Za darmo

Апрельский туман

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

***

Те два с половиной дня, что меня не было, начисто изгладили мой образ из Лединого сознания. Она встречает меня на пороге, и взгляд ее, равнодушно скользнувший по мне, и голос, механически бросивший «привет», и выражение лица, и походка, и движения – Боже! – они такие, словно мы видимся в первый раз.

Мир переворачивается на 180 градусов и пестрым пятном плывет у меня перед глазами.

Не нужно было обладать звериным чутьем, чтобы понять, что произошло, – образ этого человека заполнил каждый квадратный миллиметр нашей квартиры, он обрушился на меня с порога ворохом чужих интонаций, фраз, запахов, звуков. Я давно ждала его, я знала, что рано или поздно он появится – и все пойдет прахом… И все равно он пришел так неожиданно, что я не успела подготовиться к бою.

У Леды – наконец, вдруг, внезапно, как он успел?! – появился Человек, которому она с удовольствием подарила свою свободу, и я ей больше была не нужна. Когда он приходил и уходил вместе с другими Ледиными гостями, я из последних сил обманывала себя, списывала все подозрения и предчувствия на свою мнительность. С испепеляющей ревностью я ловила каждую адресованную ему Ледой улыбку. С ненавистью следила за его скучающе-оценивающим взглядом, которым он осквернял мою Леду, с колотящимся сердцем подслушивала его телефонные разговоры, когда он выходил «покурить». Я не боялась, что она попадет в плохие, недостойные ее руки, – я боялась, что она попадет в чужие руки – не мои.

Еще бы, я только недавно стала потихоньку выбираться из своей норы, и на самой мучительной стадии превращения из волка в человека в моей жизни появилась Леда – яркая, утонченная, красивая, жизнерадостная и жизнеутверждающая, гедонистка в самом восхитительном смысле этого слова. А теперь у нее есть Максим.

***

Максим был профессиональным скрипачом – и этим все сказано. К скрипке он относился как к инструменту для зарабатывания денег. Охотно и пространно рассуждал об искусстве, в котором ничего не понимал. Разговаривал всегда предельно вежливо, аж до тошноты. То, что в чужом исполнении звучало вполне естественно, у него получалось как-то вычурно, пафосно, театрально. Складывалось такое впечатление, что, произнося вежливую фразу, он все время держал в уме, что должен так говорить, будучи интеллигентом. И легко, словно весенний ветерок, в его голове пролетала выковырянная из Достоевского фраза noblesse oblige, и от лица, тонкого и пустого, разило самодовольством.

Особенно Максим любил принизить степень талантливости великих композиторов – и с этой целью возносил бездарные, построенные на отвратительных диссонансах, опусы своих приятелей. Один раз даже принес «гениальное», как он изволил выразиться, сочинение своего друга. Это был какой-то ужас, деструктивный, лишенный мелодии и ритма и бесконечно длинный – словно упивающийся своей гениальностью и не находящий сил расстаться с самим собой. Я сидела как на иголках, чувствуя на себе пристальный взгляд Максима и зная, что Леда никогда мне не простит малейшего пренебрежения ко всему, что имеет отношение к ее кумиру. Голова у меня просто разламывалась от грохота, вырывающегося из колонок, но я не смела даже лишний раз вздохнуть или моргнуть, боясь, что это будет воспринято как знак неуважения. Когда в комнате снова воцарилась тишина, я поняла, что от меня ждут похвалы.

Вспомнив Виктора и то, как неудачно подбросила ему леща, сравнив его работы с экспрессионистами, я коротко сказала, что в этой музыке есть весьма оригинальное звучание, и отметила нестандартное использование инструментов. Максим явно остался доволен такой рецензией, Ледины глаза лучились благодарностью, а я проклинала свое малодушие и боязнь разрубить гордиев узел несуществующей дружбы…

Максим работал в известном оркестре – именно работал, – папа у него был какой-то шишкой и пристроил сынка, как водится, на хлебное место. Находясь в постоянных разъездах по Европе и выступая перед шикарной публикой, Максим полюбил себя так сильно, что Нарцисс рядом с ним показался бы жалкой, убогой пародией. Настольной книгой у него был «Вальс на прощание». Наверняка этот выродок казался себе воплощением «свободного гения», творца, музыканта. А по сути, он был, как все герои его любимого Кундеры – слабовольные, эгоистичные, ходящие по замкнутому кругу, зацикленные на своих страстишках, с удовольствием изучающие под микроскопом свои жалкие пороки… Так те хоть рефлектировали мало-мальски «правильно». А этот только делал вид.

