Перевернутая карта палача

Tekst
6
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Эй… – шепнул Коно.

Даже ветерок затаил дыхание, ожидая дальнейшего. И вот старый лодочник решился, миновал калитку и прямиком прошагал в дом, состоящий из одной комнаты. Пнул дверь, бесцеремонно растолкал спящих.

– Эй, лодырь, – глядя мимо лиц, выговорил лодочник. – Возьми в большом доме, что следует, скажи: я велел. Почини ей крышу. Вот же голос… Так и пилит, так и скребёт! От нытья жизни нету! Дрова проверь. Отсыпь крупы, какая годна для детской каши. Я знаю, твоя глупая баба и так носит ей со стола, хотя сама тоща до неприличия.

– Сото, вот, положи, – шепотом попросила хозяйка дома, подсовывая мужу под руку собранную из лоскутов подушку, способную сделать табурет чуть удобнее.

– Вы переступили порог, – напомнил Сото, хозяин убогого жилища, двигая старому Коно единственный в доме табурет. Сам Сото при этом задумчиво хмурился, а его жена торопливо собирала хоть что на стол, ведь гость заглянул поутру, и какой гость. Сото рыкнул от недоумения и почесал широкий затылок: – Хотя, батюшка, раз дело в травнице нашей, то… не считается?

– Дали боги радости, аж чешуся, – не глядя на угощение, огорчился Коно. Он ссыпал в ладонь серебро из кошеля, вывалил на стол крупные монеты и смахнул мелочь обратно. – Один сын дурак, второй умник. А среднего, какой мне гож, верно, владыка сом уволок. Считается, не считается… Эй, всё б тебе считаться! Нет, чтобы старших выслушать. Уважительно, понял, эй? Да язык прикусить хоть раз! Крышу, сказано тебе, справишь, тогда и приводи свою… тощую. Может, выгоню вас наново. Что за жизнь? Который год сплетники мне моют кости по твоей дурости, эй? Второй что ли… Не-ет, третий уже. Ула вон выудила дитя из реки, а твоя баба и так-то не расстаралась. Тьфу на вас. Выбрать жену не умел, жить не умеешь, поклониться отцу лишний раз – и то спина ноет. Бестолочь.

Коно стукнул по столу узловатым кулаком, скривился и покинул нищий дом, не оглядываясь и не слушая, что старший сын скажет вслед. Он и так не сомневался: слова вежливые и все – о порученном деле…

Ветерок вздохнул вроде бы с облегчением, сдул сумрак и затеплил лучину рассвета.

К вечеру большого дня в Сонной Заводи разгорелся большой пожар слухов и пересудов! Даже глухие старики прознали: Коно переступил порог того самого дома! Пришел, хотя прилюдно клялся – и это три года было в силе – никогда не делать подобной глупости.

Еще день спустя Заводь оторопело пронаблюдала переезд Сото с женой в богатый отцовский дом.

Это потрясение едва не лишило ума самых ярых сплетников. Год, мозоля языки и раздирая горло до хрипоты, добрые люди прочили упрямому старшему сыну Коно то наследство, то повторное отлучение, уже с запретом жить в деревне. Еще бы, жену взял против воли отца, из дому ушел, хлопнув дверью, да и кланяется так себе, не в пол. И что, получается его вот-вот станет надобно звать Сото хэш Коно?

О находке Улы изредка вспоминали, но без интереса. Год сытный, детки здоровы, надобность в лекарке никакая, а без повода сунуться к ней и слушать болтовню, покуда уши не отвалятся… зачем? На найденыша глянуть? Так мало ли их, никчемных. Год назад, по слухам, приключился мор выше по течению. По весне побирушки заполнили деревню, еле спровадили лишних, кто в работники не годен. Сумасшедшая Ула, ясное дело, как раз такого и приютила. Пусть ее, лишь бы не просила лишнего, не мозолила глаза и совесть.

Бес. Город у реки

Необычайная для здешних мест жара превратила древний каменный город Тосэн в раскалённую сковороду. Ослепительные блики солнца масляными брызгами метались в оконных стеклах, кипели на фальшивом золоте вывесок.

– Покайтесь, грешники, – монотонно гудел бас. – Покайтесь, ибо грядёт огненный вихорь последнего дня. И только те, кто верует истинно, обретут спасение. Покайтесь, грешники…

Процессия небыстро, без суеты, брела от реки Тосы к главной городской площади, часто именуемой Первой за свою древность.

