Пекинский узел

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава VIII

Семнадцатого июля посыльный графа Муравьева князь Додешкилиани отправился в сторону Бэйцана. Сопровождаемый двумя чиновниками из Трибунала внешних сношений, он безостановочно добрался до побережья и на русском клипере отплыл в Японию, куда тем временем направился граф Муравьев. А спустя две недели Игнатьеву принесли пакет из Трибунала с жестким предписанием «впредь не посылать таких диких людей, причиняющих беспокойство местным жителям».

Какие «беспокойства» причинял грузинский князь, Николай уточнять не стал, но про себя подумал, что при всем внешнем раболепии китайцы очень пекутся о своем достоинстве. Как говорит монах Бао, «триста дворцовых покоев пройдешь, пока очутишься в тронном зале». Старик давал уроки китайского языка, его пекинского наречия, и вскоре Игнатьев научился писать иероглифы «небо», «ветер», «дерево, «огонь». Он уже знал, что «хуан» – это «желтый», «сюань» – «черный», «су» – «белый», а «чи» – «красный». Слово «хэ» означает «река», «хай» – «море», «бэй» – «север». «Хорошо, – нахваливал его монах Бао. – Кто знает девять знаков, уже ученый человек». Он же поведал ему о пяти буддийских запретах: не убивать, не красть, не прелюбодействовать, не лгать, не пить вина. «В сущности, – добавил он, – это заповеди Христовы, разве что немного упрощенные». Старик принял христианство сердцем и любил порассуждать на темы благочестия.

– Не бегите за временем, – внушал он Игнатьеву, – и оно остановится.

– Мне кажется, – признавался ему Николай, – что оно и впрямь остановилось. Мои переговоры с вашим правительством зашли в тупик.

– Ничего, – подбадривал его китаец. – Пришло время помолчать. Сосредоточьтесь. Учитель царей божественный Кун-цзы говорил так: «Безмолствуй, но помни: в основе мира лежит иероглиф «взаимность». – Он взял ручку, тюкнул пером чернильницу и показал, как пишется вечное слово. Знак был простым и сложным. Николай исчеркал целый лист бумаги, пока дождался похвалы.

– Весьма изящно. – Старик растянул губы в улыбке. – Это слово – ключ судьбы: с ним вы добьетесь успеха.

«Претерпевший же до конца спасется», – вспомнил Игнатьев Евангельское слово Иисуса Христа и подумал, что если в течение осени ему не удастся сдвинуть дело с мертвой точки, то придется продать казачьих лошадей: во-первых, нет теплых зимних денников, а во-вторых, их просто не на что будет кормить. Ведь никто не скажет, сколько ещё сидеть в Пекине. Может оказаться так, что проволочки китайцев станут в копеечку, и немалую. Он понимал, что ему во что бы то ни стало необходимо преодолеть враждебное отношение к себе всесильного Су Шуня. Иногда ему казалось, что он нашел его слабую струнку, но сыграть на ней не удавалось. Министр налогов, словно почувствовав это, всячески избегал встреч с ним. Казалось, старый лис умел читать чужие мысли: не давался в руки. Вообще, маньчжуры после победы над союзниками лишились способности трезво оценивать ситуацию. Оставалось одно: ждать, когда к устью реки Бэйхэ подойдет морская армада союзников и начнется полномасштабная война. Тогда, вероятно, китайцы станут сговорчивей.

В конце августа пришло письмо от графа Муравьева: «С первых чисел октября буду ждать в Благовещенске ваших известий, сообразно с которыми сделаю на Амуре должные распоряжения». Но ничего утешительного сообщить было нельзя. Присланные графом Муравьевым карты пограничной линии были приняты китайцами в штыки. Су Шунь презрительно швырнул их на стол: «Они меня не убеждают. Можете забрать себе». При этом он добавил, что «пустота рождает пустоту».

– Я же вам советовал не дергать тигра за усы. Вы что, глухой?

Игнатьев резко встал и произнес срывающимся голосом:

– Вы забываетесь!

– То есть? – ядовито осклабился Су Шунь, и его большие уши побелели.

