Za darmo

Апрельский туман

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Убедившись, что былого состояния не вернуть, я стала смотреть по сторонам. Справа от меня, словно облагороженная полумраком и ароматом ладана, возвышалась староста. Может, мне показалось, но что-то в ее лице выдавало тайную гордость, словно она радовалась, что имеет к этому всему непосредственное, материальное отношение, и за счет этого по праву может испытывать чувство превосходства над другими. От этой мысли меня стало тошнить, я перевела взгляд наверх. Мне хотелось увидеть хор, но это не представлялось возможным, так как клирос располагался непосредственно над входом. Тогда я стала рассматривать большую икону прямо напротив меня. Она была застекленной, и яркий свет от лампы падал прямо на лик изображенного святого, словно претворяя в жизнь предание о божественном, невыносимом для людских глаз свете, излучаемом праведниками, сподобившимися «узреть» Господа. Зато в отражении я увидела хор. Господи, эти люди не могли так петь. Эта надменная, самовлюбленная регентша, эти отсутствующие, пустые лица, упоенные собственными вокальными данными и чуть не обладанием некоего эзотерического знания! Мальчики, окидывающие презрительным взглядом паству внизу. А как красиво поют! Господи, почему жизнь – это сплошной обман? Спрячьте, спрячьте меня кто-нибудь, вырвите мне глаза, обрубите уши!

***

Уже несколько недель я хожу на хор без Ники. Не знаю, появляется ли она в универе, – я сама туда не хожу.

Каждый день одно и то же разочарование, бесплодное волнение, которое разрушает меня. Это было похоже на ежедневную пытку Прометея. Только вместо печени у меня каждый день вырастала заново надежда – и каждый день ее раздирала на части неизвестность. Дойдя до крайней степени отчаяния, изведясь от тревоги и ожидания, я решила отсидеться дома, прийти немного в себя – и после первого дня прогула с ужасом стала замечать, что снова заползаю в старую заброшенную нору. Ну и пускай, мне уже все равно. Только неизвестно, зачем просыпаться завтра, а так все в порядке.

Я вообще перестала выбираться куда бы то ни было. Исключение составляют лишь понедельники и четверги – в эти дни в хоре проводятся репетиции. Мне и самой не совсем ясно, почему, не имея ни малейшего желания посещать занятия в универе, гулять, болтаться в дешевых кафешках, смотреть дурацкие фильмы в окружении ржущей и жрущей толпы, тем не менее на хор я хожу с нездоровым постоянством. И не скажу, будто мне там безумно интересно – что может быть интересного в обществе стариков, которые только и делают, что поют старые песни и осуждают молодежь? Но там, в обществе людей, которые уже почти завершили свой земной путь, которые знают всему цену, которых уже не пугает бешеный бег времени, – там я немного успокаиваюсь, и судорожная мысль о том, что времени так мало, а сделать надо так много, а лучше – еще больше, ненадолго оставляет меня, а когда возвращается в свои владения – то обнаруживает, как низко упал ее рейтинг.

Сегодня ни с того ни с сего пошел снег. Мелкий, невесомый, безвольный, словно бы победивший время, он вдруг обрел мощь и характер, загрубел, загустел, закружился, завыл… И вот уже настоящая метель бушует в туманном море оранжевых фонарей и, заворожив мой взор своим колдовским танцем, никак не дает оторвать лоб от ледяного стекла и идти собирать хоровые ноты. Слово «четверг» лениво и как бы невзначай проползает перед моими глазами и вплетается в безумную снежную пляску. Не пойду я никуда. Ники там нет, а воспоминания лишь причинят мне боль. Хотя нет, боли давно уже нет, но пустота в душе имеет склонность к полноте. Чрезмерное кормление этой пустоты грозит ей ожирением, и выдержит ли тогда сердце?.. Не пойду я на хор.