Даже самые твердые в новообретенной вере паломники отчаянно косили в каждый темный зев полуподвала: из-за жары хозяева постоялых дворов и харчевен приглашали гостей прямиком в погреба, а дешёвой выпивкой торговали на крутых ступенях, ведущих в полумрак, к блаженной прохладе.

– Покайтесь…

Процессия явилась в город невесть откуда, и подоспела почти одновременно с жарой. Она казалась миражом, бредом утомленного зноем рассудка.

Смуглый сухие люди чуть покачивались, их просторные белые рубища мели мостовую, непривычные большие барабаны то рокотали, то стихали. Нудно, надтреснуто тренькал колокольчик… И всё это – из-за какого-то греха и какой-то истины.

Нельзя сказать, чтобы в высшее никто уж вовсе не верил. Но до недавнего времени, пока оставались доступны особенные «книги городов», люди утоляли жажду странного, кланяясь книгам и благоговейно всматриваясь в страницы, где для каждого видна особенная истина, близкая именно ему. Увы, три сотни лет назад багряный бес Рэкст вздумал извести книги. В точности никто и не помнит, верно ли это… но слухи еще живут, и они именно таковы.

Три сотни лет… так много и так мало! Все это время кто-то прятал уцелевшие книги, а кто-то предавал и выдавал прячущих и обретал порой золото, а порой смерть.

Здесь, в Тосэне, в древней башне на Первой площади, вроде бы хранилась последняя дивная книга. Она и теперь лежит в комнате под самой крышей – так гласит уложение чиновной палаты. Вот только никого в ту комнату не пускают, чтобы не была украдена книга. А город тёмным, невнятным наитием сплетен и слухов ведает: нет книги. Давно нет… есть лишь ловкая ложь, и она – капкан для жаждущих знания, расставленный Рэкстом.

Никто из живущих не видел книгу! Сменились поколения, быль стала сказкой, небылью. «А прочти в книге города», – говорят теперь, намекая на то, что вовсе уж нельзя выяснить.

– Покайтесь, – гудел, плавился в жарком мареве, густой бас.

Процессия ползла, ослепительно белая, трепещущая тканями. Поблескивали медью окантовки барабанов, лучилась начищенная бронза колокольчиков. Стучали по мостовой твердые подошвы южных сандалий. Качались в такт шагам длинные, больше роста человеческого, тряпичные полотнища на палках – тексты главной книги новой веры, книги, не умеющей меняться под взглядом жаждущего, одной на всех, и значит – неоспоримо верной. Так полагали гости, явившиеся в Тосэн. И так, под барабанный бой и завывания чтецов молитвенных текстов, они намеревались вскорости стать в городе – хозяевами.

– Вы умрёте, грешники… вы иссохнете в зное смертном, – монотонно стращал бас.

Процессия приблизилась к площади, колебля марево чудовищного жара, истекая потом. Шаги мерно шаркали, дыхание раскаявшихся хрипело и булькало, – и вдруг передние ходоки остановилась. Барабан настороженно грохнул и затих. Задние ряды стали было напирать, но люди быстро осознали: на площади нет и клока тени – и устало расползлись, растеклись кляксами дряблых тел по теневой стороне улицы…

Ничтожной, слабой плотиной для толпы стал всего лишь старик. Он замер в устье площади. Такой жалкий, слабый… Старик опирался на палку, щурился и кряхтел – он будто воплощал собою тяготы греха и доказывал общую потребность в раскаянии. Но сам старик так не думал. И, вот чудо – он даже не вспотел…

– Ты, шелудивый пес Ом Сит Шино, – каркающим пронзительным голоском заверещал старик, прицеля костлявый палец в главу процессии, замершего от неожиданности. – Там, за морем, в краю пустынь и песков, ты был с позором изгнан из дворца мудрости, нерадивое отродье лени и порока. Ты не мог без ошибки повторить кряду и пяти знаков старой письменности. Ты, о ничтожество, рядом с коим и муха кажется верблюдом, на полотнищах сей нелепой книги уместил три дюжины грубейших ошибок! Тут, и здесь, и вот ещё…

– Мастер Ан, – шепотом ужаснулся «сиятельный столп» новой веры. – Вы? Здесь? Как же… Но я…

– Истина тебе открылась? Тебе? Когда же такое стряслось? Когда ты валялся пьяным в сточной канаве или же когда тебя охаживали оглоблей, застав с чужой женой? А то и другое прежде приключалось всякую ночь, мне ль не знать!