– Вы непочтительно относитесь к международным актам. Я прерываю с вами отношения. Мне ничего не остается делать, как просить Верховный Совет о назначении других уполномоченных, которые умели бы себя вести и знали этикет!

Кровь бросилась в лицо министра. Его задели за живое, попали в больную точку опытного царедворца: нет большего позора для маньчжурского чиновника, как обвинение его в незнании этикета.

Не прошло и трех дней, как Игнатьеву пришел ответ на его жалобу. Верховный Совет всячески выгораживал дашэня Су Шуня и обещал более тщательно изучить представленные Россией трактаты. Отписка была вежливой, ничего не решающей, но вместе с тем в ней не отрицалось существование Айгунского трактата, что само по себе уже было неплохо.

«Взаимность, взаимность и ещё раз взаимность», – мысленно повторял Николай, когда шестого октября к нему приехали Су Шунь и Жуй Чан, подчеркнуто учтивые и молчаливые. Позиция их оставалась неизменной: утвердить Айгунский трактат и новую границу так же невозможно, как невозможно оседлать тигра.

В один из томительных пасмурных дней, чтобы хоть как-то отвлечь Игнатьева от грустных мыслей, переводчик Попов, с позволения отца Гурия, провел «инициацию гипноза», и камердинер Дмитрий Скачков, косая сажень в плечах, стал изображать из себя пятилетнего огольца, жалобно гундеть, что «…папанька почём зря чихвостит мамку. Забижаить». Хорунжему Чурилину Попов приказал стать «железным», и тот окаменел: никто не смог согнуть его руку. Казаки нарочно тыкали хорунжего в живот – палец упирался в твёрдое, будто в стену. Секретаря Вульфа он «заморозил» так, что бедняга часа три потом торчал на солнцепеке: никак не мог согреться. Одним словом, фурор был полный. Почёт и слава были обеспечены Попову на всю жизнь.

Провел он и показательный бой – один пошёл на пятерых казаков, вооруженных палками, и ни один не смог его «огреть». Зато все насобирали синяков и шишек.

– Вот и подправь такому носопырь, – с уважением отзывался о Попове задиристый Курихин, потирая ушибленную поясницу. – Хрена тёртого.

Игнатьев готов был возобновить переписку с Верховным Советом Китая, но необходимые ему полномочия посланника все ещё находились в Петербурге. Князь Горчаков как бы намеренно затягивал их пересылку, да и директор Азиатского департамента Егор Петрович Ковалевский не отвечал на письма. Приходилось уединяться с книгой и терпеливо ждать новых инструкций.

Тёплая осень сменилось ненастным предзимьем. Вороватый барышник с серьгой в левом ухе свёл со двора посольства казачьих лошадей: дал полцены. Казаки тяжело переживали разлуку со своими скакунами и не скрывали слез: трудно расставаться с теми, кто стал частью жизни.

– Поди-ка, отсидим зады, – томился возле коновязи хорунжий Чурилин. – В сёдла не залезем.

– Сёдла они што, – грустно вздохнул Шарпанов. – Коников таких уже не сыщешь.

Глава IX

Флаг русского посольства трепал ветер. Гулкий, шквалистый, сырой. Беспутный и настырный.

В такие дни Игнатьев позволял себе уединяться: никуда не выходил, читал поэзию Китая в переводах Татаринова, «историю китайских княжеств» и летопись Богдойского царства, основанного маньчжурской династией Цин, переведенные французскими миссионерами. Прилежно изучал пекинский диалект и учился писать иероглифы. Вел дневниковые записи. Перечитывал их и дополнял. Что-то вычеркивал, но в основном дописывал, поверяя памятные даты и свои впечатления бумаге. «Нет худа без добра, – писал он в своём дневнике. – Проволочка переговоров позволила прапорщику Шимковичу произвести топографическую съёмку китайской столицы и составить её подробный план».

Перед сном, по заведённому ещё с отроческих лет порядку, раскрывал Евангелие на любой странице, проникался Божьим Словом, соотносил свою жизнь с апостольскими посланиями. Выходило, что до святости ему как до Луны, а то и дальше. «Много дальше», – упрекал он себя за ту или иную мысль, за тот или иной проступок и становился на колени перед образом Спасителя.

