К востоку от полночи

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

7. Полдень

Он закрыл рану стерильной салфеткой, одобрительно похлопал по животу еще спящего больного, подмигнул операционной сестре и, сказав традиционное «спасибо всем», вышел из операционной. Торопливо вымыл перчатки, снял их и, сдвинув на лоб маску, закурил. В длительных операциях его мучило одно – невозможность закурить, и подчас, когда он чувствовал нестерпимое желание вдохнуть табачный дым, то устраивал перерыв, брал стерильным зажимом сигарету и жадно затягивался. После этого всегда работалось спокойнее.

Вышел Оленев, тоже закурил, хотя ему было легче – он мог отлучаться во время операций, стерильный халат не обременял его, а надежная техника вполне заменяла анестезиолога на короткие минуты.

– Ну, как? – спросил Чумаков, хотя и знал сам, что все с больным нормально.

Оленев словно понял необязательность ответа и просто улыбнулся.

– Пойдешь на обед – зайди за мной, – попросил Чумаков. – Ты, случаем, не дежуришь сегодня? – и, уловив кивок, добавил: – Вот и хорошо. Будет с кем поболтать.

– Да, Вася, – сказал Оленев, когда они спускались по лестнице, – профессор просил, чтобы ты зашел к нему после операции.

– Что-нибудь случилось? – спросил Чумаков, перебирая в памяти недавние проступки и просчеты.

– Пустяки. Он хочет распить с тобой стаканчик чая.

– М-да, – хмыкнул Чумаков, – что же он утром не напомнил? У меня бы и конфетка нашлась.

– Если будет драться – позови, – предложил Оленев. – Буду прикладывать холодную ложку к синякам.

– Ладно. Студи… То-то он снился мне сегодня.

– Это к весне, – уверенно сказал Оленев. – Непременно наступит весна через два месяца. Хороший сон.

К профессору Чумаков не спешил. Все эти вызовы, переданные через других, не обещали ничего хорошего – такая уж была манера у профессора. Если надо было решить простые вопросы, он сам находил нужного человека, если надо было устроить разгон – вызывал виновника к себе в кабинет. Не выносить сор из избы – таков был его принцип. Избой был профессорский кабинет – обшитая полированными панелями просторная комната с непременным ковром на полу, куда и вызывались хирурги.

Поэтому Чумаков, не торопясь, удобно устроившись за столом, прихлебывал чай и заполнял истории болезней – дело прежде всего, и причина веская, не бездельничает же он, а работает. Ручейки разговоров обтекали его, коллеги беседовали между делом о том и об этом, каждый спешил высказаться на затронутую тему, не дослушав до конца собеседника, у каждого находились аналогичные истории и сходные случаи, короче – шла обычная беседа, где любому интересно лишь то, что говорит он, а монологи собеседника используются для передышки и придумывания очередной реплики. Чумаков редко вступал в эти беседы, это поначалу он искренне верил, что они служат для общения и обмена мыслями. Раньше он смело вторгался в разговор, терпеливо выслушивал чужие монологи, страстно отстаивал свою точку зрения, ожидая, что с ним начнут спорить, но разговор постепенно умирал, и Чумаков начинал понимать, что говорит он один, а остальным неинтересно, скучно и даже неловко вникать в чумаковские проблемы. Он злился и был недалек от того, чтобы считать своих коллег ограниченными людьми, интересующимися только спортом, тряпками, материальными благами и прочей ерундой, в душе своей обзывал их бездуховными, и некий оттенок исключительности и превосходства начинал звучать в его голосе, но прошли годы: Чумаков стал мудрее и понял, что разговор разговору рознь.

Есть просто потребность в эмоциональных контактах, и беседа в таком случае сводится к неписанному ритуалу, где каждый получает то, в чем он нуждается – не молчит же, как сыч на суку, а общается, обменивается мнениями, рассказывает о своей жизни то, что считает нужным рассказать, приличия соблюдены, контакт осуществлен, а для глубинного и наболевшего существует узкий круг близких людей, перед которыми не стыдно обнажать страдающую душу.