Быстро уяснив все выгоды от Лединого расположения, он решил укрепить свои позиции – так у нас появился постоянный «агент» Максима – толстый, самодовольный пудель. Эта тварь была способна отбить всякую симпатию к животным даже у самых рьяных гринписовцев. Что уж говорить про мои чувства, когда я видела, как эта безмозглая насмешка природы с каждой секундой все больше вытесняла меня из жизни Леды. С утра до вечера из соседней комнаты до меня доносились звуки Лединого голоса. И хотя слов в большинстве случаев было не разобрать, интонация, с которой произносились слова, – сладкая до тошноты, потакающая, рабская – рисовала в моем воображении такие картины, что порой я была готова даже на убийство… До такого отчаяния доводило меня осознание того, что я больше не нужна Леде, что мою искреннюю, самоотверженную привязанность она с легкостью променяла на безмозглую собаку, которая к тому же от всей своей собачьей душонки презирала новую хозяйку.

Что происходило здесь днем, не знаю – слава богу, в это время я сидела на лекциях, снедаемая чудовищной ревностью, и ненавистью, и болью, и испепеляющим чувством несправедливости, с которым ничего нельзя сделать. Потом приходила домой – и поутихнувшие было по дороге сюда чувства, возрождались, как феникс из пепла, и снова зияла красной пропастью слегка затянувшаяся рана в душе.

– Ах ты мой холосенький! Ты моя зайка! Умница, какие глазки умнинькие-е-е!

Цмок, цмок, цмок.

– А почему зайчик ничего не покушал?

– Ну что ты де-елае-ешь? Ню чьто ти де-е-елаи-ишь? А-а-а-ха-ыг-ыг…

Стоя на одной ноге в темной прихожей, я до крови щипаю себя за щеку, чтобы не разрыдаться. Впервые в жизни я почувствовала себя брошенной игрушкой – и впервые задумалась над очевидным сходством между мной и этой собакой. Ведь и родители меня обожали, нянчились со мной, потакали во всем – а я отталкивала их, и чем больше они проявляли свою любовь, тем острее я ощущала отсутствие каких-либо чувств по отношению к ним. Более того, точно так же, как эта бессловесная тварь, я презирала их за то, как они прожили свою жизнь, за то, что они слепо подчинялись мне – существу, неизмеримо более слабому и недостойному, чем они. За то, как просто и непосредственно они воспринимали жизнь, как любили и верили, не задумываясь, не осознавая, что за этими чувствами стоят глубинные психологические механизмы. И я точно знала, что они любят меня не просто так, а верят своему Учителю не потому, что ему открылась божественная истина, а потому что им нужно утешение, нужна опора, нужна надежда. Я презирала их, а втайне завидовала самой черной завистью – потому что я так жить уже не могла, потому что я уже не могла ни полюбить кого-либо, ни верить во что-либо.

Потом злоба и ревность исчезают, а на смену им вкрадчиво, как туман, приплывает щемящее чувство ностальгии по чему-то, чего уже не вернуть никогда. Я почти вижу, как в соседней богато убранной комнате сидит на корточках Леда и поет однообразные дифирамбы тупой жирной скотине. Такая независимая, такая своенравная, такая гордая совсем недавно, теперь она полностью (и с радостью, о ужас!) подчинила свою волю прихотям и капризам маленького тупого существа. Конечно, для нее это было не просто животное, а своего рода заместитель Максима, живое напоминание о нем. Но одно дело понимать это, и совсем другое – подчинить свои чувства логическим выводам.

Спасибо, что есть Уитмен:

Моим врагам не одолеть меня – за честь свою

пред ними я спокоен.

Но те, кого люблю я безоглядно, – мой Бог!

я целиком в их власти!