– Господи, да оправдает вера моя дела мои!

Утром он выходил во двор посольства и видел то, что наблюдал уже не раз: осеннее стылое небо, подёрнутую индевью траву, озябших караульных казаков. На душе было тоскливо.

Секретарь Вульф целыми днями играл на гитаре. Он обладал приятным тенором, имел хороший слух. Казалось, что половина романсов, которые он исполнял, написаны в Пекине. Раньше Николай их никогда не слышал. Уж на что капитан Баллюзек равнодушен к музыке, но и он порой мурлыкал полюбившийся припев:

 
Он смотрел в глаза Елене,
Воспевал хмельное счастье
Обнимать её колени,
Целовать её запястья.
 

Попов и Шимкович по вечерам играли в шахматы, к ним время от времени присоединялся Татаринов, любивший не столько двигать фигуры, сколько подсказывать со стороны, выслушивая шиканья в свой адрес.

Казаки, свободные от караула, стучали костяшками домино, смолили табак, судачили «за жисть». У хорунжего Чурилина прорезался талант: он научился делать кукол, ловко вырезал бумажные цветы, из глины мастерил свистки и даже клеил разноцветные фонарики. Всё сделанное собирал в плетёный короб.

– Приеду, чать, из короба Китай достану.

Размышляя о характере людей, с которыми пришлось проделать путь в Пекин, делить и кров и пищу, Игнатьев приходил к выводу, что, в общем, команда у него достойная. Капитан Баллюзек сразу взвалил на себя хлопотные обязанности коменданта их маленького гарнизона, секретарь Вульф исправно ведет канцелярию и бухгалтерию, прекрасно анализирует статьи, публикуемые в официальной газете китайского правительства, верно комментирует все внутриполитические события Китая, хотя не очень понимает тонкое искусство блефа, к которому Игнатьев далеко не равнодушен.

– Грешен, люблю блефовать, – признался он как-то отцу Гурию на исповеди. – По сути, я – авантюрист.

– Да простятся нам грехи наши по богатству благодати Его, – перекрестил его архимандрит и спустя какое-то время сказал: – Не к лицу нам, христианам, уподобляться в поступках своих и помыслах своих чадам лукавым, как это делают многие.

«Среди этих многих все политики», – подумалось Николаю.

 

В первых числах декабря он возобновил свою переписку с Верховным Советом Китая, настаивая на смене уполномоченных. В ответ на его жалобы и требования Трибунал внешних сношений решил привлечь к переговорам ещё одного сановника – Хуа Шана, который принимал непосредственное участие в разработке Тяньцзиньских договоров. Что ему наплел Су Шунь, чем пригрозил, неизвестно, но только после встречи с министром налогов Хуа Шан решил, что император Сянь Фэн видит в нем одного из виновников произошедших в отношениях с Россией недоразумений. Не зная, как теперь исправить положение, новый уполномоченный лишил себя жизни: пришел домой, собрал свою семью, простился со всеми и проглотил пилюлю с ядом.

В «Столичном вестнике» появился указ богдыхана, в котором он хвалил «верного сына народа» за доблестный поступок. В Пекине состоялись торжественные похороны, оплаченные казной. Об этом не преминула сообщить правительственная газета, но ушедшим из жизни газеты не нужны.

Монах Бао, принимавший участие в похоронах, позже поведал, что любимый брат богдыхана принц И Цин «не намерен повторять ошибок старших»: Китаю надо развиваться с помощью сильных держав. Молодое поколение очень уважает драконов, но ещё больше ценит скорострельные винтовки и дальнобойную артиллерию. Правда, он признался, что ни в грош не ставит военный дух «белых чертей», даже отметил полное его отсутствие.

– «Варвары» хороши, когда на бастионы вместо них идут наемники, индусы и корейцы, идут и гибнут, а они пользуются их отвагой и одержанной победой. «Белые черти» трусливы, – сделал свой вывод принц И Цин, – этим все сказано.

