом призналась, что это уже второе завещание по поводу ее дома. В первом она обещала дом Белозерову, в знак признательности за заботу о нас в последние годы, к тому же он клятвенно обещал принять самое живое участие в моей судьбе, если дом достанется ему. Однако, не так давно ей приснился дурной сон, который кардинально повлиял на ее прежнее решение.

Там, в машине, она прощалась со мной. Я это хорошо чувствовал и не хотел с ней прощаться, потому что только сейчас, наконец, обрел мать. Я взял из ее рук конверт и, отогнув панель на дверце, бросил в образовавшуюся цель. Это был наш с ней тайник, туда мы прятали достаточно крупные суммы, когда стали приходить гонорары за переизданные книги Полозьева. Потребность в тайнике появилась одновременно с переменами в нашем Мироне. Порой он ходил среди нас с таким видом, что, казалось, проследи за ним ночью и обязательно увидишь, как, крадучись, он покидает дом, как идет диким лесом одному ему известной тропой, как, оказавшись на поляне, голосит на луну и совершает страшные обряды. По неизвестным нам причинам он превратился из чудаковатого неряхи в угрюмого дурака, одержимого дурной тайной мыслью. Мы перестали ему доверять.

 

Дождь закончился еще затемно, и мы отправились дальше по лесной дороге к нашему дому. Мы застали Мирона растянувшимся на скамейке перед домом, обложившись тряпьем. Что-то в этом было не так. С Анной Генриховной под руку, я тогда при виде растянувшегося во дворе Мирона, ощутил нас бестелесными призраками, возвратившимися в некогда родные пенаты и теперь ревниво наблюдавшими за переменами, произошедшими без нас.

Потом Мирон поднял голову (он, кажется, спал) и подарил нам удивленный взгляд, словно, именно нас он меньше всего ожидал здесь увидеть. Говорю вам, в это время он вел себя более, чем странно.

Вскоре после ужина мы снова встретились с Дашковой. Нам, как будто, многое предстояло на тот день, и мы боялись не успеть. Я развел во дворе костер и жарил на открытом огне сосиски по рецепту Дашковой. Сама она тоже была рядом: качалась на качелях своего детства. Иногда я отрывался от своего занятия, шел к качелям и сильно раскачивал Анну Генриховну, а она, визжа, взлетала к небу, выпрямив вперед свои сухие стройные ноги.

Счастье вновь возвращалось в этот дом на опушке леса, и Анна Генриховна восторженно встречала его во внутреннем дворике, нисколько не страшась, что вернувшееся счастье не узнает в морщинистой старухе свою давнюю знакомую, смешливую немецкую девочку-газель. Лес нежно обнимал нас, горел в ночи костер, и казалось, мы оба, наконец, вступили в ту счастливую жизнь, где мы другие и все удается, в ту жизнь, которая всегда была где-то рядом с нами, но так никогда и не пересекалась в нашими тернистыми тропами. Мирон весь вечер просидел у себя в комнате, не омрачая волшебство своим жевано-пережеванным видом, будто не хуже нашего чувствовал, что этот вечер был последним у нас.

С Анной Генриховной я расстался за полночь. Ей захотелось еще немного посидеть на качелях и посмотреть, как тлеют в ночи угольки костра, а я, честно говоря, порядком вымотался за день. Ночью я от чего-то проснулся и взглянул через окно во двор. Мне был виден затухавший костер, но осталась ли, по-прежнему, возле него Дашкова я оттуда увидеть не мог.

Я снова лег, и всю ночь мне снились страшные сны, оставляющие тяжесть на душе. А потом, под утро, я услышал доносящееся снизу «Болеро», но был слишком связан сном, чтобы встать и посмотреть, в чем дело. Когда я проснулся снова, оглушительно громко играло радио, и по мере моего выхода из сна звук становился все оглушительней.

Я встал с дивана и принялся одеваться. В постели я воспринимал оглушительную музыку из гостиной как музыкальное сопровождение замучившим меня под утро кошмарам, но когда страшные тени отступили, а сам я уже вовсю натягивал на себя брюки, мне показалось, что ничего подлее, чем этот истерический рев из радиолы, я в жизни не слышал. «Это нечестно» – твердил я спросонья в поисках куда-то запропастившейся рубашки.