Ночью мне снилось, что я открыла секрет счастья, некую Истину, которая вдруг перестала быть «некой», а оказалась простой и доступной. Возвращаясь из сна, я торопилась успеть записать эту бесценную истину на бумаге, чтобы затем открыть ее Нике и тем самым навсегда успокоить мятущееся сердце, неугомонный нерв, который мне представлялся чем-то вроде овода, беспрестанно жалящего несчастную Ио…

Но проснувшись, я чувствую, как неумолимо, словно песок сквозь пальцы, ускользает от меня только что дарованная тайна Бытия, и начинаю мучительно сомневаться в том, что это действительно была настоящая тайна, а не просто злая шутка моего сна. И не жаль мне того, что я на ровном месте упустила возможность стать благодетельницей человечества, не жаль утраченной веры в собственное «всеведение», не досадно за свою привычку вечно делать из мухи слона и какую-то несущественную мелочь окутывать мистически-эзотерическим туманом.

На душе у меня тяжело лишь оттого, что я никогда не смогу хоть как-то помочь Нике, вырвать ее из цепких когтей беса, который живет в ней.

…Где она сейчас?

***

Тягучий, томительный, мощный, как волна, бас одного из наших «старейшин» по-отечески крепко берет меня за руку и тянет за собой в успокаивающую черноту огромного купола. Сперва я сопротивляюсь, но потом плавная, завораживающая своей древней, вечной простотой мелодия растворяет мою тревогу, топит страшное напряжение в глубине и мощи, и вот уже во мне нет ни костей, ни мышц. Я превращаюсь в широкий поток, и вслед за рукой все тело, мягкое, податливое и невесомое, медленно поднимается за голосом в бесконечность темного купола. И там я закрываю глаза – и вот мрак надо мной все светлее и светлее, яркие звезды на черном небе подергиваются, тускнеют и растворяются в светлеющей с каждой секундой синеве. Мне все еще холодно, но я знаю, чувствую всем своим существом, что теперь этот холод вот-вот исчезнет и на смену ему придет долгожданная и потому такая бесценная теплота, и с каждым мигом она будет все больше наполнять мое тело и душу. И внутри меня все переворачивается в этот краткий миг между отошедшим в вечность и тем, что вот-вот произойдет… И вот оно: где-то слева восходит солнце. Последние звезды слабо подмигивают мне и тают в голубой бездне, кричат невидимые чайки, нежное море уносит в заветное неизвестное, а ветер голосом нашего баса поет вечную песню, которую слышали наши предки и будут слышать те, кто сподобится узреть конец времен: томительную, всепроникающую, недостижимую в своей невероятной простоте мелодию. И Ника ждет на берегу того неведомого, к которому меня непременно прибьет волна…

Вдруг в эту гармонию вторгается чужой запах. Я мгновенно узнаю его – так пахло в комнате, когда сестра показывала мне фотографии с корпоратива. Боже, почему все, что Ты создал прекрасного, так уязвимо и недолговечно? Почему от неосязаемой, мимолетной, «не обладающей онтологическим статусом» причины дернулся и исчез целый мир, а я снова налилась чудовищной тяжестью, и – посмотри на эту жалкую груду костей и мяса – униженная и разбитая, она валяется у Твоих ног. Это ли венец творения? Или, может, венец творения – эти обезумевшие, осклабившиеся в похотливой ухмылке лица на фотографии, пахнущей скотством винного угара?! Или тысячи недовзрослых, сгрызающих ногти до мяса, пилящих в тусклой комнате набухшие вены заскорузлым, тупым лезвием, пытающихся согласовать свой внутренний мир с реальностью и ежедневно напарывающихся на невозможность этого примирения?!