Похороны и связанные со всей этой историей слухи требовали осмысления. Ещё монах Бао сказал, что среди пекинской молодежи все меньше находится тех, кто говорит об императоре Сянь Фэне с чувством гордости или волнения. Подрастающему поколению всё безразлично, кроме собственной выгоды. Молодые люди не желали служить в армии, работать на государственных фабриках и подчиняться законам.

«Расчётливые бунтари, – охарактеризовал их Игнатьев. – Потенциальные предатели».

Понимая, что его послания складывают под сукно, он ещё раз написал богдыхану и подчеркнул: «У Сына Неба может возникнуть нужда в русском посланнике, который знает нечто, не позволяющее ему быть равнодушным к судьбе цинской династии. Если соизволите, то я приду на помощь». Предвидя продолжение войны союзников с Китаем, он намекал на вероятное свое посредничество.

Стрела летящая должна поразить цель.

Глава X

– Вам не кажется, – спросил секретаря Вульфа капитан Баллюзек, – что мы погрязли в быту? – Он был боевым офицером и теперь никак не мог приноровиться к оседлому образу жизни.

– Много хуже, – ответил Вульф и отложил гитару. – Я задыхаюсь в этом пекинском болоте.

Пройдясь по комнате, Лев Фёдорович присел к столу.

– Слышал, вы настаивали на возвращении в Петербург?

– А в этом есть что-то постыдное? – вопросом на вопрос откликнулся Вульф и зажал щеки руками. – Служить бы рад, да дела нет! – У него был вид человека, над которым жестоко посмеялась судьба. – Господи, – воскликнул он с обидой, – сколько я сил потратил на то, чтобы уговорить нашего Николая Павловича внять голосу разума, и всё – псу под хвост! Он настаивает на том, чтобы сидеть и ждать удобного момента. Он, видите ли, так чувствует! Как будто он поэт!

Вульф не стал говорить о том, сколько сил приложено для того, чтобы его самого протежировали и утвердили в должности секретаря военной миссии, и всё ради чего? Ради решения хозяйственных и прочих, столь же ничего не значащих вопросов? Жутко неприятная история.

Он побарабанил пальцами по столу, тоскливо уставился в пол, крашенный охрой, и вскинул свои блеклые глаза на капитана.

– Ещё чуть-чуть, и паутиной зарастем. Мухи на лету дохнут от скуки…

– Уже сдохли, – усмехнулся Баллюзек, показывая на двойные оконные рамы, между стеклами которых, на желто-бурых клочках ваты, валялись вперемешку осы, бабочки и мухи, заснувшие ли, помертвевшие ли…

– …ни беготни по присутствиям, ни личной жизни, ничего… Тоска-а!..

Словно в подтверждение этих слов, со стороны китайского базарчика раздался голос нищего, напоминающий крик ишака:

– Ян-Инь, Ян-Инь, Ян-Инь…

Нищий был безумен и весь день орал одно и то же. От одних его воплей можно было «съехать с глузду», по выражению хорунжего Чурилина.

– He зря в Пекине курят опиум, не зря, – покачал головой секретарь и досадливо поморщился. – Нет сил. Все лето трещали цикады, всю осень выл ветер, теперь этот дурень орет! – Он брезгливо смахнул на газету черного жука, лежавшего на подоконнике, и, открыв заслонку, отправил его в печь. Пахнуло жаром догорающих углей. – Кстати, вы не знаете, как его курят?

– Зачем это вам?

– Да так, – смутился Вульф. – Пришло на ум.

– Настойку опия дают от болей, от поносов, – скучным голосом ответил капитан. – Это я ещё по Севастополю помню. По восемь капель на кусочке сахара.

– И что? – с жадным любопытством спросил секретарь.

– Боль утихает, снимаются спазмы.

– Человек блаженствует?

– Когда боль отпускает, это всегда блаженство.

– А как опий курят?

– Не знаю. Говорят, курильщики этого зелья начинают видеть то, чего нет в реальной жизни. Воображение уносит их в эмпиреи.

– В райские кущи, – вяло ухмыльнулся Вульф. – Туда, где нет тоски.

Баллюзек пожал плечами:

– Во время Крымской войны, в Севастополе, я видел нескольких солдат с Кавказа, курильщиков опиума: худые, измождённые, живые трупы. На них мне указал мой боевой товарищ поручик граф Толстой.