– Все же это вы, – окончательно смутился светоч веры. – Но, учитель Зан…

– В первом же слове на знаменах два изъяна написания, – верещал старик, сжав мелкие бессильные кулаки. – Ничтожество! Бездарь! Жируешь, обманом приманивая золото? Вера, как же… всегда она – бараний плов для избранных и сухие кости для прочих. Вера? Понять бы, как это вы явились сюда вместе с жарой, уж не ваша ли в том вина, что город подобен пустыне? Мой дар в смущении, я чую подвох и я намерен в нем разобраться. Дай-ка пощупаю полотнища, весомы ли слова?

– Уберите старика, без суеты, – тихо велел тщедушный человечишка, занимающий скромное место в хвосте процессии.

Три могучие фигуры в рубищах слитно сунулись вперед, разгребая толпу – как купальщики ряску в стоячем пруду.

– Суд чести, – вдруг выговорил старик отчетливо и спокойно. Его желтый, кривой палец в кляксах чернил нацелился в настоящего хозяина процессии. – Ты, тварь мерзкая! Нет в тебе веры и нет покаяния. Хуже, я не ощущаю в тебе и человечьего начала. Но я готов принять даже и смерть, если мои слова далеки от истины. Вот что я чую: ты – причина зноя и исчадье лжи!

– Истинно так, в городе жарковато, – насмешливо прошелестел тщедушный. – Грешник безумен, он сам возжелал смерти. Суд чести? Нобы всех мастей отдыхают в тени дальних поместий, опасаясь, как бы им не напекло голову.

– Мне напекло голову.

Рядом со стариком проявилась фигура – будто из жаркого марева соткалась. Зеваки в тени даже глаза взялись протирать: не было никого мгновение назад на всей широкой площади – ни души, ни тени! И вот уже стоит воин. Вроде бы голос его возник даже раньше, чем стало видимым тело.

– Я ноб алой крови, и я слышу всем даром своим в словах достойного синего ноба Монза истину без изъяна, – алый улыбнулся, мягким движением левой руки сдернул с клинка убогие тряпичные ножны. – Такой редкий случай. Полноценная истина взывает к бою. Я счастлив.

 

Алый, как и большинство действительно сильных нобов этой ветви дара, выглядел бедно, но опрятно. Он был еще не стар, хотя в волосах уже отчетливо серебрилась седина. Алый определенно прибыл в город не ради боя или развлечения – длинная сабля с очень малой кривизной лезвия была всего лишь деревянной копией с фамильного оружия.

Три рослых наемника хозяина новой веры, в первый миг дрогнув при виде врага, продолжили пробираться сквозь густеющую толпу. Нет большой угрозы, решили люди тщедушного.

В руках у каждого наемника будто по волшебству возник клинок, прежде ловко спрятанный под рубищем. Трое зашагали быстрее, обмениваясь жестами, распределяя роли в предстоящем бою. Коротком и простом! Ведь алый один, его оружие – жалкая подделка, его возраст – прилично за сорок…

Тщедушный человечек, вздумавший вытопить из жары и людских страхов новую веру, резво подобрал края одеяния и юркнул в щель ничтожной боковой улочки, и сгинул без следа. Даже марево жары не колыхнулось… Так что, когда трое с ревом налетели на пожилого ноба, толпа созерцала бой, не сомневаясь в его исходе… Вся толпа, кроме подлинного зачинщика спора. Он-то знал об алых куда как много!

Деревянная сабля встретила удар стальной – и выдержала, проведя чужое оружие косо, стесав хрусткую щепу с лезвия, заполированного во многих тренировочных боях.

Колено алого смяло лицо самого наглого и торопливого наемника, и никто не успел понять, как и когда ноб нагнул врага, чтобы плющить его лицо в месиво крови и костного крошева.

Раскрытая ладонь алого выбила дух из второго наёмника. Ребра крепчайшей грудной клетки загудели, как барабан, спружинили – и подались, с треском ломаясь.