Тягучий, томительный, мощный, как августовская волна, глубокий, как горное озеро, голос нашего баса все еще поет древний возвышенный романс, но я уже сижу в облезлом, скрипучем кресле и наблюдаю в режиме online за тем, как развлекается Офис. Вопли вышедшего на свободу Зверя, распоясавшиеся руки, кадыкастые шеи, глотающие и извергающие, тела, тела, тела…

Место рожденья – Хайбери, место растленья —

Ричмонд. Трамваи, пыльные парки…

В Ричмонде я задрала колени

В узкой байдарке…

Словно из глубокого подвала я слышу, как наш регент рассказывает какой-то смешной случай из своей практики. Что-то насчет того, как ее хор выступал на конкурсе, а старый уже руководитель задал тон на кварту выше, так что бедные сопрано потом ходили неделю охрипшими – слишком высоко пришлось им петь, чтобы получить заветный приз. Все начали смеяться, и я со всеми – почему-то эта не слишком веселая история заставила меня увидеть жизнь под другим углом, и на мгновение показалось, что все на самом деле просто, что надо жить – и все, что в жизни как таковой заключен смысл. Все, что свыше этой истины, – от лукавого… И сразу как-то захотелось вскочить с кресла, покинуть это унылое место, пропитанное духом старости и однообразной, унылой упорядоченности и побежать, побежать… куда? Просто побежать, доказать самой себе, что мне всего восемнадцать, вклиниться в ряды себе подобных – жизнерадостных, целеустремленных, живых!

Стоит ли говорить, что через несколько минут мир снова повернулся ко мне своей прежней стороной, и ощущения легкости и простоты как не бывало… Я вспоминала, что таких приступов жизнелюбия было уже огромное количество, и все они заканчивались до тошноты однообразно: сначала я таки вклинивалась в ряды жизнерадостных подростков, смеялась, когда на душе было тяжело и пусто, рассказывала идиотские истории, от которых меня тошнило, выслушивала, в свою очередь, чужие откровения и лицемерно улыбалась, курила, хихикала, зная, что буду презирать себя меньше чем через час. Но потом все-таки не выдерживала и срывалась. Неизбежно, рано или поздно меня охватывала такая тоска, такое одиночество, такая тревожность и безысходность, что я с дрожащими руками и камнем в груди бежала домой и пряталась в книгу.

Поэтому сейчас, испытывая непреодолимое желание убежать из этого дома престарелых и больше никогда сюда не возвращаться, я обуздываю, перебарываю это желание и остаюсь сидеть на своем месте. Знаю, что если снова поддамся этому порыву, будет только хуже.

Иногда репетиции проходят неинтересно и безжизненно, и тогда на меня находит ужасное раздражение, я начинаю прислушиваться к разговорам вокруг – тупым, бессмысленным и фальшивым, как мне кажется, – и чувствую, как растет глухая ненависть к этим людям. Меня начинает тошнить от их старческих, морщинистых лиц, от этого больничного запаха, от манеры растягивать слова и говорить «одэсскый», от их аккуратных ботиночек и шарфиков.

 

Чаще всего это происходит, когда регент опаздывает в связи с какими-то бюрократическими сложностями. Тогда наши кумушки получают полную свободу почесать языками. И сразу улетучивается атмосфера таинственности и возвышенности, а огромный, мрачный, как старинный храм, зал наполняется звуками глупой, бессмысленной болтовни, цветом семейных неурядиц и запахом бытовых проблем. Начинает казаться, что наше утонченное общество ничем особенно не отличается от пошлых корпоративов в каком-нибудь офисе. И становится стыдно за ту патетическую горечь, с которой яростно осуждала убогую, примитивную атмосферу на работе сестры.

Мне неловко заткнуть уши, поэтому приходится выслушивать чушь, на которую так падка соседка слева, настоящая певица из консерватории. У нее на лице написано, что она НАСТОЯЩАЯ ПЕВИЦА ИЗ КОНСЕРВАТОРИИ. Надпись эта проступала особенно рельефно, когда она начинала петь: удивленно приподняв соболиные брови, сложив, как принято в приличной опере, белые ручки под высокой грудью, вертикально вытягивая рот и тараща красивые черные глаза. Но пока регент не пришла, она может провести время более приятно: например, в сотый раз рассказать про своего удивительного мальчика тем, кому по чистой случайности удалось избежать этого раньше.

