Метод ненаучного врачевания рыб

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

С тех пор я многие десятилетия прожил так, словно продолжал все время плыть на вылепленной женщине из снега в поисках гавани, где окончится мое путешествие, где снег подо мной, наконец, растает, и я обрету Нирвану.

Однако, дальше.

На Новый, пятьдесят третий год, мне подарили полосатый вязаный шарф, который я носил чуть ли не следующего дня, как меня сюда привезли. В начале зимы Анна Генриховна научила меня повязывать вокруг шеи так, чтобы оба конца свисали к брючному ремню. Ей нравилось смотреть, как он красиво развевается на мне во время катания. Теперь он официально становился моим, а до этого, надо полагать, считалось, что я беру его напрокат из вещей Анны Дашковой, урожденной Поморин.

Не судите старушку строго (а к пятьдесят третьему году Дашкова окончательно превратилась в старуху) в этом бюргерском охотничьем доме мы откровенно нищенствовали, когда дары леса и речки стали основными источниками нашего существования. Плюс небольшая «балетная» пенсия Дашковой, которая полностью уходила на бензин и самое необходимое, чем мы запасались в наших редких вылазках в город.

На праздник ждали Белозерова. Что-то Дашкова припрятала и для него в вязаной рукавичке, свисающей с камина. И когда Мирон принимался кружить вокруг Дашковой и что-то гнусаво бормотать, она отмахивалась от него с одними и теми же словами: «Ничего не нужно. Приедет Белозеров и все привезет». Не привез. И сам не приехал. И по тому, в какую ярость пришла Анна Генриховна, я понял, что каким-то образом новоиспеченный артиллерист вновь облапошил доверчивую вдову, недавно умершего в заключении врага народа.

Она поднялась к себе, не дожидаясь боя курантов из приемника, который мы по случаю праздника перетащили в гостиную. Она ушла спать, как в любой другой будний день, и в это раз обошлась без своего неброского ритуала хозяйки дома, поднимающуюся в свою спальню. А именно, не стала походя снимать с себя массивные серебряные серьги с малиновым камнем, название которого я до сих пор не знаю. Потому что их не было на ней в тот день и во все последующие дни тоже. Где же они были? Спросите у артиллериста. Кажется, этот гад испарился, прихватив последнюю дорогую вещь в доме.

Пока Анна Генриховна в вышине галереи двигалась мимо нас большой рассерженной птицей, Мирон внизу стоял к ней вполоборота и крутил рукоятку настройки с лицом пророка. А когда дверь за ней громко захлопнулась, не меняя физиономии, пошел на кухню и нажарил нам двоим полную сковороду картошки. А потом за минуту до начала нового года плеснул себе и мне какой-то мутной дряни из банки. Мы выпили под бой курантов. Потом в динамике заиграл гимн, и почти одновременно с ним кто-то протяжно завыл за забором и все выл, и выл, а я слушал и слушал, пока не заснул в своей комнате. Мне снилось, как глубоко из воды я наблюдаю, как замерзает вода надо мной и другими рыбами.

А весной умер Сталин. Возьмите любого, кто помнит, как пришло известие о смерти Вождя, и спросите о том дне, и вам, словно сговорившись, ответят одно и тоже: «Тогда все плакали». Так вот у нас в доме по этому поводу никто не плакал. Лично мне было по-детски наплевать. Мирон, тот явно вздохнул с облегчением, будто умер его основной кредитор. А что до Анны Генриховны, то в пятьдесят третьем году мне казалось, что Дашкова уже плохо отдавала себе отчет, по ком беспрестанно жалится музыка из радиоприемника.

От скудного зимнего рациона и обострившегося по весне душевного недомогания, она таяла на глазах, и под некогда рафинированной стервой богемного вида, вдруг вновь проглянула хрупкая смешливая немецкая девочка, – стебелек – накидывающая на плечи шубку, чтобы выйти посмотреть, как набухают почки на деревьях.