– И эту войну союзников с Китаем уже прозвали «опиумной», – со свойственным ему апломбом заявил Вульф. – Богдыхан запрещает торговать им в Китае, а Лондон и Париж настаивают на обратном.

– Теперь понятно, отчего они пристали с ножом к горлу к нему.

Вульф погрел руки у печи, закрыл чугунную дверцу.

– На рейде Вусуна, – сказал он, выпрямляясь, – небольшого портового городка в окрестностях Шанхая, сосредоточено столько опиумных судов, что их хватило бы на добрую флотилию.

– А почему не в Шанхае?

– Вусун удобней. Там перевалочный пункт: горы тюков с этой отравой…

– Привозят? Сгружают?

– Сбывают, – вернулся к своему столу Вульф и уселся в бамбуковое кресло. – Набивают мошну.

– А пограничники? Таможня? – удивился Баллюзек. – Они куда смотрят?

Вульф усмехнулся и придвинул к себе канцелярскую книгу.

– Туда, куда и все, в сторону денег.

На улице рвотно-безудержно икал безумный нищий.

– Ян-Инь, Ян-Инь, Ян-Инь…

Узнав, что Игнатьев намерен весной перебраться в Шанхай, о чем он уведомил Петербург, секретарь Вульф, наверно, часа три не мог прийти в себя от этой новости. Глупость несусветная! Если уж в Пекине ничего не удалось сделать, что можно предпринять, находясь за тридевять земель от столицы? Козе понятно: ничего! Чтобы настроить струны, их надо натянуть. А Игнатьев рвёт их, обрывает связи с пекинским правительством, пусть даже едва ощутимые…

Татаринов прошелся по комнате, остановился возле печки. От неё пахло сухой известью и нагревшимися кирпичами.

– Николай Павлович что-то замыслил, ждёт наши корабли. Эскадра для него что свет в окошке: не сходит с языка.

– Стратег, – ехидно скривил губы Вульф. – Мыслитель. Рассуждать на тему он умеет: не уймёшь. – Его взгляд ужалил, и драгоман подумал, что секретарь чувствителен, как рептилия. Болезненно воспринимает мир.

В сочельник монах Бао привез ёлку, а на Рождество Игнатьев поехал в Северное подворье, в церковь. Летел густой пушистый снег, валил с небес такими хлопьями, словно кто-то, стоя высоко на крыше, отряхал черемуховый цвет.

В храме жгли свечи, курили ладан, пели молитвы.

Загадывали радость.

«Рождество Твое, Христе, Боже наш», – пел праздничный тропарь отец Гурий, и ему вторили на клиросе.

После литургии, когда прозвучал благодарственный молебен Господу за избавление России от нашествия французов в двенадцатом году, Николай вышел на каменные ступени церковной паперти и… остолбенел. Такую красоту не то что увидеть, помыслить невозможно. Он невольно зажмурился, словно избавляя себя от наваждения, и вновь открыл глаза. Что-то ангельское, неземное сквозило во всем облике довольно юной китаянки, которую он раньше никогда не видел в Северном подворье. Она прошла мимо, слегка опустив голову, и её ускользающий профиль чудным образом запечатлелся в памяти. Николай как остановился на ступенях, так и продолжал стоять, следя за ней, в каком-то дивном столбняке. Он узнал ту, которая ему приснилась в Кяхте. Приснилась, а теперь вот прошла мимо – скрылась за чугунными воротами.

Глава XI

Душа смутилась и затосковала. Николай стряхнул с шинели снег и решил узнать, кто эта юная особа и что привело её в русскую церковь. Он понимал, что в чужой стране, да ещё во время войны, на всякую женщину надо смотреть как на шпионку.

Отец Гурий его успокоил:

– Му Лань не шпионка. Она принадлежит к древнему знатному роду. Её отец – известный пекинский художник, а брат – студент Русского училища, недавно крестился и намерен продолжать учение в России.

– Её зовут My Лань? – повторил имя китаянки Николай, и оно показалось ему восхитительным, напоминающим русское имя Меланья.