Я, Господи! – открыт со всех сторон, беспомощен, бессилен!

Презреннейший, я им стелюсь под ноги пылью…

Когда приходит уставшая и злая сестра, она почти с порога начинает едко комментировать Ледины сюсюканья, недвусмысленно намекая на «запоздалый материнский инстинкт» и что-то про сублимацию. Но Леда пропускает все язвительные, насмешливые слова мимо ушей, а раньше бы она спуску не дала. Сидит себе, растрепанная, резко поглупевшая и подурневшая, и ластится к пуделю, и сулит ему самые нелепые, но, на ее взгляд, привлекательные для собаки блюда – лишь бы он дал себя погладить и не огрызнулся. Кто бы мог представить себе еще недавно Леду в 6 часов утра, еле умытую, непричесанную, ненакрашенную, кое-как одетую, выгуливающую «своего ненаглядного малыша» среди толпы служащих, ползущих на свою убогую работу?! Мне становится невыносимо больно от уродливой абсурдности этой ситуации, и досадно за Ледину безвольность, и стыдно за жестокость, извращенно-женскую жестокость сестры.

Стоя перед зеркалом, я пытаюсь отождествить себя с лицом напротив. Не могу. Бывают такие состояния, когда самые простые и понятные явления, слова, предметы, понятия вдруг становятся хуже китайской грамоты. Так, даже самый талантливый музыкант иногда может ни с того ни с сего остановиться посреди концерта – и все, как отрезало. Такое ощущение, будто он впервые видит инструмент и не знает, с какой стороны к нему подойти. Точно так же я не могу узнать свое лицо.

Оторвавшись от мрачной физиономии напротив, мой взгляд случайно падает на три зубные щетки в миниатюрном стаканчике. Словно хатифнатты, они, безмолвные, одинокие и бесконечно чужие окружающему их миру, стоят, тесно прижавшись друг к другу и нежно соприкасаясь поникшими головами. И мысль о том, что наши щетки так близки, а мы вдруг оказались совершенно чужими людьми, наполняет мое сердце острой, невыносимой горечью, и чужое лицо в зеркале, исказившись, начинает бесслезно плакать. Его щеки сухи и неподвижны, но в глазах, там, где остается единственное незащищенное маской место и откуда начинается длинный извилистый путь, ведущий к душе, я вижу горькие слезы и слышу отчаянные стоны. А здесь я не имею права плакать. Здесь я не я. Собой я смогу стать в моем маленьком логове.

 

Лежа на кровати, зарывшись с головой в мокрую подушку, я пытаюсь отрешиться от эмоций и подключить разум. Это мне удается, потому что эмоции уже успели трансформироваться в привычную опустошенность (да не посетит никогда вас эта страшная гостья!) и мысли снова льются широким, непрерывным потоком в мою голову. Да, наверное, больше всего меня убивает то разочарование, которое снова появилось на пороге моего дома, которое всю жизнь преследовало меня – неустанно, неотступно, без сна и отдыха, словно обезумевший от голода волк. И вот он снова меня настиг, и скребется, и скулит под дверью. А я даже не пробую что-либо предпринять, – все бесполезно, его уже не прогнать, он все равно найдет лазейку…

Все остальное – унижение, пренебрежение, неблагодарность – я могу стерпеть, простить, забыть, наполнить фальшивым смыслом. Но разочарование… это самое худшее, что может совершить человек по отношению к своему двуногому брату. Разочарование – в прямом смысле этого слова – конец очарованию, конец мечте, конец обману. И моя привязанность к Леде была абсолютно искусственной, беспочвенной, симулякром, самообманом. Нас ничего не связывало и не могло связывать. Я хотела подарить ей свою душу, но и это было обманом. Просто, одурев от одиночества и пустоты, от разрушающих мыслей и ассоциаций, я судорожно искала кого-нибудь, с кем могла поделиться всем этим мусором, на кого могла бы спихнуть всю эту дрянь. Мне было плевать на ее внутренний мир, на ее горести и радости… Я только обманывала себя, полагая, что готова полностью подчиниться ее воле, ее привычкам, ее взглядам. Это был просто примитивный инстинкт самосохранения. Даже в минуту моего самого большого унижения для меня продолжала существовать только я.