– Панимаеце!.. Панимаеце, у кого какие спасобнасци, – тут «певица» делает театральный жест и жеманно улыбается своему собеседнику – пожилому, но еще «ничего себе» кандидату математических наук. – У него так хорошо пошел немецки-ий! Немка говорила, что такого способного ученика у нее никогда не было, представляеце?

Математик, судя по всему, не представлял, но понимающе кивал и улыбался, причем вполне искренне – «певица» была действительно чудо как хороша, и если бы не ее занудство, наши мужчины не отходили бы от нее ни на шаг. А так все от нее бегут как черт от ладана, особенно когда она заводит свою волынку.

Я отворачиваюсь и хочу опять углубиться в чтение, но прямо передо мной сидят две молодящиеся пенсионерки и довольно громко обсуждают тяжелобольную подругу. Первая уже не рада, что подняла эту тему, – ей не терпится в сотый раз рассказать о том, как она съездила в Турцию. Второй тоже явно не хочется слишком глубоко задумываться о постигшей их сверстницу участи (у той рак желудка) – есть в этом что-то неправильное и… неэстетичное! Обе внезапно замолкают, и я с тайным злорадством наблюдаю, как им неловко, как им не терпится поговорить наконец на «привычные» темы, но ни одна не решается начать первой. Наконец, старушечья пытка окончена – к ним подходит третья пенсионерка – молодящаяся еще активнее, что проявляется в толстом слое штукатурки на сморщенном лице, радикально красного цвета парике и кокетливом розовом бантике, небрежно повязанном вокруг шеи. Искусственно грассируя, она говорит:

– А вы видели новую постановку «Тр-рех сестер-р»? Нет! Ах, какая жалость! Если бы вы знали, в каком платье была Нинон! Пр-росто ср-рам! Нельзя так позориться, я вам говорю, нельзя-а!

Пенсионерки резко оживляются и, бросая благородные взгляды на розовый бантик, наперебой начинают расспрашивать, в каком именно «сраме» была Нина. В воздухе витает радостное предвкушение злословия и ехидства, и я с ужасом думаю, что меня, скорее всего, ожидает точно такая же участь в будущем.

Мои печальные размышления прерывает девочка с каким-то аморфным лицом. Она виновато улыбается мне и, неуверенными движениями стягивая новое, но немодное пальто, говорит:

– Сниму пока… станет холодно – надену…

Я думаю, что вряд ли был хоть какой-то смысл посвящать меня в столь сокровенные планы, но вслух не высказываю эту мысль, а просто киваю – и девушка смотрит на меня с благодарностью и, ссутулившись, ползет на свое место.

Где-то сзади почтенные старцы-басы слушают на мобильном знаменитого тенора – короче, репетиция идет своим чередом, но постепенно меня все это начинает раздражать. Уже порываюсь послать все к чертовой бабушке и свалить куда подальше, но в последний момент в памяти всплывает Никино лицо… Я остаюсь и спокойно досиживаю до конца репетиции.

***

Все, хватит нюни распускать! За это время можно было уже десять раз что-нибудь сделать! Например, написать хорошую сказку, облагодетельствовать человечество. Все выливают свои помои на головы соотечественникам, а я пересилю себя и напишу что-то очень красивое. И, прочитав мое сочинение, человек плюнет на маленькую зарплату и дурака начальника, на мучительную зависть к богатой подруге и бесплодные размышления об убегающих в небытие годах, на приукрашенные воспоминания и невозможность быть счастливым, потому что всегда чего-то не хватает… И пойдет, пойдет, пойдет человек и будет думать: Господи, как все-таки замечательно жить на белом свете!

Я должна, должна сочинить что-то удивительное, что полностью изменит человеческую жизнь, ведь это так просто – нужно лишь очистить душу от толстого слоя грязи, мыслей, впечатлений чужой жизни, – и тогда, чистая и освободившаяся, душа сама отыщет эту Красоту. Как магнит, притянет ее к себе, – и мне останется только записать слова, которые сами будут вливаться в голову.