– My Лань, – утвердительно кивнул архимандрит. – Как говорит её брат, «My Лань у нас – цельная яшма».

– Сколько ей лет?

– Семнадцать.

– Она знает русский язык?

– Прилежно изучает.

Уяснив для себя, что My Лань ни в коей мере не шпионка, а сестра молодого православного студента, который собирается стать переводчиком и продолжить учебу в Петербурге, Игнатьеву стало легко и даже радостно. Теперь он будет видеть её чаще. А может статься, вскоре познакомится.

– Передайте ей, – сказал он отцу Гурию, – раз мы увидели друг друга, зачем прятаться? Сочту за честь принять её в посольстве.

– В посольстве ей появляться нельзя, – предостерёг священник. – Могут обвинить в государственной измене, а здесь, на территории духовной миссии, я вас непременно познакомлю.

Очарованный красотой девушки, Николай с нетерпением стал ждать встречи с ней и зачастил на Северное подворье. Он уже отдавал себе отчет в том, что My Лань вошла в его жизнь, запала в сердце, неслучайно и, как ему верилось, к счастью. Сами собой в его голове стали рождаться всевозможные планы, один фантастичнее другого, как выразить и передать ей свои чувства, как сделать так, чтоб и она в него влюбилась, полюбила, не смогла без него жить, как он уже не может позабыть ее. Он нанял оркестр музыкантов, лихо управлявшихся со своими многочисленными трубами и барабанами, переодевал знакомых албазинцев – выходцев из России в русские одежды, и его теперь сопровождала пышная шумная свита. Все его выходы-выезды в город собирали множество зевак, которые дивились знатности и роскоши русского посла. Зная, что китайцы очень любят яркие, величественные зрелища, он не скупился на ленты, флаги и разноцветные фонарики. На китайский Новый год он устроил у себя в посольстве фейерверк и велел раздать детям конфеты, что не могло не радовать любопытных и падких на сюрпризы горожан.

– Неразумно, – укорил его Вульф. – Они нашей любви не понимают.

– Любовь Христова выше всяческого разумения, – словами отца Гурия ответил секретарю Игнатьев. «И всяческая любовь», – мысленно добавил он и произнес вслух: – И всяческая.

– Что «всяческая»? – недоуменно спросил его Вульф.

Николай смутился:

– Я говорю, что сердце наше и рассудок наш слабее любви, испытываемой нами и переполняющей нас.

Секретарь криво усмехнулся:

– Полюбить иноверца – это выше моих сил. Китай – земля бесовских наваждений. Я понял, что китайцы живут словно видят сны. Язычество первостатейное. Неистребимое.

Игнатьев долго ничего не говорил, потом сказал:

– Нет ничего любви превыше, да святится Имя Его. Боящийся – несовершенен в любви. Надо идти и верить, любить и всё. Не думая, как нас поймут и как оценят наши чувства.

Что с ним будет завтра, он не знал. Думал о прекрасной китаянке. Уже отцвели абрикосы, зацветали сливы, а она не появлялась. Её брат сказал Попову, что My Лань уехала в деревню, на север страны, помочь бабушке побелить в саду деревья и засеять огород. «Неужели я до своего отъезда из Пекина так и не увижу ее? – панически думал Николай, оставаясь наедине с самим собой, и тут же корил себя за «посторонние мысли». – Прельщаться женской красотой – удел поэтов, живописцев, а я всего-навсего военный дипломат, чиновник государственного ведомства».

Перебирая на столе бумаги, он подошел к окну. Белее облаков сады цветущих слив. Белее облаков…

Утром выпал снег и тотчас начал таять – выглянуло солнце.

 

«Господи, – мучился неопределенностью своего положения Игнатьев, – как тяжко на душе!» Предчувствия были гнетущими, недобрыми. Для себя он решил, что, как только в Печелийский залив придет русский корабль, он покинет Пекин. Отчаяние и надежда – страшные качели! Расшатывают нервы, убивают душу, мутят разум. Ничего-то он не высидел в Пекине! Надо уезжать.

На Радуницу, после Пасхи, отец Гурий отслужил молебен на русском кладбище, члены духовной миссии и сотрудники посольства помянули усопших, обиходили могилки.