Что каждый человек страдает по-своему, Чумаков понял давно. Даже сытый и самодовольный мучается от мысли, что может лишиться и сытости, и покоя. А сколько потерь, разочарований и обманутых надежд…

Столкнувшись вплотную с медициной, Чумаков близко соприкоснулся с еще одной гранью страдания – болью, болезнью, со стремлением избавиться от них. Да и сам, шагнув на пятый десяток, не сумел избежать двух-трех хвороб, пока еще не слишком серьезных, но твердо обещающих невеселую старость. Избавить человека от боли, страдания, от одиночества и несправедливости – высокие цели, красивые слова, но Чумаков искренне верил им, впрочем, никогда не говоря об этом вслух. И если бы его спросили, нравится ли ему работа и находит ли он высший смысл в своем врачевании, он бы поморщился, пожал плечами и ответил что-нибудь вроде: «Обычная работенка. Непыльная».

Он допил чай, разложил по папкам истории, натянул на голову накрахмаленный колпак.

– Ладно, – сказал он, – пошел врукопашную.

В профессорскую дверь, обитую дерматином, стучаться было бесполезно. Она была слишком мягкая, кулак тонул в ней, не пробиваясь до основы. Поэтому Чумаков просто толкнул дверь и, спросив на ходу: «Можно?», зашел.

Профессор Костяновский сидел за столом, как и подобало профессору, в окружении книг и раскрытых журналов. Лицо у него было внушительное, поза – впечатляющая, а глаза за толстыми стеклами, разумеется, добрые и умные. Чумаков не задержался на ковре и, не дождавшись приглашения, сел в кресло с видом независимым и даже вызывающим.

– М-да, Василий Никитич, – сказал профессор красивым, хорошо поставленным голосом, – ну, во-первых, здравствуйте.

– Мы уже здоровались, – сказал Чумаков. – Утром. На планерке.

– Ну вот, – вздохнул профессор. – Опять вы за свое. Вполне взрослый человек, а как мальчишка, право же.

– Простите, но я еще не обедал. Давайте о деле.

– Ну что ж, о деле, так о деле. Очередная жалоба на вас. Просят разобраться.

– Как же, разберемся, – пробормотал Чумаков, протягивая руку за листками бумаги. – А, опять от него… Завидная настойчивость. Хорошие бойцовские качества настоящего мужчины. Бьется до последнего вздоха.

– Читайте, читайте, – посоветовал Костяновский. – Это интересно.

– Не сомневаюсь, – сказал Чумаков и прочитал жалобу.

Она была похожа на детективный роман. На двадцати страницах машинописного текста бойким языком была изложена жизнь Чумакова, история его грехопадения, потрясающие подробности личной жизни и умопомрачительные сцены преступной деятельности. Остальное было посвящено тем, кто живет с Чумаковым. Характеристика каждого была дана с завидной полнотой и фантазией, автор не поскупился на сочные эпитеты и в довершение всего перечислил по номерам отрицательные качества самого Чумакова. Качеств было двадцать одно. Как в карточной игре.

– Очко-о, – протянул Чумаков. – Вы знаете, обо мне не писали даже в стенных газетах. Это написано не без таланта. Я растроган.

– И это все? – спросил профессор, перелистывая журнал.

– А что еще? Абсолютная чепуха, даже оправдываться не стоит. Но почему жалоба попала к вам? Я подчиняюсь администрации больницы, а не кафедре.

– Дело в том, что мне передали на рецензию историю болезни жены этого человека. Естественно, я должен отреагировать. Ну, а жалоба… Можете считать, что я специально забрал ее.

– Для чего?

Впрочем, он и сам знал – для чего. Ему хотелось услышать, что скажет профессор.

– Я найду способ замять эту некрасивую историю и обещаю вам, что она не выйдет за стены моего кабинета. Рецензию, естественно, тоже напишу благоприятную для вас. Но вы должны обещать мне…

– Уйти из больницы. Я вас правильно понял?

– Ну, зачем же так? – поморщился профессор.