В ту весну все было не так, как прежде. За зиму Мирон имел обыкновение отращивать бороду и сбривать ее, когда стает весь снег перед домом, но в тот апрель не стад ее брить. И почему-то перестал ставить в лесу силки, объяснившись передо мной одному ему понятной фразой, что мол, скоро само все зацветет. Все шло наперекосяк. Борода Мирона, в прежнее время любимый объект для шуток Анны Генриховны, теперь ее нисколько не занимала. Она сделалась безразличной к нам и ко всему на свете.

Она могла целыми днями просиживать в плетеном кресле на веранде за немецкими книжками своей юности, оставляя в них веточки из сада в качестве закладок. Когда в такие дни я или Мирон попадались ей на глаза, она делала удивленное лицо и явно о чем-то собиралась спросить, но так и не решалась.

Не спрашивайте, чем мы питались. Наверное, в то время я и заработал свою изжогу, давясь мутной баландой, в которой мог с известной долей уверенности определить наличие в ней засушенных с прошлой осени опят. Остальные ингредиенты пусть останутся на совести Мирона.

Устав от борьбы за выживание, и, начисто потеряв интерес к жизни, в нашем донельзя запущенном доме стали поджидать смерть-избавительницу. И поджидали ее по-разному: Дашкова с равнодушием человека, потерявшего представление о реальности, а Мирон с величавой торжественностью бородатого шамана. Излишне говорить, что меня такое положение в корне не устраивало. И в этом у меня был союзник – наш пес, ньюфаундленд Дозор. Ему тоже отчаянно хотелось жить. За день ему перепадало несколько сухарей, принесенных мною с обеда; он худел и мог легко вылезти из ошейника, но почему-то этого не делал.

До конца не задумывая побег, я от захлебывающегося детского отчаяния, как-то извлек из шкафа свои зимние коньки. Верно, полагал, что в виду моего преотчаянного положения, они могли что-нибудь сделать для меня. Например, превратиться в сапоги-скороходы. Только куда было бежать? Бежать было некуда, и все же я, тринадцатилетний дуралей, вышел с ними из дома, зашел подальше от посторонних глаз за забор и принялся прикреплять их к своим ботинкам. А когда прикрепил, то встал в полный рост и попытался скользить по траве. Потом я снял коньки и уже обратно в дом возвращался не мечтательным ребенком, но трезвым реалистом, только что познавшим на себе общий знаменатель удела человеческого – силу притяжения и шероховатость пути. Затем, видать, и ходил.

Однажды, в середине лета, Мирон отправился в город сделать закупки на месяц вперед и к вечеру не вернулся. (Тут надо сказать, что непонятно откуда у Мирона в одночасье появились водительские права и кое-какие документы, потому что до этого он все время отсиживался в доме, боясь и нос показать в городе). Не появился он и к утру, и тогда я решил, что он сбежал от нас, прихватив с собой автомобиль. И поскольку Дашкова еще с вечера не подавала никаких признаков жизни за дверью своей спальни, я вообразил себя единственным в этом доме, кто способен принимать решения.

И первым моим шагом в роли спасателя должно было стать нечто, что я уже задумывал давно. Я собирался отпустить Дозора. Дальнейшую его судьбу я представлял себе приблизительно так: на запахи он выйдет через лес к деревне и там уж этот заслуженный сторожевой пес не пропадет. Я приоткрыл дверь в воротах, а затем направился к собачьей будке, предвкушая торжественный момент. По-моему, Дозор догадался о моих намерениях: он деловито вышел мне навстречу, вытягивая передо мной шею в ошейнике. А мне, признаться, хотелось немножко сантиментов перед расставанием. Я присел перед ним на корточки, готовясь к излияниям, но когда его морда остро ткнулась мне в грудь, мне пришел в голову новый план. Сегодня же, хорошенько подкрепившись на дорожку, я выведу Анну Генриховну из леса навстречу новой жизни. Это ведь я был сиротой, а не она. К тому же Анна Генриховна была взрослой, а взрослые редко бывают совсем без никого. Там, в городе, где кипит жизнь, она обязательно окажется кому-нибудь нужна. И Дозора возьмем с собой, чтобы охранял нас в пути от лесного зверя.

Я вернулся в дом. Меня охватила радость скорой перемены к лучшему.