Алый шагнул под удар третьего бойца, потерявшего врага из виду. Свист обозначил движение смазанного, невидимого в полете деревянного клинка – и сталь жалобно звякнула, ломаясь…

Бой иссяк. Он весь для зевак был – вспышка света и свист клинка… Мгновение, даже рассказать не о чем! Алый сразу остался единственным бойцом на площади, где вскипел и иссяк бой чести. Бой исчезающе краткий, как жизнь дождевой капли на раскаленной сковороде.

Деревянный клинок дробно запрыгал по мостовой, брошенный без внимания. Алый снова вспыхнул светом и сразу оказался у границы улицы и площади. Он заслонял собой старика, и бережно, как ядовитых змей, держал за древко две стрелы, пущенные кем-то очень ловким издали, с крыши.

– Что б тебе дома посидеть в такую-то погоду, – буркнул алый. Брезгливо переломил и уронил обезвреженные стрелы. – А не явись я за своим заказом?

– Так не готов твой заказ, – удивился старик.

– Хм… мне сказали иное, и советовали спешить. Мол, ты снова надумал странствовать и завтра уходишь из Тосэна, – удивился алый. – Ладно, разберемся. Ан, Зан – это что, тоже твои имена?

– Давно их не слышал… даже звучат странно, как чужие, – старик охотно позволил поддеть себя под локоть и побрел вниз по улице, сквозь толпу, которая трепетала и таяла перед алым нобом, буквально испарялась… – Как ты, как сын?

– Я все так же, а мой малыш подрос. Видишь, уже доверяю ему фамильную саблю, – в голосе алого ноба зазвенела гордость. – Сэн растёт толковым, и сердце горячее, и руки работящие. Остался дома, чинит крышу… жаль, я опять не познакомил вас.

– Жаль, – кивнул старик. – Но не беда. Мне покуда мил этот город. Тут… дышится.

– Скажешь тоже.

Они брели по улице, говорили и улыбались – знакомые, которые не виделись давно и вряд ли скоро повстречаются опять. И оба вроде не помнили, что только что стояли под смертью. Для алых она – не враг и не друг, всего лишь тень, которая всегда рядом с воином. А для синих нобов, знатоков слова и хранителей памяти, смерть и вовсе – невидимка. Верно сказал тщедушный: некоторым от рождения будто голову напекло…

Создатель веры, кстати, уже добежал до городских ворот, быстро их миновал и зашагал прочь, невнятно бормоча на наречии, чужом для этих мест. По жестам и выражению лица понятно одно: зол и ругается. Так он и брел, морщась и шипя, скалясь и вздыхая… пока его не окликнули.

– Кукольник, тварь дрожащая! Кто тебе позволил лезть на мои земли? – медленно выговорил бес Рэкст, поднимаясь в рост и лениво потягиваясь.

Рэкст устроил засаду в тени усохшей березовой рощицы. И сейчас, когда багряный бес спускался со взгорка к дороге, кроваво-алые искры текли по его волосам все обильнее, так что постепенно вся голова запламенела яростью.

– П-приказ, – тщедушный замер, опасливо глядя на Рэкста. – Её приказ. Испробовать тут, в четвертом царстве, веру. То есть ре… религию. Раз в полвека так и делаю. Не рычи! Я доложу: еще рано, но уже скоро. Ты…

– Мы с тобой зовёмся бессмертью, поскольку не знаем предела своих лет, – прошелестел багряный бес. Он улыбнулся ласково, но взгляд полыхнул отчаянной рыжиной, выдавая настоящее настроение. – Ты знаешь, что я высший хищник. Но ты явился сюда. На мою территорию! Ты, каменное уродство первого царства. Ты, гнусь, вечно жаждущая стать у людишек богом. Ты, знающий, что меня, хищника третьего царства, они всяко будут бояться сильнее, с верой или без нее. Это моя земля!

– Но…

– Я вытянул карту палача, когда королевой был создан новый порядок. Ты явился сюда, к палачу, потому что ищешь смерти? – еще ласковее спросил Рэкст, облизнулся и стал подкрадываться к собеседнику, широко раздувая ноздри. – Тогда выбор пути хорош. Я зовусь у людишек граф Рэкст, я проклят быть здесь, среди них. Я посажен на цепь и служу. Но это моя территория! Моя! Только моя! Даже ей с её картами, властью и иерархией не изменить мою природу. Ты видел метки? Ты чуял метки, каменная задница? Ты пересек мои метки!