«Еще бы, – со злостью подумал Чумаков. – Если я уволюсь, это будет полпобеды, если я подчинюсь – полная».

– Вы талантливый хирург, – продолжал Костяновский, – добрый и честный человек, вы прекрасно справляетесь с работой, и, право же, я бы не хотел вас терять…

– Вы? Лично? – снова перебил Чумаков. – Еще раз напоминаю, я работаю в больнице, а не на кафедре и вам не подчиняюсь.

– Я могу подействовать на вас и через администрацию… Вы понимаете, что если жалобе дать ход, то это может существенно отразиться на вашей судьбе.

– Это не первая жалоба, – сказал Чумаков, – и не последняя. Обычная кляуза.

– Да, не первая. Но может стать последней.

– В каком смысле?

– Понимайте, как знаете. А насчет того, кляуза или нет, то это надо доказать.

– Вы что же, хотите, чтобы я доказывал, что я не убийца в белом халате? Что я не развратник, что я не волочусь за пациентками, что я не превратил свой дом, прошу прощения, в бордель? Что я не принуждаю чужих жен к сожительству? Ну, что еще там написано? Патологический тип, не способный к созданию собственной семьи и в отместку разрушающий чужие? Хозяин воровского притона? Укрыватель тунеядцев и преступников? Тайный сектант? Неужели кто-нибудь поверит, что мой друг художник не кто иной, как тунеядец и карманник? Что несчастный одинокий старик – рецидивист, скрывающийся от закона? Что прекрасный рабочий парень – бандит и фарцовщик? Побойтесь бога, профессор Костяновский.

– Да, врач Чумаков, – в тон ему сказал профессор. – Да, но все эти факты требуют опровержения. Со стороны лица, написавшего жалобу, доказательства есть. Дело за вами. Я знаю все предыдущие заявления этого человека. В них речь шла о врачебных ошибках, допущенных вами, и не более того. И ведь, честно говоря, в самой идеальной истории болезни можно найти ошибки. Я полистал ее и кое-что нашел… Но тут затрагивается моральный облик. Ваша репутация, ваша честь, в конце концов, и очень существенно. Еще раз повторяю, я заинтересован в том, чтобы это осталось в стенах моего кабинета. Все зависит от вас.

– Понятно, – сказал Чумаков. – Так что же вы хотите от меня?

– Вы сами знаете что, – сказал профессор, многозначительно подчеркнув последнее слово. – Мне нужна нормализация атмосферы в клинике. Вы пользуетесь определенным авторитетом, к вам прислушиваются, вам верят, и если бы вы изменили свое превратное мнение обо мне, это пошло бы только на пользу всем нам.

 

– Ясно, – сказал Чумаков. – Я должен твердить, что вы – блестящий хирург, что ваша техника безукоризненна, диагностика гениальна, а лечение чудодейственно, что вы отличный организатор, крупный ученый, и как нельзя более соответствуете своему месту. Да что там! Вы способны возглавить не кафедру, а целый НИИ. Все, или я что-нибудь пропустил? Но неужели мое мнение что-нибудь изменит? Я начинаю уважать себя. Неужели это все?

Чумаков открыто шел на ссору, он хотел, чтобы Костяновский хоть немного повысил голос, разгневался, ударил кулаком по столу, обозвал бы его как-нибудь, короче – проявил бы простые человеческие чувства. Но как всегда, профессор был ровен и благожелателен, с высоты своего кресла он снисходительно посматривал на Чумакова, недосягаемый и величественный, он восседал на Олимпе, а Чумаков оставался где-то там, в пыли и скверне суетного мира.

– Не все, – спокойно сказал профессор, – это не все, – и добавил, четко выделяя ударения в словах: – Я хочу, чтобы вы оставили мою жену в покое. Вам ясно?

– Вот оно что-о, – протянул Чумаков и без разрешения закурил. – Так бы и сказали, профессор. Вы считаете, что я излишне беспокою ее? Или она вам жаловалась?