Остервенело грызу ногти, но лист остается чистым. И я знаю почему. Снова самообман: упорно направляя свою мысль в высшие сферы, я не испытываю ни малейшего желания следовать за ней. Сейчас больше всего на свете меня интересует телефон. Я все надеюсь, что он зазвонит – и в трубке раздастся голос Ники. И уже пытаюсь угадать, сохранит он свою мелодичность… или нет. Но потом спохватываюсь, что Ника не позвонит, – я так и не доверилась голосу здравого смысла, так и не записала номер ее телефона. Но в последнее время я становлюсь все глупее – и жду, несмотря ни на какие доводы разума, звонка. Когда звонит кто-то «реальный», от досады и разочарования, которых я не могу скрыть, на него льется поток грубых слов и презрительных интонаций. Но сейчас никто не звонит, и я пытаюсь что-то сочинить. Ни хрена не сочиняется. Из колонок монотонно поступает к сердцу филигранная беседа виолончели и флейты. Знаю, что лучше бы мне ее не слушать, – благозвучие обманчиво, а гармония чересчур сложна, чтобы облегчить душу. Но воля моя вконец атрофирована. И все больше я отдаляюсь от этого мира, все крепче сжимает мою руку лживая мелодия, все настойчивее она ведет меня, безвольную и безразличную, в мир потусторонний и чрезвычайно странный. Но это не наш мир. Наш мир прост и понятен, светел и чист, и невероятно просторен, там тишина источает аромат томительного ожидания счастья. А здесь тропинки витиеваты и запутаны, сады бесконечны и заколдованы, из них нельзя выбраться, и бескрайняя, унылая равнина слишком душная и тесная – здесь тревожно и тягостно. И тишина мертвая, звенящая, зловещая, ашеровская. Но я никак не могу себя перебороть – да и не хочу уже, – и мелодия продолжает вести меня в чужой, неприятный мир.

Наконец раздается звонок. Ледяной липкой рукой я подношу трубку к уху и, закрыв глаза, еле слышно говорю: «Да». А в ответ на меня шквалом обрушиваются пронзительные мамины вопли. Не тратя попусту бесценное время на приветственные слова, зная, что в любой момент я могу положить трубку, она начинает что-то без остановки кричать насчет моих бесконечных болезней и неблагоприятных прогнозов на будущее. Насчет того, что Иисус мне обязательно поможет, надо только прийти к Нему (к вам в секту – ты хотела сказать, мама). Я давно усвоила, что пытаться прервать этот словесный поток совершенно бессмысленно. Прикладываю трубку к груди и чувствую, как у меня от этих криков нарушается сердцебиение… А музыка на самом деле так хороша, так обманчиво красива, и такой разительный контраст она составляет с тем, что льется из телефона в мое сердце… Глаза мои теплеют, горячая, ласковая струйка катится по щеке, за ней вторая, третья. Мне хочется закричать в трубку, что я не согласна проживать эту жизнь, что она меня не устраивает. Что она – полнейшее дерьмо, и чем скорее я покину эту чертову планету – тем лучше. Но ком в горле не дает вымолвить ни слова, и я просто отключаю телефон и иду курить.

Я стою на балконе и наблюдаю жизнь на Аллее Трех Кабальеро.

Все сегодня представляется мне в некоем возвышенном свете. Боже, какая необыкновенная картина: дедушка вместе с внучкой запускает воздушного змея. Просто глазам своим не верю: в ледяное пасмурное небо взлетает яркий змей, а внизу счастливые дедушка и внучка провожают его неправдоподобно радостным взглядом. Рядом стоит красивая мама девочки, ее роскошные светлые волосы развеваются на ветру, словно соревнуясь со змеем в изяществе и грациозности.

Ледяной ветер легко проскальзывает за джемпер и обхватывает меня своими колючими руками, так что дух захватывает. Но я никак не могу оторвать взгляд от этой чудесной идиллической картины. Сколько патетических образов проносится в моей голове, сколько волшебных созвучий и даже слов! Хочется прямо сейчас бежать и писать стихи – нет, лучше поэму, прекрасную, словно древняя песня, летящую, словно вольный ветер, волнующую, словно запах большой воды… Вдруг змей запутывается в роскошных волосах красивой мамы, ее лицо перекашивается злобой. Безобразно осклабившись, она кричит что-то перепуганным дедушке и дочке. Все. Праздник закончен, поэма погибла в зачаточном состоянии.