И вот я оделся, чтобы хотя бы в подобающем виде спуститься в гостиную, навстречу своей новой жизни. Да-да, прежняя моя жизнь, полностью исчерпав себя, закончилась безвозвратно – я осознавал это. Она еще теплилась вокруг меня, оставаясь запертой в четырех стенах, но лишь до тех пор, пока я не разомкну круг, потянув за дверную ручку. И тогда ревущий океан уготованною мне судьбой в мгновение ока захлестнет ее вместе со мной.

Я вышел на галерею; гостиная находилась подо мной глубоким кратером, источавшим шумную ярость скрежещущих звуков. Не скажу точно, что играло. Это могла быть вполне безобидная вещь, может даже, радиоспектакль, но на определенном уровне громкости, из-за давящих на уши децибел вам уже не дано это распознать. И все при таких условиях будет слушаться одинаково паскудно.

Я перегнулся через перила и увидел, должно быть, успевшего оглохнуть Мирона, который, как ни в чем не бывало, устроился на перевернутом донышком вверх ведре, и методично бросая в разведенный камин книжку за книжкой. И только тут я заметил, как нестерпимо жарко было в гостиной. Горели книги Полозьева, авторские экземпляры из выпотрошенных типографических упаковок.

Мирон не видел меня, но по тому, как он сидел и как бросал книги в огонь, было видно, что он уже давно приготовился к моему появлению. Теперь он видел меня – я спускался по лестнице – и хотя виду он не подал, движения у него стали более механическими.

И тут я увидел Дашкову… Она сидела в своем любимом кресле у камина, вжатая в него, будто сильным ветром. Голова запрокинута назад, а рот до отказа набит виниловыми осколками грампластинок. И без того от природы немаленький, теперь ее рот казался вдвое шире. Он был явно порван, и кровь тонкими засохшими струйками пролегала по длинной шее и далее по складкам ее вчерашнего платья. Глаза, выкатившиеся далеко из орбит, умоляюще глядели в потолок. Она была мертвее мертвого.

Я, завороженный, стоял на ступенях и все глядел на зубчатый веер, торчавший из мертвого рта осколков. Я не мог найти в себе сил, чтобы спуститься дальше или вернуться назад, в комнату. Мне было неполных двадцать лет; когда-то я был весьма проворным малым, самостоятельно решавшим, с кем провести свое детство и кто при этом должен пострадать, а теперь я безнадежно застрял. Все закончилось, но не закончился я. И с этим нужно было что-то делать.

На деревянных ногах я вышел из дома и оказался на крыльце. Я выбрал этот путь лишь потому, что при нем не нужно было проходить мимо мертвой Дашковой.

Оказавшись на крыльце, я вновь почувствовал себя нездешним этому дому. Глазами чужака осматривал гвозди, загнанные в доски, измерял свою оторванность от земли, испытывал под ногами скрипучие половицы. Так уже было однажды, двенадцать лет тому назад. И с тех пор мало что изменилось: я по-прежнему оставался подкидышем с всегда насущной ему проблемой – где-нибудь перекантоваться. Все, о чем я из глубины души заклинал Дашкову, старушка исполнила с лихвой: снабдила документами, уберегла от разрушающего влияния интерната, продержала в доме до совершеннолетия и даже более того. Я всегда знал, что когда-нибудь такой день, вроде сегодняшнего, обязательно настанет. Я ведь жил в настоящем балагане – сумасшедшая балерина, репрессированный писатель, слуга-дезертир и я – сиротка из детдома и самозванец по призванию. Я не должен был оказаться рядом с этими людьми и, перескочив к ним из своего параллельного мира, я невзначай заразил их вирусом, к которому у них не было иммунитета. В итоге безумие Дашковой передалось Мирону, а сама она оказалась мертва, как уже давно был мертв ее репрессированный муж. А теперь я должен был отправляться на поиски новых актеров и новых подмостков, где они, не без моего участия, разыграют новую жутковатую оперетку. Ведь режиссура у меня в крови. Кто-то родом из Прелюбова, кто-то из небольшого поселка городского типа, а лично я материализовался из города собственных эротических фантазий. Жизнь в лесу и жизнь до него мало повлияла на меня. Я оттачивал свою личность в придуманном мною городе Похоти, куда наведывался каждую ночь и не по разу. Оттуда мои привычки, навыки общения, знание людей и способы достижения поставленной цели. Я не имел ничего общего с реальными людьми вокруг меня, и сам ощущал себя посланцем иного мира, со спрятанными перепончатыми крыльями под пиджаком. В свои неполные двадцать у меня за плечами не было никакой биографии, только яркие чувственные воспоминания о том, чего никогда не случалось. На улице Прелюбова я ощущал себя персонажем из сказки.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?