– Твоя земля, кто бы спорил… я же хотел по-дружески, без обид, – залепетал тщедушный, пятясь и икая. – Исчезаю! Исчезаю…

Рэкст взрыкнул и метнулся вперед, незримый для людского глаза, стремительный. Когтистая лапа прорвала грудину Кукольника со звоном и скрипом. Прошила насквозь – и замерла, оставляя тело корчиться нанизанным на локоть… Рэкст вторым рывком выдрал свою руку из тела врага, отшвырнул его и взвыл победителем.

Тщедушный сник мешком у дороги. Но вот он дернулся, по спине прошла конвульсия – и неотличимое от человека существо стало вставать, противоестественно живое, с зияющей дырой в ребрах. Дыра постепенно затягивалась, тщедушный хлопал себя по рубахе, всхлипывал, стряхивал песок и пыль – то, во что превратилась омертвевшая плоть.

– Тварь дикая, – бормотал тщедушный. – Я доложу ей.

– Мнишь себя богом, погоду портишь, – усмехнулся багряный, и его волосы стали терять яркость. – Боги не жалуются. Убирайся. Тут все – моё.

– Так в том-то и дело! – взвизгнул тщедушный. – Куда ни сунься, ты уже был там и отметил место, как своё.

– Будешь драться за право передела?

– С тобой? – икнул Кукольник. – Нет уж… исчезаю. Мою работу можно делать и по-тихому.

Он действительно растворился, воспарил маревом в горячее бесцветное небо…

Рэкст вернулся в тень рощицы и снова принялся ждать. Его взгляд темнел и делался то ли карим, то ли болотисто-бурым с прозеленью – кто скажет наверняка? Кто посмеет взглянуть вблизи и пристально? Волосы беса потрескивали и теряли багрянец, но их всё ещё перебирал незримый ветерок непокоя…

Когда от ворот ударил конский галоп, бес Рэкст уже выглядел вполне человеком. Он равнодушно прищурился, без азарта презирая и этого исполнителя из своей свиты, одного из многих, готовых служить бесу за его золото, за свою причастность к окружению сильного.

– Мы воспользовались помощью советника, – смущенно лепетал гонец. – У нас не было времени и полного понимания… прошу прощения. Он смог вывести на площадь нужного человека в указанное вами время.

– Советник хорош, жаль, пока он не мой, – прижмурился бес. – Втащил в игру алого упрямца. Тонко, мягко, ненавязчиво… Что он запросил в оплату?

– Раздела интересов. Отсрочки для перемен в правах нобов.

– Как обычно, на два года? Допустимо… Тот синий ноб, книжный опарыш Ан Тэмон Зан. Помню его, как же… Присмотри. Прежде он был под приглядом? Какое имя он взял в княжестве Мийро? Числится нобом или же нет?

– Н-не могу вот так сразу… Умоляю простить, я выясню.

– Плохо, – в голосе беса проявилась ласковость. – Исправляйся, пока не стал уж очень заменим. Да, сегодня сходи и закажи старику список с книги. М-мм… «Сорок стратегий». На языке подлинника, старая стилистика султаната Каффы, обязательно с цветочными орнаментами и лозами. Заранее купи и отдай ему для отделки переплета тигровый глаз и сердолик. Он поймет, кто заказчик. Пусть вспотеет. Не торгуйся. Когда назовёт цену, заплати вдвое против запрошенного. Пусть злится, червь щепетильный. Скажи, хозяин сам заберет заказ. Проследи, как примет новость. Если у него есть то, что я ищу, он насторожится. Да: алого под опеку. Кукольник… он по-пустому мстителен. В отличие от меня, именно мстителен. Так что алого – под опеку. Предложи ему службу. Трижды.

– Он же из рода Донго, сами знаете… Он откажется, – смутился гонец.

– Тогда будет сам виновен в том, не знаю в чём, – зевнул бес. Подставил лицо солнцу и улыбнулся. – Ну вот, с засухой мы покончили. Каменный ублюдок ушел, и гроза ломится в гости… Я доволен.

Глава 2. Золотое лето

«Насколько я могу судить по записям чиновных палат, сами эти палаты распространились повсеместно в последние две-три сотни лет. Прежде они были привычны вне нашего княжества, за горами, за Великом морем, в Онской империи, составленной из множества уездов.