Позавтракав в одиночестве, я поднялся к Дашковой и, постучавшись, заявил ей с порога буквально следующее: «Уважаемая Анна Генриховна, в этом доме нам угрожает смертельная опасность, а нам нужно спасаться. Спускайтесь вниз, я знаю, что нужно предпринять».

Часа через полтора мы вступили в лес небольшим, но полным решительности отрядом. Я, например, точно был сама решительность. Я шел в авангарде, вооруженный вилами. Дозор был у меня на поводке и буксиром тянул меня вперед. Замыкала шествие Анна Генриховна. И хотя на ней было длинное черное платье и белая сетчатая шапочка на голове, она мне все же виделась Красной Шапочкой, но в каком-то идиотском – пародийном ключе. Давно повывелись серые волки, запросто беседующие с повстречавшимися в лесу девочками. Нет больше бабулек, резво выпрыгивающих из распоротого волчьего брюха. Да и в сказки больше никто не верит, а вот, погляди-ка, постаревшая, сморщившаяся Красная Шапочка, уже сносившая свой знаменитый головной убор, по-прежнему бродит по дремучему лесу в поисках утраченных персонажей, без которых не может ожить главная история ее жизни. Наверное, все дело тут в плетеной корзине, болтавшейся под локотком Дашковой. Под белым в нечастый горошек платочком в корзине лежит черствый хлеб, документы и ключ от дома.

По-моему, Анна Генриховна до конца не отдавала себе отчета в мотивах нашей экспедиции. Но уже хорошо, что она была весела, что-то беспрестанно мурлыкала себе под нос и бросала на меня благодарные взгляды. Было видно, что мой беззаветно геройский вид (наверняка изредка отдававший клоунадой) грел ей душу. В ее глазах я был маленьким рыцарем и последним, оставшимся ей преданным человеком.

Это был славный денек. Омерзительно славный. В лесу пахло земляникой, ее сладкий аромат наваливался отовсюду. Вокруг пели птицы, а мы с Дашковой шли по самому краю, мимо и насквозь этих ликований природы. Природе было откровенно наплевать на нас. Эта самовлюбленная сучка учила нас атеизму, нашей отдельности от нее и необязательности существования. Она хвастливо щеголяла перед нами беззаботной радостью своих подопечных, отфутболивая нас к нашему непосредственному шефу – бездушному и безответному Богу. Я хорошо усвоил тот урок.

 

Я свернул по тропинке и увидел Мирона, метрах в сорока от себя. Он стоял спиной ко мне и будто стряхивал с конца, только что справив малую нужду. Только для этого движения рукой у него получались более резкими и атакующими. И тут приветливо залаял Дозор, и Мирон, вздрогнув от неожиданности, осел в коленях и затравленно обернулся, по-прежнему оставаясь спиной ко мне. Наш автомобиль стоял в трех шагах от него.

Тут и Дашкова подоспела и бросила на Мирона тусклый взгляд, как на человека, испортившего воздух.

Выяснилось, что по дороге домой в машине полетела коробка передач, и переночевав в кабине, Мирон с раннего утра провозился над машиной в лесу. Все верно, концы сходились, но только перед нами был определенно другой Мирон – сытый, осмелевший, с козырем в рукаве, словно этой ночью, в машине, его посетила лесная фея и выполнила три его заветных желания, о которых нам с Дашковой он ничего не собирался рассказывать.

Еще и сделала подарок – фотографию голой женщины.

Я обнаружил ее через пару дней, когда скуки ради пошел в комнату Мирона и взял с полки наугад выбранную книгу (если не ошибаюсь, что-то про подводные лодки). Поднялся с ней к себе, улегся на диван, взялся перелистывать… и с тех пор больше не принадлежу себе. Собственно, в таком виде пребываю и по сию пору.