Относительность. Пожалуй, это самое меткое и точное слово, характеризующее этот мир, его самое главное и самое невыносимое свойство. Например, я не могу с полной уверенностью утверждать, что люблю своих родителей. Ведь когда любишь, то готов пожертвовать всем или хотя бы собой ради того, кого любишь. Но подлый Человек, сидящий во мне, с детства подкидывал всякие «проверочные» ситуации. Например, смогла бы я пожертвовать глазами и остаться навсегда слепой, если бы от этого зависела жизнь моих родителей, которых, как мне кажется, я люблю? И положа руку на сердце, я не знаю, что бы выбрала. Или стать невероятно толстой и остаться такой на всю жизнь в обмен на вечную родительскую молодость? Не уверена. А подлый Человек говорит: скорее нет, чем да, – и я непроизвольно киваю. Когда я еще находилась под влиянием их сектантского мировоззрения и слушала рассказы о конце времен, в моем воображении совершенно явственно проносились картины изуверств Антихриста, которые заключались именно в таком мучительном выборе между собой и другим человеком.

***

Через месяц она вернулась. Где была, и что делала, и почему не появлялась, и вспомнила ли обо мне хоть раз?! – все эти вопросы мучили меня жестоко, и я не раз порывалась спросить об этом, причем в самом жестком и не терпящем запирательства тоне. Но в последнюю минуту гордость перевешивала, я вспоминала, что у нас был уговор – никаких вопросов, а уговор дороже денег. И мы продолжили нашу «дружбу» как ни в чем не бывало, как будто Ника никуда не исчезала.

***

Когда мы приходим на хор, Ника сразу садится на свое место и «отрубается». Так я называю состояние, в которое она погружается сразу по приходе сюда и которое теряет свою власть только за стенами огромного здания… и я буквально вытаскиваю ее на улицу. Но даже если бы и захотела привести ее в чувство или вообще не дать уйти в этот свой астрал, у меня ничего бы не получилось – мы сидим в разных концах зала. Не буду же я в самом деле кричать через весь зал что-то вроде: «Ника, не спи! Не спать, я сказала!» А тем, кто сидит рядом с ней, – этим она до стенки со всей своей сложностью и отрешенностью.

Мы едем вместе до ее станции и неловко молчим. Меня тяготит моя очевидная на ее фоне глупость и приземленность, я боюсь и одновременно желаю всем сердцем обидеть ее своими простыми, бессодержательными разговорами. Ника тоже напряжена и смотрит по сторонам, как будто ей хоть сколько-нибудь интересно, что делают люди в соседнем вагоне, или заинтриговало объявление, в котором бюро ритуальных услуг предлагает сезонные скидки! На самом деле – и мне это отлично известно – она уже вышла из своей «раковины», и ей неудобно передо мной. Оно и понятно: сама затащила меня в этот хор развалин, заставила выучить все их дурацкие песни типа «как молоды мы были…», а потом садится в свой угол, погружается в себя – а мне остается смотреть исподтишка на часы да в перерывах, пока регентша пытается вернуть на круги своя безбожно врущих альтов, выслушивать «аутентичные истории» дряхлой соседки с трясущейся головой.