Определенно, враг моего мира, готовя новую волну бед, решил наделить чиновный люд особой властью в каждой земле, при любом правителе. Он удобен – чиновный люд. Выделившись над прочими, некогда скромные переписчики и толкователи ныне творят закон, а вернее, исправляют его по подсказке. Кто шепчет им в уши? Не ведаю… Но нельзя составить записи единообразно, не имея образца! Теперь и за морем графы и бароны, и у нас чиновники девяти рангов. У них ограничено обучение чтению, у нас тоже. У них приказано именовать знатью всех, кто имеет дар крови или же дар от правителя – титул, земли, ранг. Будто одно равно другому! Будто дар крови – не долг перед людьми, а выгода для самого ноба…

Все перепуталось, и, сплетенное неловко, оно трудно приживается. Неразбериха растет, что на руку загадочному злодею и помогает дальше уродовать устои под видом их исправления. Нас приучают не смотреть в небо, не считать звезды, не любопытствовать… и не вносить нового при переписывании книг.

Ученые – у этого слова был исконный смысл, обозначающий людей, всю жизнь пребывающих в поиске нового, в неустанном труде ума. Ныне учеными именуют чиновников пятого ранга, опытных в толковании закона и громком чтении с выражением…

Наш мир еще недавно был полон живых чудес, помогающих обнадеженному сердцу биться громче. Но книги городов сделали недоступными, якобы после попытки кражи нескольких. Нобы утрачивают силу крови, растворяясь в титулованной знати. Особенные дары крови превращаются в небыль один за другим.

Уже никто не верит, что поэма о соловье и розе описывает деяния подлинного белого лекаря, а не рассказывает волшебную сказку… Что слух чести способен распознать самую тонкую фальшь в сказанном, а слово летописца имеет вес. И синий ноб вроде меня знает этот вес, даже не открыв книги…

Но пока не всё утрачено! Я гостил у нобов белой ветви, достойных именоваться исконной знатью. Они верят в свой дар и учат наизусть старинную поэму, и хранят её список не ради украшения полки, а для сбережения тех самых слов. Особенных для рода, пусть теперь некому сказать их в полную силу. И книга та – полновесна…

Ан Тэмон Зан, книга без переплета

– Сенокосец, сенокосец, держись за палку, а то ветром унесет! – прокричали из-за угла и, конечно, бросили палку.

Ул проследил её полет и чуть нагнул голову влево. Острый сучок прочесал волосы, заправил за ухо, не касаясь щеки. Никто в Заводи не умеет так уворачиваться! У остальных, полагал Ул, просто нет возможности постоянно выверять навык.

Кто придумал дразнилку, неизвестно. Зато ссадина отметила памятное время первой обиды… Ул тронул шрамик. Мгновенно ощутил, как колыхнулось воспоминание, оживляя и вплотную придвигая ту раннюю осень, первую его осень в Заводи.

Красные лодки листьев плыли в ночь. Он сидел на мостках – невесомый скелет в просторнейшей рубахе, пугало-пугалом… Он промывал свежую рану, и пальцы дрожали от обиды, которая больнее удара. В груди щемило. Казалось, что сам он такой же лист осени. Он лишился родной ветки-семьи, уплыл в ночь, и нет в памяти прежнего. Высохло… Отломилось, как черешок. Где родная ветка, есть ли ей дело до утраты листка?

В первое лето Ул много ел и не поправлялся, хотя кости быстро, резко вытягивались в длину. Так прошел месяц, второй… Худоба – мама Ула призналась недавно – к раннему сенокосу того года сделалась окончательно жуткой. Детский скелет, шатающийся под всяким ветерком – неужто живой, не привидение? – нагонял уныние и страх на соседей. Тем более, в ребенке было странно всё. Ул вызнал: сперва он лишь ныл и агукал, но скоро начал говорить связно, по-взрослому. Вмиг усвоил имена и прозвища жителей, их норов и привычки. Пристрастился к рыбной ловле. Окреп. Ближе к осени помог старому Коно смолить днище лодки и не был изгнан за бестолковость. Без маминых подсказок, наблюдая, выучил травы, самые главные для лечения нарывов и ссадин.