– Перестаньте паясничать, Чумаков. Противно смотреть. И погасите сигарету. Жена во всем призналась мне. Неужели вы не понимаете, что по сравнению со мной, вы – ничтожество. Вы и до пенсии останетесь жалким врачишкой, и я не позволю, чтобы ваше имя звучало в моей семье. Хватит с меня того, что я терплю вас в больнице.

– Ага, – сказал Чумаков, но сигарету погасил, – ага, Юпитер начинает сердиться. Это уже интересно. Я рад, что мы наконец-то поговорим по душам. Сколько же лет мы с тобой не откровенничали, а, Костик?

– Не смейте называть меня на «ты»! – негромко, но все же крикнул профессор, поднимаясь из-за стола. – У меня есть имя и отчество.

– А мне они не нравятся, – нагло сказал Чумаков. – Лучше я буду называть вас «гражданин профессор».

– Гражданином вы будете называть следователя. И я добьюсь этого. Вы на самом деле патологический тип. Вы развратник. И это мягко сказано…

– А вы потверже, не стесняйтесь. И уж не вы ли вдохновили автора жалобы? Нашептали, как муза? Ведь кое-какие факты знаете только вы. Обычно это называется подлостью. Среди честных людей, конечно. Но у вас-то другие взгляды, как известно.

– Послушайте, Чумаков, – сказал профессор, отходя к окну. Похоже было, что ему хотелось просто ударить Чумакова, – послушайте, ситуация явно не в вашу пользу. Не бравируйте своей наглостью. То, что было у вас с моей женой, должно остаться между нами. Если вы мужчина, то будете молчать.

– А я молчу. Но не ради вас, а ради нее. Дайте ей развод, вы погубите ее. Такие, как она, рождаются раз в столетие. Вы же паразитируете на ней. Вы и женились на ней, потому что она профессорская дочка. Если бы не тесть, вас бы и фельдшером не взяли. Накропали свои диссертации чужими руками, а потом выжили авторов из больницы, когда они стали не нужны и опасны. Это вам следует бояться меня. Я слишком много знаю о вас. И свидетели у меня найдутся.

– Это ложь! Вы никогда ничего не докажете. Это вы тогда вбили себе в голову, что я в чем-то виноват перед вами, и решили отомстить. Мелко и подло отомстить. Воспользовались доверчивостью моей жены, сбили ее с пути своими донжуанскими речами. Но все равно она была, есть и будет моей женой, а с вами разговор короткий. Не хотите идти на компромисс – не надо. У меня тоже есть гордость.

– Неужели? Если бы она у вас была, вы бы давно развелись. И я не забыл бездарной операции, из-за которой умерла моя жена…

– Каков вы, такой была и ваша жена, – брезгливо сказал профессор. – О ее моральном облике ходили легенды. И, кстати, как все-таки оказалась у вас в постели ваша пациентка? При живом-то муже?

На этот раз кулаки зачесались у Чумакова. Он ненавидел этот голос – красивый бархатистый баритон, эти нарочито величественные жесты, респектабельную седину, внушительную фигуру профессора, его самоуверенность и непоколебимое чувство превосходства над простыми смертными. Он ненавидел его давно, и поделать с собой ничего не мог. Да и не хотел.

– Не трогайте Ольгу, – сказал он, сдерживаясь. – Вам все равно не понять. И мою покойную жену. Какой бы она ни была, сейчас она мертва. Это вы повинны в ее смерти.

– Я? Я виноват? Вы что, пьяны? Это вы доверяли жене машину, прекрасно зная о ее психической неустойчивости. Она вам мешала, и сын вам мешал. То-то вы до сих пор не женитесь! Еще бы! К чему лишняя обуза, когда спать можно и с чужими женами. Дешево и удобно! Вы – грязный, аморальный тип! И все, что написано здесь – чистая правда. И хватит. Я больше не желаю с вами разговаривать. Ждите разбора.

Больше всего хотелось Чумакову двинуть кулаком по холеному лицу. Холеному и сытому, как у эстрадного певца. Он прикрыл глаза, несколько раз глубоко вздохнул, постарался расслабиться.