И из чего, по сути, родился этот светлый, облаченный в ложь образ? – только теперь я вспомнила! – из мыла! Да, из чертова мыла! Ей кто-то привозил дорогое мыло из-за границы. Но его ценность, вернее, бесценность была не в дороговизне, не в тонком, ненавязчивом, навевающем мысли о роскоши аромате, и даже не в том, что на нем оставалась частица Лединого тела. Оно не вызывало во мне никаких ассоциаций – и в этом крылась моя детская, патологическая привязанность к Леде как к проектору чего-то нового, что деликатно входило в меня и оставляло все на своих местах, словно кот, плавно лавирующий меж хрупких и бесценных сосудов. Моя Венера была рождена не из морской, а из мыльной пены…

Болезненная восприимчивость, до предела обостренная во мне в то время, послужила причиной тому, что я была человеком без иммунитета, человеком с душой, пораженной СПИДом, – и любое незначительное явление этого мира грозило мне страшными, почти физическими страданиями. При одной мысли о прикосновении к мылу во мне поднималась удушливая, сметающая все на своем пути волна чего-то, чему нет названия, но что превращает человека в потенциального самоубийцу. Этот запах, источаемый крохотным, ничтожным предметом ненатурального цвета, способен был перевернуть все мое существо. Каждый из десятков этих запахов – от морских водорослей до приторного меда с молоком, от мещанского алоэ до напыщенной розы, от шарлатанской ромашки до тошнотворных цитрусовых – врывался в меня, как неуправляемая, несущая разрушение стихия, разносил все мое спокойствие, раздирал в клочья тщедушную цельность мою, загребал в грубые ладони тонконогую гармонию и забрасывал ее в холодную, звенящую пустоту.

И ничего этого не вызывало Ледино мыло. Равнодушное и пустое, как она сама, оно держало все свои недостатки при себе, обнаруживая лишь самое лучшее, в данном случае – ничего. А лучше этого для меня ничего нет.

Слившийся в монотонный, словно древние языческие напевы, гул, до меня доносится бессвязный звук Лединого голоса. И все же обостренным болезненной ревностью слухом я улавливаю отдельные слова:

– Ну, зайчик… а? да?.. ай, какой нехороший!.. А кто принесет маме туфельку?.. а-а! Ты хочешь гуля-я-ять?! Малыш хочет гуля-я-ять! Пойдем-пойде-е-ем! Покажешь всем, какой ты краси-ивый! Да? Да?! ДА-а-а!

Перед глазами возникает печальная, но уже бесконечно далекая от меня картина Лединого унижения и деспотизма маленького, ничтожного создания. И мне уже не больно – я уже непричастна к этой истории. Вот еще один пассажир сошел с пустого поезда на такую же пустую станцию. И снова перед моими глазами закрываются двери с надписью «Не надеяться!», и снова поезд уносит меня в темную неизвестность, – пустой, никем не управляемый, с выбитыми от моих воплей стеклами. И где она будет – следующая станция? И стоит ли вообще останавливаться?..

***

Погоди, погоди, дай вспомнить. Разве так все было? Разве я могла так долго жить без тебя, разве могла так долго быть слепой? Не могу поверить. Все, что я тогда испытывала – тревогу и отчаяние, одиночество и убежденность в том, что даже простое спокойствие, не говоря уже про счастье, невозможно по определению – разве все эти чувства были настоящими?

Я же могу сейчас полностью восстановить в памяти свое тогдашнее состояние – и убедиться: все это было театральной бутафорией, игрой, завесой пестрой и разноликой, которую я набросила на всепоглощающую пустоту.

Я могу обмануть себя, чтобы не презирать так жестоко свою трусость, чтобы хоть как-то ослабить хватку стыда, – и сказать, доверительно-пафосно понизив голос, что-то вроде: «Как я выделила ее из массы ничем не отличающихся друг от друга лиц? Не могу сказать, что это произошло в какой-то определенный момент, как в фильме, – раз, и что-то переклинило в голове главного героя, и он понял, что искал ее всю жизнь! В смысле, не голову искал, а девушку – ну, вы знаете, какие они обычно бывают. Мм, э-э, ну как, то есть понимаете, я хочу сказать, такая ерунда бывает либо в фильме, либо среди одноклеточных организмов. То есть в тот первый день я, конечно, обратила на нее внимание, но это был мимолетный всплеск интереса – словно очень красивое лицо, выхваченное из толпы в метро, а затем вновь погрузившееся в пеструю массу людей».