Наверняка именно так, если не еще более самоукоряюще, думала моя тонко организованная Ника, пока мы стояли рядом в тесном вагоне и старались не смотреть друг на друга. Не знаю, куда девала глаза она, лично я, стремясь отделаться от неприятных мыслей, стала рассматривать людей в вагоне, пытаясь по выражению их лиц понять, о чем они думают. Но тут сам Фрейд ногу бы сломал – на весь вагон только мы с Никой да еще бомж какой-то думаем своими мозгами. Остальные предпочитают не угнетать свой дух ненужными мыслями, которые так и норовят заполнить освободившийся после рабочего дня мозг. С этой целью они закачивают в него через наушники, кто во что горазд: от дикой попсы и умеренно альтернативного рока до православных песнопений и этнических завываний. А на лицах при этом – ничего, то есть абсолютно ничего: ни даже пустоты или одиночества, ни усталости, ни озлобленности, ни наслаждения звуками или соседством хорошенькой девушки, – ничего, только мертвый взгляд в одну точку. В непосредственной близости от моего уха дурным голосом орет металлист, да так, что даже грохот поезда не в силах утихомирить его бессмысленную агрессию. Я не вижу того, кто разрушает себе (и мне заодно) мозг таким вот нехитрым способом, но все у меня внутри бунтует от такого насилия. Страшно представить, какую какофонию мы бы услышали, если бы музыка из всех плееров в этом вагоне стала вдруг слышна с той же громкостью, с которой она звучит в наушниках.

 

Господи, что может быть нелепее желания, чтобы время бежало быстрее? И тем не менее именно этого я хочу всем сердцем, хотя и знаю: как только Ника выйдет из вагона, на душе у меня снова станет невыносимо пусто и одиноко. И все же я хочу, чтобы время бежало быстрее. Но наш совместный путь в метро подло нарушает все законы физики – время здесь плетется еще медленнее, чем в детстве, когда завтра тебе должно исполниться 10 лет, а вечер не хочет заканчиваться – и хоть ты тресни! Но, слава Богу, всему на свете, даже самым тяжелым мучениям, когда-нибудь приходит конец.

Искусственно доброжелательный голос объявляет следующую станцию – Никину. Мы, словно по сигналу, смотрим друг на друга, и в ее глазах я замечаю усталость и вину. У меня сжимается сердце от жалости, и, проклиная свой эгоизм, я улыбаюсь ей самой искренней улыбкой, на которую только способна, – мне так хочется, чтобы у нее на душе стало хоть чуточку легче! Она видит мои старания и улыбается той своей улыбкой, от которой я способна забыть обо всем на свете, даже о себе.

Поток людей подхватывает ее, но прежде чем исчезнуть за закрытыми дверями, она успевает обернуться и еще раз посмотреть на меня. А у меня комок подкатывает к горлу. Чтобы не разрыдаться самым позорным образом, я снова обращаю внимание на рекламные объявления. Больше, лучше, дешевле, худее, моднее, круче, больше, больше, больше…

До моей станции – конечной – еще далеко. Поэтому я сажусь на свободное место и начинаю блуждать взглядом по вагону.

Круглые кроличьи глаза рассматривают меня в стекле напротив. Мне становится неловко. Стекла в вагонах метро – как в комнате смеха, и отражение моего лица в них ужасно некрасиво: большое ухо, искривленный подбородок, низкий лоб и здоровые рыбьи a la Ума Турман глаза на разных уровнях. Быть некрасивой для меня непривычно. Поэтому я перестаю смотреть на себя и переключаю внимание на окружающие искаженные, но совсем несмешные лица. Пытаюсь найти хоть что-то гармоничное и красивое среди этого сборища угрюмых и уродливых физиономий, исподтишка наблюдающих за мной. Есть что-то подозрительно подлое в их взглядах. Наконец нахожу своих «братьев по внешности». Это молодая симпатичная пара. Мне они сразу нравятся. На фоне этих гоблинов они выглядят просто как ангелы, спустившиеся на нашу грешную землю. Однако через пару минут я вижу их красивые лица сквозь призму Никиного скептического мировоззрения. И на смену приветливой солидарности приходит чувство гадливости. Наверное, они из тех, кто ищет в сети третьего или пару для всякого там занятного времяпрепровождения.