– Ладно, – сказал он, – мы еще поживем, Костик.

Даже хлопнуть этой дверью было невозможно, она лишь мягко соприкоснулась с косяком и безукоризненно точно срослась со стеной.

Чумаков и Костяновский были почти ровесниками и работали давно вместе, а что судьба сложилась по-разному, так на то она и судьба, винить, в общем-то, некого. Чумаков с самого начала махнул рукой на научную карьеру, считая ее тщеславной затеей, не приносящей реальной пользы больным, а Костяновский тщательно, начиная со студенческих лет, готовил свою стартовую площадку: посещал СНО, становился своим человеком у старого профессора Морозова, добился аспирантуры, защитил не без труда кандидатскую диссертацию и, оставшись на кафедре, постепенно написал докторскую. К тому времени, когда Морозов собрался уходить на пенсию, Костяновский женился на его единственной дочери и вскоре занял место тестя.

Все это было просто, обыденно и не вызывало сопротивления ни у кого, кроме тех, кто был близко знаком со всей подоплекой восхождения Костяновского. А лучше Чумакова этого не знал никто. Во всей хирургической клинике он остался единственным, кто начинал работать во времена Морозова – по-настоящему крупного ученого и блестящего хирурга. Единственным, если не считать Костяновского. Морозов собрал вокруг себя хороших хирургов, и слава клиники в его годы была заслуженной. Но постепенно, как наблюдал Чумаков, Костяновский, придя к власти, выжил всех хирургов, более талантливых, чем он, чтобы, не опасаясь конкуренции, остаться лучшим среди худших и утвердить свое право на превосходство.

Менялись люди, приходили вчерашние студенты с новенькими дипломами, и авторитет профессора среди них становился непререкаемым, хотя бы в силу самого титула. К рассказам Чумакова врачи относились, в общем-то, с любопытством, так уж устроен человек – ему всегда приятно услышать о своем начальстве что-нибудь этакое, неофициальное, но никого не волновали события многолетней давности, тем более, что уже ничего нельзя было изменить.

А Чумаков потерял двух друзей, с которыми начинал работать, один из них махнул на все рукой и уехал на Север, второй тоже ушел из больницы и, постепенно опускаясь, в конце концов, попросту говоря, спился. Неизвестно, виновен ли был в этом Костяновский, скорее всего – нет, да и Чумакова мучила совесть, что он не сумел спасти друга, но дело было не только в друзьях.

По слухам, основной причиной раздора была дочь Морозова, нынешняя жена Костяновского, но свидетелей этому не было. Сам Чумаков никогда об этом не говорил, и кто знает, где правда, где выдумка.

Так или иначе, отношения между ними сложились явно недружеские, и если исключить все домыслы и слухи, то оставалась одна истинная причина, очень простая и ясная: Чумаков был замечательным хирургом, Костяновский был обыкновенным профессором. А все остальное вытекало из этого.

Чумаков стоял в подвале, где большими красными буквами было написано: «Не курить!» Ну и курил, конечно. По длинным подземным переходам ходили больные, студенты, сестры, гудела лампа дневного света, рядом тоже курили, никто с Чумаковым не заговаривал, никто не приставал с анекдотами, и это его устраивало. Он любил постоять в одиночестве, бездумно глядя на крашеную стену с грязными разводами, на черные трубы, идущие под потолком, покуривать, неторопливо стряхивая пепел в урну, и, постепенно успокаиваясь после встряски, снова приходить в ровное и благожелательное ко всем расположение духа.

8. Галя

Великое искусство простить и возвыситься над собственной болью пришло к нему не сразу. Да собственно говоря, он так и не научился в совершенстве владеть своими чувствами, ибо Костяновского не просто не любил. Он его ненавидел. И даже более того – ревновал, хотя старался скрыть это даже от самого себя, тем более – от своей совести.

Умение прощать – нелегкая штука, и когда Оленев, иронизируя над выпадами Чумакова, говорил: «Не судите, да не судимы будете», тот морщился в ответ, но поделать с собой ничего не мог.