 

Первая ссадина от брошенной палки показала: да, он окреп, но так и остался чужим для Заводи. Странным: тело из невесомых костей, во взгляде – вечный голод и еще нечто вроде тени презрения… хотя это не презрение, а неуместная брезгливость к еде. Непроходящая тошнота…

Мама Ула переживала, плакала. Больно ей было всякий день и за эту худобу сына, неизбывную, и за косые взгляды, и за дразнилки и глухое неприятие найденыша Заводью. Взрослые осуждали молча: оборвыш, пусть как угодно выглядит, лишь бы не лез на глаза. Малышня донимала злее, так и липла. Пока Ул оставался слаб, синяки не переводились. Когда выяснилось, что силы в невесомом теле накопилось больше, чем кажется на вид, Улу и это вменили в вину. Повадились дразнить из-за угла. И вот, нашли способ усилить оскорбление: бросили палку, впервые крикнули про сенокосца – паука, состоящего целиком из тончайших нитяных ног.

Прошло время, и теперь палки свистят мимо! Ловкость чужака в уклонении оскорбляет бросающих, а его нежелание швырять палку или камень ответно – и вовсе доводит до бешенства. Но дети не унимаются. Они ведь слушают старших, и те тоже – не унимаются, перемывают косточки и паучку, и его названой маме…

Рогатая палка запрыгала по дороге и замерла, уткнувшись в забор.

– Сенокосец… Косить не пробовал, сгребаю уж всяко лучше крикунов, – буркнул Ул, удобнее перехватил корзину и поволок дальше, шепнув: – Косят взрослые.

Это было важное замечание – о возрасте. Ул много раз пытался посчитать или угадать: сколько ему лет? По росту если, так в первое же лето он сделался не ниже сына мельника, то есть годным на все четырнадцать. Правда, Ул тогда сутулился и сгибал ноги в коленях, то ли желая спрятать нескладность худобы, то ли помня прежнюю слабость… По уму и сноровке в работе он и вовсе взрослый!

Четыре года минуло с ночи, когда мама выловила его из реки. Растрепанная корзинка по-прежнему припрятана в сарае. Плетение незнакомое, работа тонкая. Пеленки тоже особенные, невесомые, и еще сохранился витой шнур с золотой искоркой. Матушка Ула никогда не скрывала от найденыша историю его появления в Заводи, не набивалась в кровную родню. Но как ее еще звать по совести? Она из воды вытянула и отстояла, ведь всякое говорили, а она не обижалась и сына в обиду не давала, насколько умела.

Никто не искал корзинку с потерянным ребенком. Получается, правильно забылось прежнее? В первую осень, когда щеку порвала та палка, казалось: надо найти прошлое и взыскать с неведомой кровной родни за свою боль. Потом была вторая палка, и третья, и наконец та, с которой Ул перестал вести счет. Научился уклоняться. Боль ссадины остыла, обида на свое беспамятство подернулась ледком давности, как вода у мостков.

В зиму мама Ула болела, кашляла. Он сидел рядом и перебирал сухие шуршащие травы в тряпицах и коробах. Тогда и стало понятно: незачем искать прошлое! Он здесь нужен, и здесь ему есть место. Полезное. Важное.

Снова и снова приходили весны, даровали Заводи вдоволь дождей и тепла. Ул научился не только уворачиваться, но и ловить палки. Повадился громко благодарить за помощь в сборе хвороста. А, поскольку злыдни отчего-то помогать опасаются более, чем вредить, такой ответ их обижал до слез. С нынешней весны стало еще занятнее: палки теперь кидают друг в дружку все дети, завидно им, что «серый паучок» ловит, как никто другой. В Заводи прибавилось ссадин на пухлых детских щеках. Рассерженные мамаши нехотя бредут к Уле за мазями и норовят заодно укорить травницу, обвинить в дурном воспитании найденыша.

– Хэш Коно, я принес рыбу, – выдохнул Ул, опуская тяжеленную корзину и заодно кланяясь.

– Не пойму, вежливый ты или из вредности так держишься, – отозвался Сото, старший сын лодочного мастера. – Иди ты… хэш Ул, покуда я добрый.

– Могли бы кинуть в меня во-он тем подарочком, – широко улыбаясь, посоветовал Ул, присмотрев у стены роскошное дубовое полено. Такое способно гореть и давать тепло так же долго, как огромная, в рост Ула, охапка бросового хвороста.