В черёмушнике цвенькал соловей, дружно трещали скворцы.

В Северное подворье Игнатьев вернулся в сопровождении Попова.

…Му Лань стояла на крыльце монастырской гостиницы, и он изумленно подумал: «Так не бывает!» Только что думал о ней, вспоминал её радужный взгляд, а тут – она сама идёт навстречу.

Решив не упускать случая, он первый поклонился ей и улыбнулся.

– День добрый, восхитительная Му Лань, – произнёс он заученную по-китайски фразу. – Я рад видеть вас.

– Зыдырасуйте, – мило коверкая русские слова, с изящным поклоном, ответила девушка. – Вы меня знать?

Половину слов Николай не понял, но смысл фразы уловил.

– Не знать, как зовут самую красивую девушку Пекина, значит, не знать, зачем живёшь, – быстро проговорил он, переходя на русский язык. Попов принялся переводить.

Му Лань кротко улыбнулась. В её глазах зеленым солнцем лучилась юность, радость жизни, чистота души.

– Раз уж я знаю ваше имя, а вы моё, вероятно, нет, – набрался храбрости Николай, – я считаю необходимым представиться вам, и, таким образом, мы познакомимся. – Проговорив это, он осекся и посмотрел на Попова: не слишком ли он дерзок и не оскорбляет ли его напор юную красавицу?

Попов показал глазами, мол, «всё нормально», и перевёл его фразу:

– Николай Игнатьев. Николай – имя, Игнатьев – фамилия.

– Игэна-чефу, – по слогам произнесла Му Лань и снова улыбнулась. – И-но-лай.

Игнатьев понял, что погиб; пропал: влюбился. Она услышала зов его сердца. Конечно, на встречу с ним Му Лань пришла с братом, таким же стройным и высоким, как она сама; понятно, брат привел сестру в русскую церковь, никак не иначе, но он-то, Николай, первый увидел её и, в сущности, никого больше не хотел видеть. Только её. Её глаза, её лицо, её улыбку. Волосы у My Лань были уложены такой дивной волной, что земля поплыла под ногами. На ней было лёгкое платье из бело-розового шёлка, расшитого цветочными узорами, и чудные сафьяновые туфли нежно-лилового цвета.

Уловив его движение, она протянула свою руку, и он пожал её. Пальцы были трепетными, тёплыми. При этом она смотрела на него с таким радушием, с таким живым и неподдельным интересом, что он надолго умолк и не сводил с нее глаз.

Он чрезмерно обрадовался знакомству. Жены у него не было, невесты – тоже. Он был свободен, молод и честолюбив. А вот теперь, оказывается, он ещё пленён, восхищён и очарован. Она подала ему руку с такой обворожительной робостью, что его сердце исполнилось благоговения и нежности. Скажи ему какой-нибудь умник, что большие беды ходят в женском облике, он бы немедля вызвал его на дуэль. Николай знал, что он человек пылкий, но не знал, что до такой степени.

С этого дня они стали встречаться. Он был счастлив. Вдыхал пьянящий аромат весны и чувствовал, как зыбится, уходит из-под ног земля, а вместе с ней – тревоги и заботы. Деревья, люди и дома казались радужно-возвышенными, чудными. Каждый день приносил радость. Его душа стала нежней, возвышенней. В ней поселилась ласковая боль, и эта боль была мучительно-желанной. Она окрыляла, поднимала над землей, делала его великодушным. Теперь он многое прощал противным людям и даже радовался, что Су Шунь такой упрямец! Будь он посговорчивей, Игнатьев давно бы уехал домой и не встретил My Лань. Одна эта мысль примиряла его со всесильным фаворитом богдыхана.