В книге я обнаружил фотокарточку. Еще когда она лишь нечетко зачернела между колыхавшихся страниц, пещерное варварство, глядевшее с нее, обожгло меня своей первобытной правдой. Снимок упал мне на живот картинкой вниз. Я собирался его поднять, зная наперед, что мне не избежать расплаты за мое любопытство, что платить придется прямо сейчас, как мы платим, обгорая душой, за вид спаривающихся животных или чего-то еще в подобном духе. И что, быть может, какая-то часть выплат будет отложена на потом, тяготя своим долгом. Но все же переживания подобные моим только сопровождают такого рода сделки, но никогда не приостанавливают.

Итак, я взял ее в руки и поднес картинку к глазам. На фото была женщина. Без одежды. Совсем. До этого я видел, более или менее реалистично воспроизведенную женскую наготу, в лишь роскошном подарочном каталоге Дрезденской картинной галереи довоенного издания. Но там она бугрилась и переливалась своим этикеточным великолепием. Здесь же была крайне натуралистическая плоть не по своей воле раздетого человека.

Я испытал шок, но не от увиденного, а от того, что через увиденное сумел заглянуть в душу фотографа, и мне тут же пришлось отпрянуть, как от чьей-то давно нечищеной пасти. Фотограф был откровенным садистом, что чувствовалось. Из каждого сантиметра снимка смотрел на меня он – слюнявый, нетерпеливый, жадный, назидательный и неплохо замаскировавшийся. Снимок с женщиной, по сути, был зеркалом, в которое смотрелся фотограф. И, пожалуй, только он и ему подобные могли вынести это зрелище.

С ужасом и каким-то гаденьким удовольствием я продолжал разглядывать фотокарточку. Так смотрят на собственную глубокую рану, обнажившую кость. И продолжал делать свои открытия.

Взять хотя бы лицо женщины – оно стеснялось существовать наравне со своим голым телом. И безоружное тело за собой делало безоружным лицо. Это и возбуждало садиста.

И еще у голой женщины навсегда забирают ее главную тайну. Без нее она больше не сказочный замок на высоком холме. А кто же? Не знаю. Может быть, почтовый конверт, у которого совсем высох клей.

В ту пору мне было тринадцать; я уже миновал слепой младенческий садизм, когда кажется забавным отрывать крылья у стрекоз, но и до взрослого, развивающегося от бессмыслицы жизни, от полученных унижений и собственных неудач, а также от лютой зависти, мне было еще далеко. Поэтому на снимке я влюбился в то единственное, что там оставалось красивым – в лицо женщины.

На этом лице расположилась сама женственность. Такой тип лица природа со смаком, но не так часто, как хотелось бы, штампует по всей европейской цивилизации, небось, с самого ее зарождения. Женщина с таким лицом всегда на виду. Я говорю о чернявой широколицей красотке с выступающими вперед скулами, с влажными, податливыми, темными глазами, аккуратным носиком и ротиком, и почти никогда не пропадающей с лица игривой улыбкой. Когда женщина просто радуется, что она – женщина. И хотя на снимке она скорее выглядела мученицей, ее предрасположенность к такой улыбке легко угадывалась. Такие женщины не особо умны, и зная это за собой, видят в этом только нечто забавное, чем еще больше распаляют сердца мужчин. Да, и у таких женщин почти всегда красивая шея. У той, что я разглядывал на фото, была красивая шея.

Из них получаются певицы с не ахти каким голосом, но всеобщая любовь позволяет им подолгу оставаться на плаву. Характерные актрисы на роль кокоток, которые им настойчиво предлагают, пока у тех уже не женятся внуки. В общем, вы меня поняли.

Кстати, я забыл вам рассказать, как выглядел снимок.

Сама фотокарточка была размером девять на двенадцать. Описанная мною женщина была снята почти в полный рост с ногами, расставленными до ширины плеч, и широко разведенными в локтях руками за головой. Слева от нее, на спине колченогого стула, была сложена одежда по мере ее раздевания. Так лифчик белел на фоне темной юбки, из-под которой в обе стороны виднелись рукава блузки. Трусики лежали на краю сиденья, свисая треугольником к полу.

Черно-белое изображение позволяло лишь разглядеть темный фон штукатурки позади нее, заканчивавшийся в районе ее плеч белым пространством побелки.