Дочь профессора Морозова, Галю, он знал давно. Они были однокурсниками, но для Чумакова, выросшего в простой семье, Галя всегда казалась недоступной и далекой, чистенькой девочкой с доверчивыми глазами, паинькой и задавалой. Пожалуй, он был влюблен в нее, но юношеская робость, прикрываемая напускной развязностью, мешала подойти к Гале и предложить пойти в кино или просто прогуляться по институтскому скверику. Он не знал, о чем можно говорить с ней, ведь она такая умная и воспитанная, а он – дурак дураком, неотесанный парень с окраинной улицы, где в годы его детства правилом хорошего тона считалось цедить слова сквозь зубы и, засунув сжатые кулаки глубоко в карманы штанов, шаркающей походкой подойти к незнакомому парню и, недобро улыбаясь, сказать что-нибудь, вроде: «Ну ты, шмакодявка, гони монету или проваливай отсюда, пока цел».

Уличных драк Чумаков не боялся, и сам умел ответить ударом на удар, но, поступив в институт и повзрослев, понял нехитрую истину: самое легкое в жизни – открытый честный бой. Вот бороться с недругами с помощью улыбок и высказанных за глаза гадостей он не умел.

Во время лекций Чумаков садился неподалеку от Гали и, делая вид, что внимательно слушает медицинские премудрости, искоса поглядывал на нее, вздыхал, злился на свою робость, писал записки, но так и не решался отправлять их по рядам. Она всегда была в окружении высоких, уверенных в себе парней спортивного вида, умеющих непринужденно шутить, рассуждать о Кафке и Камю, о современной музыке, перекинуться парой фраз на английском языке, и Чумаков, страдая от своей неполноценности, пропадал целыми вечерами в читальном зале, читал умные книги, ходил в филармонию, напрашивался в ассистенты к хирургам и свою любовь пытался запрятать глубоко и надежно.

Даже та, первая его жена, имя которой отзывалось теперь пустым звуком, не приносящем боли, была для него в то время отдушиной, еще одним способом обрести в себе уверенность и чуть ли не вызовом той единственной девушке, ради которой он готов был пойти на любое безрассудство. Не потому ли так легко и безболезненно ушла из его жизни первая жена?..

Ну, а потом, когда судьба столкнула его с профессором Морозовым – учителем, наставником и чуть ли не кумиром, потом он снова видел Галю, изредка приходившую к отцу. Они здоровались, как бывшие однокурсники, и Чумаков чуть было не осмелился высказать ей все то, что подспудно таилось многие годы, но тут появился Костяновский – красивый, обаятельный, напористый. Он быстро завладел вниманием Гали, легко нашел нужные слова и нежные улыбки, к тому же Морозов благоволил Костяновскому больше, чем другим своим ученикам, и Чумаков отступил.

Скорее всего, он просто струсил, спасовал, но Костяновского невзлюбил сразу же. И сейчас, через многие годы, перебирая в памяти события и даты, он честно признавался себе в том, что лишь обыкновенная ревность толкала его на постоянные стычки с нынешним профессором.

Виктория, вторая и последняя жена его, любимая до боли, до степени острого отравления и болезни, Виктория, беспутная поэтесса, мать его единственного сына, – в конечном счете тоже была лишь попыткой Чумакова утвердить себя, забыться, найти утешение в страсти, в семейных хлопотах и заботах.

А Галя так и оставалась недоступной, далекой женщиной, чужой женой, растившей двух сыновей. Женой единственного врага Чумакова.

После того как все это случилось (катастрофа, гибель близких людей, похороны, две могилы в общей оградке), Чумаков потерял опору, словно из привычной жизни его вышвырнуло на голый необитаемый остров, где кричи, не докричишься, никто не спасет, никто не поможет.