Ты смеешься? А мне так стыдно, что не знаю, куда спрятать лицо… Я такая дешевка, прости меня, пожалуйста, я пустышка, почему ты все еще со мной?..

…В тот день, когда я нашла в себе мужество признать, что Леды в моей жизни не только не будет больше ни-ко-гда, но и не было ни одной секунды, а все, на что я надеялась, во что почти верила; все, что так красиво нарисовало мое воображение, было не более чем самообманом, отчаянным рывком за спасительной соломинкой тонущего человека (который знает: соломинка – это лишь плод его обезумевшего от страха воображения)… В тот день, когда я осмелилась впустить в себя понимание этого, произошло нечто, что заставило меня плюнуть на заботу о своей психике, вообще на себя – плюнуть, ослабить удушливый корсет, отпустить поводья. И первым побуждением моего освобожденного сознания было взглянуть на свою соседку, на ту странную девочку с серыми глазами – но ее не оказалось на привычном месте. Я вспыхнула – вдруг кто заметил? – вспыхнула еще больше и отвернулась. Потом снова посмотрела на то место, где она должна была быть, и почувствовала досаду, потом пыталась сдержать поток подступивших воспоминаний – и не смогла. Все вспомнила – и взгляд тот, и свой страх, и подло-томительную надежду, и одиночество.

На следующий день пришла пораньше – ее снова не было. На переменах дежурила у окна, высматривала: не появится ли?

На последней перемене она появилась.

Глупо улыбаясь, я наблюдаю, как девочка… зовут ее как-то странно… Ника, кажется. Да, Ника. Где-то неделю назад кто-то назвал это имя, а я обернулась неизвестно почему – обычно я подавляю в себе все порывы праздного любопытства, так свойственного человеку… А сейчас стою и, испытывая смешанное чувство подозрения, сомнения, удивления и интереса, наблюдаю, как эта Ника без малейшего намека на позерство или, упаси Бог, подхалимства, несет клунки нашего развалюшки-доцента – и делает это так просто, что у всех «зрителей» складывается впечатление, будто так и должен поступать каждый нормальный человек.

Наблюдая эту странную картину, я смутно начала припоминать, что и раньше Ника совершала поступки, резко выделявшие ее на фоне остальных. И тут же ехидным воздушным змеем в голове пролетела мысль о Леде: как я могла в то время обращать внимание на что-нибудь, когда все мои усилия были направлены именно на то, чтобы образ Леды заполнил собой все мое сознание, чтобы ее нежная, неземная красота обвилась вокруг моей Стены таким теплым и плотным кольцом, чтобы ничто из внешнего мира не могло проникнуть внутрь? Эх…

***

Придя домой, я почти не вслушиваюсь в звуки, беснующиеся в соседней комнате, у меня перед глазами снова и снова проходит эта пара – добродушная доцентша-колобок и рядом та девушка. Раз за разом проплывая в моей памяти, эта картина словно вымывает из меня всю дрянь, ум становится все прозрачнее, все чище, вечное напряжение, казавшееся мне неизбывным, ослабевает, болезненно острое сознание затуманивается, многочисленные углы его будто закругляются, затягиваются мягкой, теплой дымкой… Но я никак, никак не могу разглядеть это лицо. Я всматриваюсь, вгрызаюсь в расплывчатый силуэт, вижу каждый волосок темно-русой гривы, доброжелательный изгиб губ, почти различаю чистый лоб и желобок сосредоточенности между бровями, но, несмотря на все отчаянные попытки, мне так и не удается вспомнить ее глаза. Постепенно и это желание отступает, тускнеет, тает… и я проваливаюсь в сон, спокойный и мягкий.