Там же, у себя на диване, отслаивая кусочек за кусочком, я добирался до самой сердцевины, испытанного мною шока. Такие ведь снимки не возникают из ниоткуда и просто так не оказываются с тобой под одной крышей. Я должен был узнать фотографа, и почти наверняка фотограф знает меня. Я почувствовал, что вместе с этим снимком в дом заползло что-то мокрое, скользкое, отдававшее протухшей рыбой. Вот чего я больше испугался, едва взглянув на фотокарточку. Не распятого женского тела, я смрадного дыхания садиста у себя за спиной.

Снимок не казался новым, но и старым он тоже не был. Скорее, им начали активно пользоваться в самое последнее время.

Я решил больше не расставаться со снимком. В конце концов, мне было тринадцать, и в штанах у меня уже вовсю чесалось. Этот снимок мне еще сможет понравиться, когда я сумею переступить через отвращение к фотографу. Да и, кажется, пришло время сказать – я успел полюбить эту женщину. Она была красивей всех женщин, виденных мною раньше, даже, наверное, Нины Васильевны. Пускай невольно, но с этого снимка женщина щедро дарила себя мне, прыщавому салаге, и в знак великой благодарности я заделался ее фанатичным поклонником.

Мирон хватился пропажи уже к вечеру. Небритый, посеревший лицом, он, втянув голову в плечи, маятливо бродил по дому, будто принюхивался. Отыскал меня во дворе, буравя взглядом. Не проронил ни слова, предпочитая общение на уровне душ. Дескать, я знаю, что ты знаешь, о том, что я знаю… и все такое прочее. Утром я показушно пошел прогуляться по лесу, давая Мирону возможность перевернуть вверх дном всю мою комнату. Я вернулся с охапкой листьев для Анны Генриховны и наткнулся на Мирона в гостиной. Он казался уставшим и лишь ненавидяще зыркнул в мою сторону.

С тех пор мы с Мироном весь свой досуг проводили за игрой «отыщи клад» с эротической подоплекой. Бедняга не терял надежды найти у меня ту фотокарточку. Я оставлял ему в досках сарая пустые пакеты с чуть видевшимся уголком, почтовые конверты торчали у меня едва ли в каждой пятой книге в библиотеке. Когда тот здорово насобачился в разного рода подсказках, я оставил ему на своем столе перевернутый картинкой вниз план под затейливым, почти величественным, карточным домиком. Ну, знаете, как принято в книгах про кладоискателей: «Пятьдесят шагов на север от кряжистого дуба, что возле куста дикого папоротника… на глубине двух метров…» План был толково составлен и, самое главное, предельно прост, ибо я очень переживал, что у Мирона не получится отыскать. На карте я обозначил «клад» крестиком и сделал многозначительную надпись: «Дело всей моей жизни».

Скомкав работу по двору, Мирон уже к полудню заковылял в сторону леса, прихватив с собой лопату. Похоже, мы с ним любили одну и ту же женщину. Он вернулся к ужину, под сумерки, и первым делом посмотрел на меня как на очень странного мальчика. Из чего я заключил, что мой «клад» он все-таки отыскал. Хотите знать, что он там обнаружил? Раздетую куклу внутри обувной коробки. Какая-никакая женщина. Пусть утешится. Я давно отыскал ее на чердаке, где она пылилась, наверное, с тех самых пор, как Дашкова выросла. Вот и пригодилась.

С того самого вечера Мирон заметно подуспокоился в своих поисках и понемногу свыкся с потерей. А я, в свою очередь, заделался заядлым… ну, в общем, я считал, что мы с женщиной с фото, которую я окрестил «Элеонорой», находился в законном браке.

А потом был арестован Берия.

И ближе к осени произошел со мной вот какой случай. Как-то я носился по лесу неподалеку от дома, метая перочинный ножик в стволы сосен. Правильно метать я не научился, но зато наловчился верно запоминать определенное расстояние, на котором ножик обязательно воткнется. Но стоило сдвинуться чуть дальше или чуть ближе и фокус не удавался. И все же меня буквально гипнотизировал вид холодного лезвия, пронзающего кору дерева.