Первым его поддержал Оленев, в то время почти что мальчик, недавний выпускник, невозмутимый ироничный анестезиолог. В шумных больничных коридорах он подходил к Чумакову и заговаривал с ним на равных. Беседы их никогда не касались больной темы, Оленев говорил о посторонних вещах: о нейтронной бомбе и аутотренинге, о спорте и о нашумевшем романе, и уже потом, исподволь, о том, какой должна быть, по его мнению, настоящая семья. Эти беседы отвлекали Чумакова, Оленев умел заставить задуматься над неожиданным вопросом, Василий постепенно входил в раж, спорил, и невыносимая боль утраты забывалась ненадолго.

 

Тогда-то и привел Чумаков в свой дом первого чужого человека. Это был горький пьяница, сосед, который часто ночевал у порога своей квартиры, когда жена не открывала дверь. Чумаков подхватил его под мышки, приволок к себе, затащил на диван, а наутро терпеливо выслушивал душещипательную историю о загубленной судьбе. С тех пор сосед частенько заходил к нему, чаще всего под хмельком, иногда буянил, тогда Чумаков усмирял его крепкой мужской рукой, закаленной в уличных драках. Сосед не обижался, а наоборот – еще больше уважал чудаковатого доктора. В конце концов Чумаков убедил соседа лечь в больницу – лечиться от алкоголизма, и тот вылечился, хотя и не сразу.

– Пьют с горя только слабаки, – убеждал его Чумаков. – Настоящие мужчины не распускают нюни и не лезут в бутылку по каждому пустяку. Мне, что ли, меньше досталось?..

А потом он опять встретил Галю.

И все изменилось.

Они столкнулись в больнице случайно. Галя подошла первой, тихо поздоровалась и тактично, чтобы не обидеть Чумакова, выразила свое соболезнование.

– Ничего, – сказал Чумаков, чувствуя, как срывается голос. – Мы же врачи. Каждый день кто-нибудь умирает. Просто мы не думаем, что это может коснуться нас… А ты к мужу? Его нет. Он уехал в институт.

И как-то уж получилось, что они сели рядом на продавленном диване в приемном покое и, не обращая внимания на посторонних, постепенно разговорились. Вспоминали студенческие годы, общих знакомых, преподавателей, о которых ходили вечные анекдоты; общее прошлое сблизило их, и к концу разговора они уже смеялись, будто были дружны долгие годы.

Чумаков был в ударе, он без перерыва шутил, жестикулировал, а Галя вдруг сказала:

– Ты уж не держи зла на моего мужа. Он плохой хирург, что греха таить, но раз так случилось… Прости его, пожалуйста.

Чумаков по инерции рассмеялся, махнул рукой, пустяки, мол, нервишки, но сразу же как-то вспомнил, что Галя – не просто бывшая однокурсница, а жена Костяновского, и настроение у него испортилось.

Он смотрел на нее, почти не изменившуюся за эти годы, на нежное округлое лицо, обрамленное каштановыми волосами, узнавал все тот же доверчивый взгляд, добрый и умный. Невольно вздохнул и неожиданно для себя сказал:

– А знаешь, Галя, ты мне нравилась тогда, в институте. Смешно вспоминать, я так и не решился подойти к тебе ни разу. А сколько промучился…

– Глупый мальчишка, – улыбнулась Галя. Не обидно, а нежно и мягко. – Ты мне тоже нравился, такой ершистый, задиристый, упрямый. Папа очень ценил тебя как хирурга и как-то сказал мне: «Вот бы какого мужа тебе, Галка…» И как знать, может быть, у нас что-нибудь и получилось…

Чумакову стало больно, он закусил губу, мотнул головой, чтобы избавиться от мгновенно возникшей яркой картинки: он и Галя, их дети, их дом – так и не сбывшееся, но возможное счастье. И она словно поняла его мысли, ощутила его боль и, слегка дотронувшись до плеча, тихо сказала:

– Любовь – это такой редкий дар, Вася. Глупые мы, глупые. Ничего не понимаем, пока жизнь не ударит.

– Ты… – сказал Чумаков, – ты… могла бы полюбить меня? Тогда, в юности, могла бы? Меня?