И сразу гоблины становятся симпатичнее, искреннее, милее…

Как все-таки замечательно, что я могу ездить только на метро и не знать, что творится там наверху. Не знать жизни Большого Города. Люди, оказываясь в метро, настораживаются и ведут себя скромнее – из какого-то суеверного страха: мало ли, может, здесь законы Равновесия и Брошенного Камня все же работают…

***

Ночью мне подозрительно быстро удалось заснуть. Во сне, мягком и спокойном, мы с Никой шли по утопающей в ярко-зеленой траве долине. Ника была еще красивее, чем в жизни. Она улыбалась мне, спокойно и ласково. Но, заглядывая ей в глаза, я видела, как пробивалась наружу тщательно спрятанная тревога и надежда на меня. Я улыбалась в ответ, но сердце сжимал страх – казалось, ее вот-вот отнимут у меня, и я не смогу уберечь, не справлюсь, в самый ответственный момент сломаюсь. Отчаянно сопротивляясь напирающему воспоминанию, которое – я точно знаю – в одну секунду разрушит чудесную гармонию, соединяющую нас, наполняющую наши души умиротворением и счастьем, – я цепляюсь мыслями за все, что может помочь в этом неравном бою. Напряженно всматриваюсь в Никины глаза и убеждаю себя, что только они – единственная правда для меня. Но в них уже началось какое-то неуловимое движение, и крошечные капилляры, словно голые октябрьские деревья, все ярче проступают вокруг огромных черных дыр, почти полностью поглотивших мягкий туман радужки, – и сомнения все глубже проникают в мое сердце. Я с силой отрываю взгляд от Никиных глаз и перевожу его на небо, потом на долину, на ручей – в природе все по-прежнему спокойно и прекрасно.

Но воспоминание слишком сильно – в конце концов оно пробивает брешь в нашей сфере спокойствия, и медленно, медленно меня наполняет страшная, неотвратимая правда. И мы снова оказываемся наедине с жизнью и ЕЕ правдой – не нашей, чужой, неизбежной. Правдой, с которой мы – пока – должны сосуществовать.

Ника слишком не похожа на других – и поэтому ее хотят то ли сжечь как ведьму, то ли использовать в каком-то эксперименте на благо человечества. Но мне плевать на человечество, которое в ответ на вопрос «Чего ты хочешь?» не может придумать ничего лучше, чем претворение в жизнь навязанных телевизором и журналами желаний.

Мы стоим под раскидистым дубом на вершине холма, и я делаю первый в своей жизни ответственный выбор. Слева и справа от нас горы, утопающие в густой, опьяняющей зелени, а внизу, над самым горизонтом, торжественно, неторопливо клубится огромное перламутровое облако. Находясь в непрерывном движении и в то же время удивительным образом оставаясь неизменным, будто застывшим в осознании собственного великолепия, оно словно свергло тиранию времени.

Оно вобрало в себя утренние полупрозрачные облака – те, что провожают усталую луну в ее таинственный чертог и вместе с ней возносятся все выше и выше, пока не исчезают в холодных водах седьмого неба.

Оно вобрало в себя почти осязаемую, почти земную мощь дневных облаков, вынужденных сдерживать напор распалившегося не на шутку полуденного солнца.

И мягкость, шелковистая и пьянящая, вечерних путников – ее тоже впитало и растворило в себе это огромное облако.

Все кругом навевает мысли о счастье и спокойствии, о бесконечности, которая нисколько не угнетает своей бессмысленностью, но наоборот – представляется самой заветной мечтой. И только красная окаемка перламутрового гиганта… Только красная окаемка, за которой налитое злобой солнце… Только красная окаемка, пронзающая глаз, как лазер в руках безмозглого карапуза, разгоняет покой.

Я беру Нику за руку, мы сбегаем с холма в долину, где раскинулся наш городок. На самой окраине стоит дом моей матери. Она собирает пожертвования на нужды церкви. Я знаю, где спрятаны деньги, и беру их без зазрения совести – эти люди, которые с таким благоговением вносили свою лепту в процветание «Дома Господня», хотели сделать Нику несчастной, хотели отобрать ее у меня – и за одно это желание они должны заплатить. Хотя бы своими жалкими грошами, которые – они рассчитывали – замолвят за них словечко перед Господом.