Помню, своим жульническим приемом я послал нож в широкую сосну, и когда тот вонзился, пробочно щелкнув, из-за сосны потянулся по ветру сизый сигаретный дымок. Испугавшись, я пошел к дереву по траектории ножа, крепко схватился за рукоятку и стал выжидать. Однако вокруг было тихо, и я уже начал подумывать, что мне показалось. Я осторожно выглянул из-за сосны и увидел невдалеке молодого мужчину в пальто и кепке. Одежда на нем была, как на людях более старшего возраста, чем он. Будто ему ее купили не то чтобы на вырост, а, скажем, на дальнейшее возмужание. Он сидел на стволе сгнившего дерева и курил сигарету.

– Подплывай сюда, шкет, – позвал он меня, как своего старого знакомого.

Я вышел из своего укрытия, на всякий случай, держа нож лезвием вперед.

– Ба, да ты никак перышком пописать меня собрался. Опасный ты мужик. Садись, братишка, не боись. – Он приветливо хлопнул по стволу рядом с собой.

Я шел к нему на ватных ногах и разглядывал. Он казался мне взрослым, но не настолько, чтобы называть его на «вы». У незнакомца был детский овал лица и нос «пуговкой». Глядя на его теперешнего, я мог с легкостью представить, какой он был в детстве. Подойдя ближе, я разглядел его длинные девичьи ресницы. Только глаза у него были холодные и безжалостные. Исключительно из-за своих безжалостных глаз он имел вид отъявленного головореза. Я тогда подумал, что, зная об этом, ему самому, наверное, становится неудобно, когда он оказывается в обществе. Поэтому дерево, на котором он сидел, и лес позади него как нельзя лучше подходили к его звериному облику. Но одет он был исключительно по-городскому, и я невольно проникся сочувствием к людям, которым там, в городе, приходится иметь с ним дело.

– Ну и как тут? Лучше, чем в детдоме? – спросил незнакомец, наслаждаясь собственной осведомленностью и произведенным эффектом.

Я пожал плечами.

– А тот, другой, все еще в детдоме чалиться? – Он многозначительно посмотрел на меня.

– Какой другой? – с вызовом спросил я.

– Ты мне дуру не гони, – тон у него был снисходительный. Я его забавлял. – Ты, вообще, зачем тут оказался? Тачка понравилась? Думал, твоей станет?

Мне нечего было сказать. Но поношенная телогрейка на мне, не по размеру большие сапоги и нож в руке добавляли мне баллов. В глазах незнакомца я предстал прирожденным жуликом, который едва ли ни с пеленок начал крутить дела, а теперь вот матереет, набираясь сил на новые подвиги.

Мы замолчали.

Незнакомец сунул руку в карман пальто, немного пошурудил там и что-то извлек в зажатом кулаке.

– Видал бродягу? – Между пальцев показалась мордочка мышонка. – Тащит все, что плохо лежит, вроде тебя. Еле поймал. Ну да теперь мы с ним одна семья. Тебя как зовут?

– Валька, – сказал я.

– И его Валькой назову, – подхватил незнакомец, чему-то обрадовавшись. – Ну, что, Валек, опять жрать хочешь? – обратился он к мышонку, подставляя свой палец к его остреньким зубкам.

Потом он засунул мышонка обратно в карман и сделался прежним, будто и не было той сентиментальной сцены.

– В доме есть кто? – деловито спросил он, кивнув в нужную сторону, хотя с того места, где мы сидели, нашего дома видно не было.

– Есть, – сказал я.

– Анюта и воин прехрабрый? Или кто еще появился? – Он был прекрасно осведомлен о наших делах и всячески старался это продемонстрировать.

Очевидно, под «воином прехрабрым» он имел в виду Мирона. «Аней» он назвал Дашкову. При этом тон его был покровительственным, словно он говорит о младшей сестренке.

 

Я кивнул.

– Ладно, – он слюнями затушил окурок и положил себе в карман. – Ты здесь погуляй малеха, в дом не ходи пока.

Он встал и пошел от меня какой-то малоприличной походкой, которую я прежде не встречал ни у кого. Но она тоже говорила за него не меньше, чем его жестокие глаза. А я остался пережидать это самое «малеха». А что бы вы сделали на моем месте? Метнули бы ему нож в пальто с подобранного расстояния?