Чтобы чаще видеть полюбившуюся ему девушку, он перебрался в Северное подворье и жил в комнате, выделенной ему отцом Гурием. Охваченный пламенем чувств, он уже не представлял своей жизни без My Лань. Её характер, как ему казалось, был выше всяческих похвал. Просыпался он теперь с одной мыслью: сегодня я её увижу! Или – нет, сегодня она не придёт. Когда она уходила, он принимался читать, и видел лишь глаза My Лань, когда она улыбалась, они светились неизъяснимой лаской. Садился за стол поработать – всё валилось из рук. Да какая уж тут работа! Он думал о том, что мог не встретить Му Лань, уехать месяцем раньше. Выходит, что сама судьба послала ее, значит, так надо, так на роду ему написано. По чувству он принадлежал той, которую любил, а по долгу чести – царю и отечеству. Хотел письмецо написать – и не смог. Не смог связать двух слов, не знал, о чем писать… Лицо горит, в голове – гуд, а мыслей – никаких, всё чушь и вздор, и если он ещё способен говорить о чём-то внятно, так это о своей любви… с самим собой. Наедине.

 
Рыба речная знать не должна,
Как высоко ходит в небе луна,
А человек должен многое знать,
Чтоб посетила его благодать.
 

Это четверостишие написала и подарила ему My Лань три дня тому назад, и теперь он повторял эти стихи сто раз на дню. Он чувствовал, что нравится ей, видел, как она украдкой обменивалась с ним неизъяснимо-лучистыми взглядами, но это всё не то: он жаждет быть любимым, он ведь любит… Это ужасно, это глупо, это радостно до жути, но что он может сделать, если он и вправду сам не свой, и та душа, которую ещё вчера считал своею, ему отныне не принадлежит? Он понял, что убьёт любого за Му Лань, убьёт и глазом не моргнёт. И это было страшно. Мы помним о сущности вещей, а надо ещё помнить об их превращениях. Что он знал о девушках? Да ничего. О женщинах – и того меньше. У него были сёстры, он их обожал, особенно младшую Ольгу, они его тоже любили. Что ещё? Он был восторжен, целомудрен, чист. Любовь он понимал, как дуновение бессмертия, как святость, божественное слияние душ, а не расхожую, физическую близость. Идти на поводу у плоти – губить душу. А этого он не хотел, крепил себя молитвой и постом, чрезмерною работой. Он берёг себя для той, которую полюбит.

Полюбил.

Читая вдохновенные стихи My Лань, глядя на её живые акварели, полные света и воздуха, он внутренне досадовал на свою бездарность. Всё, что он знал и умел, – это исполнять распоряжения да писать отчётные записки. Ничего другого. Да и когда было учиться? И чему? Сын военного он тоже стал военным. Вот и всё. Никаких особенных талантов, ничего. Мундир, присяга да приказ царя. Пешка в игре. Пешкой легко пожертвуют, легко забудут, выбросят через плечо, даже не сплюнут. Размышляя таким образом, он ловил себя на невольном страхе, что ни за что и никогда не осмелится признаться своей возлюбленной в любви. И что он, собственно, об этом чувстве знает? Ровным счетом ничего. Он никогда не влюблялся серьезно, а детские влюбленности – забава, да и только. Если он признается в любви, об этом завтра станет известно не то что родителям My Лань, весь Пекин заговорит об этом. А богдыхан узнает его слабое место. На Айгунском трактате можно тогда ставить крест. Признаться в любви значит просить руки, жениться, а без родительского благословения ни он, ни она не решатся соединить свои судьбы, создать семью. Опять же сказывалась его подневольность: пока офицер служит, тем более офицер свиты его величества, он себе не принадлежит: надо испрашивать дозволения на брак у государя.

В очередной раз, проводив Му Лань с братом до ворот духовной миссии, Николай печально подумал о том, что он и в самом деле не принадлежит себе. Он присягал на верность царю и Отечеству. Вот им он жизнь свою и посвящает, а любовь… любовное чувство к иностранке… это сугубо личное, эгоистическое дело, далекое от долга.

Вот и отец Гурий говорит: «Где долг, там святость». Всё остальное суета сует и томление духа. Томление духа… как это верно и точно. А еще, конечно же, бунт крови… «Надо сдержать себя, сдержать во что бы то ни стало, – приказывал себе Николай, когда видел улыбку My Лань. – Скрепить сердце, наложить оковы на уста. Безмолствовать, но помнить. Помнить, что люблю… люблю, как брат, чисто, светло. Кротко, тихо, нежно, с молитвой о благе её».