– Могла, – просто ответила Галя – Без оглядки. Ты – настоящий мужчина, Вася. Странно, это теперь такая редкость.

– Не надо, – сказал Чумаков. – Не трави душу, Галка. У тебя муж профессор, двое чудесных парней, жизнь налажена. А у меня…

– Я знаю. Ты выдержишь. Ты сильный.

Она замолчала, отвернулась к окну и долго смотрела на осенний бесконечный дождь. Печальная улыбка скользнула по лицу.

– Я мечтала стать балериной, но мама не пожелала видеть меня бездетной и многомужней. Зато я теперь многодетная и фактически безмужняя…

– Но… как же он?

– А! – нарочито беспечно махнула рукой Галя. – Это он в клинике такой. Маститый ученый муж с повадками льва. А дома – тряпка, слабак и нытик. Я бы давно развелась с ним, да вот все не могу. Жалко. Детей жалко, его, себя. Да и что изменится… Посмотришь на людей – каждый несчастен по-своему, каждый мучается и страдает. Твое горе намного сильнее, а ведь ничего, держишься, не опускаешься, не жалуешься. Я бы с ума сошла, если бы мой сын умер. И представить такое страшно.

– Ничего, – сказал Чумаков, – ничего нельзя изменить. Слишком поздно.

– Вот как! – Она вскинула голову, рассмеялась, – Нам не по семьдесят лет, Вася. И знаешь что, поехали!

– Куда? – ошарашенно спросил Чумаков.

– К тебе. Вот куда!

Чумаков ошалело уставился на нее, потом, опомнившись, путаясь в пуговицах, стащил халат, смял его, сжал под мышкой и сказал:

– Поехали.

– Оденься, – улыбнулась она, побледнев. – Осень на дворе. Я буду ждать тебя на следующей остановке.

Это было началом.

Началом трудной и странной любви. Приходилось скрываться от всех, встречаться урывками, проводить вместе короткие часы.

Радость тела, смятенье души, покаянные слезы, тоска и счастье.

Тогда и проснулась дремавшая совесть Чумакова, тогда и заговорила в полный голос:

«Это ты, – сказала она, – ты виноват. Ты погубил жену и сына, ты не смог простить, ты! Это ты струсил в юности и сейчас, как мелкий воришка, воруешь чужую жену. Не можешь решиться на честный поступок, объясниться до конца, нарушить свой дурацкий покой скандалом. Трус! Ничтожество! Боишься!»

«Да, я боюсь, – сознался Чумаков. – Да, я виноват, что тогда накричал на жену. Виноват, что не сказал о своей любви Гале раньше. Да, я не могу решиться на открытый бой. Но как ты не понимаешь, что чем глубже врастаешь в человека, тем больнее его терять! Я больше не выдержу».

«Еще бы, – ехидно сказала совесть голосом Костяновского, – намного удобнее любить чужую жену. Ни тебе семейных хлопот, ни забот».

«Я брошу, – сказал Чумаков, – вот увидишь, я брошу. Я ей все объясню, она поймет, она простит меня».

«Зато я тебя никогда не прощу! – закричала совесть. – Я замучаю тебя! Заморю!»

Он пытался забыть Галю, избегал встреч, не поднимал телефонную трубку, окружал себя нуждающимися в помощи людьми, но это удавалось лишь на короткое время – месяц, два, не больше.

Она говорила ему, что готова развестись хоть завтра, готова бросить все ради него, потому что он – ее единственная, самая большая и сильная любовь, только с ним она счастлива, а Чумаков краснел, молча целовал ее и ничего не отвечал.

Последний год они встречались все реже и реже, по всей видимости, она потеряла надежду, что он позовет ее, да и он сам все глубже уходил в свою странную жизнь, наполненную чужими людьми и чужим горем.

А однажды, читая брачные объявления в газетах, натолкнулся на одно, кольнувшее его болью и скрытым криком о помощи. И решил так: «Будь что будет, я уеду в этот далекий город, брошу все, забуду Галю, начну новую жизнь».

Он уезжал в тот город. Но об этом – потом…