Я сидел в опадавшем лесу, на стволе сгнившего дерева, и испытывал те же ощущения, что и в театре, когда по ходу действия выключают свет, чтобы поменять декорации к следующему акту, и только слышно, как в кромешной тьме плавно вращается сцена. Только теперь мне было не наплевать.

Так я просидел достаточно долго, пока не решился подобраться поближе к дому. Я спрятался за сосну и принялся наблюдать.

Какие бы дела не творились там внутри, снаружи дом продолжал излучать одну лишь бюргерскую благопристойность, как делал это не одно десятилетие подряд. Вот, в дверях появился Мирон: он набрал немного дров из поленицы и с ними скрылся в доме. После такой будничной сценки я решил поскорей вернуться в дом.

Я поднялся на крыльцо и осторожно приоткрыл дверь, как, может, другой ребенок украдкой заглянет в спичечный коробок, чтобы проверить, не сдох ли за выходные его майский жук. В доме все было по-прежнему: привычная последовательность привычных звуков, ни на чуть не изменившийся букет запахов, все то же колыхание знакомых душ.

Из своей комнаты выглянула Дашкова и бросила в приоткрытую дверь:

– Через десять минут буду накрывать на стол. Можешь мыть руки.

Иногда мне казалось, что она просто притворялась сумасшедшей.

Я поднялся к себе, чтобы переодеться, на ходу выискивая следы присутствия незнакомца из леса. Их не было. Я решил подождать в библиотеке, когда меня пригласят к столу. Помню, как подошел к открытому окну, выглядывая незнакомца перед домом. Как оперся руками об стол, вытягивая по-жирафьи шею. Как рука неудобно легла на пухлый том под грубой бумагой. Как испуганно отскочил от стола, когда как следует разглядел находку.

Это была вручную изготовленная книга размером со сложенную шахматную доску, только намного толще. На мятой обложке из ватмана было выведено каллиграфическим почерком Лично товарищу Сталину. Я раскрыл книгу и на титульном листе нашел название. «Приключения Отважной Шпаги в Мексике» – прочитал я. Вверху страницы стояли фамилии авторов – Вениамин Цуцура, Виталий Полозьев. Первый был зачеркнут одной длинной чертой, и очень походило, что было сделано совсем недавно и, скорее всего, пером из моей чернильницы, что осталось лежать рядом на столе.

Я стал разглядывать. Каждая страница была выписана вручную шрифтом, какой в ту пору часто встречался в изданиях детских сказок. Текст занимал только одну сторону листа, на другой можно было увидеть фрагмент каких-то чертежей или плаката по гражданской обороне с половиной чьей-то физиономии в противогазе или чего-нибудь еще. Разглядывать изнанку каждой страницы мне доставляло намного больше удовольствия, чем вчитываться в текст.

Потом меня позвали в столовую, и, поскольку за столом никто ни словом ни обмолвился о незнакомце из леса, я решил, что пока не изучу книгу, пусть она и тот, кто ее принес, остаются моей маленькой тайной.

Сама книга оказалась о благородном испанском дворянине, совершающем массу подвигов, а в перерывах между ними наведывающегося в свой родовой замок посреди мексиканской пустыни, где в парадной зале его поджидали отец с матушкой, восседая на тронах при свете факелов. Это был откровенно слабый перепев историй про Зорро с неоправданно обширными описаниями природы. Именно в них хорошо угадывался Полозьев, писатель-натуралист. За выдумывание подвигов отважного идальго, очевидно, отвечал пресловутый Цуцура. Чего стоила одна только сцена с перекраской лошади коменданта крепости в цвета зебры.

Только недели через две я отважился показать книгу Дашковой и рассказать о своей встрече в лесу.