– Может, кинуть ещё и копченым окороком? Ох, нахальный ты. Полено ему отдай. Непрошенное. Без благодарности. Угрей принес?

– Да. Все крупные, из серебряной породы. Все ночного вылова.

– Тебя однажды утопят, – вздохнул сын лодочника, покосился по сторонам и заговорил тише. – Не знаю, как ты ловишь, что за способ. Но впредь не хвастай.

– Так я никогда…

– Именно. Только мне носи, и обязательно прикрывай бросовой плотвой, – строго велел покупатель. – Вид твой едва терпят. Прознают, что еще и добычлив сверх меры, не простят. Безденежную удачу люди способны перемогать, но серебряные угри – удача денежная. Приключись неурожай, кого назовут виновным? О мамке подумай.

– Да, хэш Коно.

– Еще раз назовешь наследником, прибью, – пообещал старший сын лодочника. Прищурился. – А поймаешь? Оно тяжелое.

– Поймаю, дядя Сото.

– Вот, дядя Сото, а то расшумелся… хэш-хэш. Тогда уговор, – задумался Сото. – Если столько сил в тебе есть, чтобы поймать, ты годен косить, пожалуй. Отнесешь полено и дуй к опушке. Проверим. Второй укос вот-вот подоспеет, трава сочная, работники же повымирали будто.

Продолжая ворчать, Сото прихватил полено, примерился, морщась и неодобрительно изучая тощее, нескладное тело найденыша. Полено весомое, его бы надвое развалить, и затем еще надвое – самое то. Тяжесть изрядная, не дерево – железо!

По всему видно, сперва Сото хотел бросить бережно, в руки. Затем вспомнил о сенокосе, посерьезнел и метнул в полную силу, целя мимо головы. Поймать оказалось просто, но полено закрутило Ула. Пришлось выдирать добычу из воздуха, плотного из-за вложенной в бросок силы. Протанцевав с дубиной на вытянутых руках два круга, Ул наконец остановился, покачнулся – но удержался. Крепче обнял добычу, притиснул к груди. От дерева пахло сухостью зимней рубки. Кора сотней твердых ногтей впивалась и щекотала живот сквозь рубаху.

– Сунь в корзину, не то папаша увидит, возьмется свое «эй» кричать на всю улицу, – усмехнулся Сото. – И на опушку бегом, понял? Сегодня трава влажная, самое то пробовать. С непривычки.

Пока Ул танцевал с упрямым поленом, его улов оказался перевален в большое корыто, так что освобожденная корзина кое-как вместила новый груз, топорща бока и похрустывая прутьями. Домой Ул не бежал – летел! Только и успел на ходу поддеть ногой две палки-дразнилки, чтобы и их осенью использовать с толком, превращая чужую злость в печное тепло.

Мама долго любовалась поленом и хвалила за ловкость. Узнала о новой работе и вовсе расцвела. Украдкой сунула в узелок кроме хлеба творог – у кого выпросила? Проводила, от порога махая рукой. Ее взгляд ложился теплом на кожу и чуялся даже тогда, когда домишко скрылся за поворотом.

Думая, как следует выглядеть отцу, Ул всегда избирал за образец Сото. Тот хвалит редко, ведь он слова ценит недешево. Сам крепкий, сила за ним есть, и теперь еще и звание хэша прибавилось. Но Сото работает как прежде, ловко и даже зло. А иной в нем злости нет, и лени нет. Виданное ли дело, чтобы состоятельный человек сам пришел и маялся тяжким делом с утра – да за полдень, когда наемники спят в тени. Учил косьбе никчемного пацана. И ладно бы сел да покрикивал, нет: он две косы принес.

– Толку от тебя меньше, чем хотелось, – решил Сото, наконец объявив отдых. – Схватываешь быстро, ловкость завидная. Но веса нет. Не ты машешь косой, она тобой. Убьешься в полдня… Раз так, поставлю на неудобье, – Сото ткнул пальцем в заросли при опушке. – Там замах не требуется, зато ловчить надо во всю. Косу поищу, вроде была малая. Мы кормим работников на закате, и тебе кус причитается. От сего дня и далее, пока будем косить. – Сото усмехнулся в усы. – Или пока не сдохнешь. Сам напросился, сенокосец.