Я выбрал для этого как нельзя более подходящий момент, ибо где-то невероятно далеко от нашего леса, в гуще огромного города, где я никогда не бывал, было принято решение реабилитировать писателя Полозьева. Из Прелюбова к нам стали наезжать люди и вести разговоры о переиздании некоторых его книг. Я никогда не видел разом стольких людей похожих на прежнего Полозьева манерой одеваться и вести себя на людях. Словно где-то Прелюбове существовал закрытый питомник, где за высоким забором обитали эти холеные обладатели светлых плащей и роговых очков. И глядя на них, беда, постигшая Виталия Серафимовича, казалась мне бедой самца, выбившегося из стаи и покинувшего естественную для него среду обитания. Мы с Анной Генриховной (именно мы, потому что, выходя гостям навстречу, она всегда ставила меня впереди себя, по-матерински обнимая за плечи) встречали делегации с суровым достоинством, выживших на необитаемом острове. Да и они, по правде сказать, смотрели на нас не иначе, как на потерпевших кораблекрушение, с жутковатым любопытством выискивая на наших лицах зарубы, которые оставляла жизнь полная лишений. Как выяснилось, все до единого знали о моем существовании.

С ними в гостиной Дашкова становилась чопорной светской дамой, и тон его смягчался лишь, когда она просила меня подбросить дров в камин. После чего я уходил от малопонятных мне разговоров в свою комнату и, подымаясь по лестнице, чувствовал детским чутьем, что худшие времена для нас с Анной Генриховной уже миновали.

А вслед за посланцами из писательского Союза прибывал Белозеров с виноватым взглядом и полными сумками продуктов.

Тогда я и сунул найденную книгу Дашковой, наврав, что только что получил ее от странного субъекта в лесу. Она проплакала над ней всю ночь, хотя, на мой взгляд, ничего особо слезливого в ней не было. Через стену мне было слышно, как всхлипывая, она шептала: «Бедный мой». Рискну предположить, что ее так растрогала отнюдь не судьба Отважной Шпаги.

Я был уверен, что эту книгу Дашкова сунет кому-нибудь из тех лысеющих умников, что регулярно наведывались к нам, но Анна Генриховна делать этого не стала. Она держала ее на своей прикроватной тумбочке, и, по-моему, эта книга стала ей намного больше, чем просто книгой.

А потом на юбилейном концерте, посвященном какой-то круглой дате здешнего оперного театра с тройкой гипсовых лошадей на крыше, Дашкова исполнила балетную партию уже и не вспомню из какой оперы. Двое пузатых мужчин во фраках, что перед ее номером спели что-то оглушительное на итальянском, вынесли ей из-за кулис огромную корзину роз. На следующий день газеты написали, что зал был покорен великолепию сохранившейся, артистической формой заслуженной балерины, некогда блиставшей на лучших сценах мира. Я боялся, что подаренные цветы опять подтолкнут Дашкову к безумию, но с безумием и танцами под патефон было покончено, равно как и с жизнью впроголодь.

Потом в нашем доме перебывало еще много народу из числа родственников и прежних знакомых Анны Генриховны, которые, пожалуй, не стоят того, чтобы быть здесь упомянутыми. Дашкова вернулась к своей прежней жизни светской, но уже, увы, одинокой дамы. Будто бы благополучно сошелся трудный пасьянс, а в конце обнаружилось, что бубновый король, затерявшийся под столом, в том раскладе участия не принимал.

В канун нового, пятьдесят пятого, года к нам приехал Белозеров и преподнес Анне Генриховне ее прежние серьги с малиновым камнем. И на многие годы вперед стал нам другом семьи, бескорыстным, преданным, всегда готовым прийти на помощь по первому зову.

Когда пришло время получать мне паспорт, одновременно возник вопрос получения адреса для нашего домика в лесу. Нас официально присоединили к деревне Каштанка, а название улицы предоставили выбрать самим. При этом намекнули, что лучше названия, чем Лесная, нам и не придумать. Мы остановили свой выбор на Ягодной, и с нами не стали спорить. А Виктор Мефодьевич Белозеров побеспокоился, чтобы к моему паспорту во внутреннем кармане куртки составить компанию из диплома о среднем образовании, водительских прав и воинского «белого» билета, из которого следовало, что у меня тяжелейшая форма плоскостопия. Спасибо, Виктор Мефодьевич…