***

В маленьком дворике с задней стороны корпуса, прямо под одиноким фонарем сумасшедший мужчина выкидывает всякие фортеля – пляшет, поет, машет руками, спорит с кем-то, отчаянно жестикулирует. А по другую сторону окон я имею возможность наблюдать картину массового помешательства: только что такие благопристойные и исполненные гордого достоинства, мои одногруппники прилипли к стеклу и веселятся, словно маленькие дети, привлеченные дебошем пьяницы. Вот уж где коллективное бессознательное.

Я все еще наблюдаю, со смесью презрения и любопытства, это представление, когда Ника берет свои вещи и выходит из аудитории, не обращая внимания на препода, который тоже немало увлечен происходящим.

Я пошла за ней.

Мы вышли в темный пустой коридор. У всех давно уже закончились занятия, и мои шаги отдавались предательским эхом в высоком своде, но она ничего, казалось, не замечала и продолжала идти, а я безвольно следовала за ней. Почти на ощупь мы свернули в фойе. Пробираясь вперед вдоль стены, я ничего не могла разглядеть в кромешной тьме, и на секунду вдруг почудилось, что эта чернота никогда не выпустит меня отсюда. Шаги, четко разрезающие тишину, стремительно таяли во враждебной темноте. Не обращая внимания на мое отчаяние, они независимо шли к неизвестной, но цели.

Она распахнула дверь на улицу – и спасительный свет стряхнул с горла мертвую хватку страха, меня обдало холодным, отрезвляющим воздухом вечернего города. Это было так неожиданно и так правильно, что ли… И я осталась стоять в дверном проеме, глядя вслед удаляющейся фигурке, уже пытаясь понять, почему пошла за ней. Она села на лавку и стала смотреть на фиолетово-багровый след закатившегося солнца. Я машинально, как всегда делала, оказавшись вне помещения, засунула сигарету в рот и, прикурив, точно так же машинально затянулась, не отрывая взгляда от девушки на лавке. На некоторое время я даже забыла о Леде! И вдруг обратила внимание на то, что уже не вижу фигурку на лавке так четко, как раньше. Чудеса: пошел первый за эту осень снег! Сразу густой и мягкий, легкий и спокойный – Боже, как красиво! Девушка на лавке подняла голову вверх и улыбнулась. Некоторое время она так и сидела, а я подумала, что она похожа на красивую статую в старом пустом парке. Все это казалось мне каким-то нереальным и в то же время… самым настоящим, единственно настоящим. У меня было ощущение, что этот первый снег, этот одинокий фонарь, эта неподвижная фигура на лавке, это запрокинутое красивое лицо и остановившееся время – все это всегда окружало меня, и это правильно, так и должно быть, именно так и выглядит гармония, а разве наш мир создан не для нее?

Статуя вдруг повернула голову в мою сторону и снова улыбнулась, теперь уже именно мне – Господи, так искренне, так счастливо, так светло, что у меня все перевернулось внутри. В следующее мгновение я отшвырнула окурок и нырнула в темное фойе. Кромешная тьма вокруг слегка отрезвила меня, я постояла еще некоторое время, прислонившись к стене, слушая свое учащенное дыхание в мертвой тишине, а потом подошла к окну. Голова фигурки на лавке все еще была повернута в сторону входной двери, и с красивого спокойного лица не сходила улыбка. Потом она опустила голову и несколько минут смотрела на заснеженную землю у своих ног. Я видела ее лицо – оно уже не улыбалось, но было умиротворенным и задумчивым, каким-то предельно сосредоточенным, словно она решала какую-то трудную задачу. Легко тряхнув заснеженной копной волос, фигура встала с лавки и медленно побрела в сторону метро. А я подумала, что она так органично вписывается в этот снежный вечер, словно это ее родная стихия, словно они одно целое – и ни она, ни окружающая ее природа не могут существовать друг без друга. Подождав, пока фигура скроется за углом, я неохотно поплелась обратно в аудиторию. Все уже сидели на своих местах, и когда я вошла, на меня обратились 30 пар искренне недоуменных глаз, как будто говорящих: «Где ты шатаешься? Мы тут сидим битый час, устали как собаки, а ты прохлаждаешься?!» Препод тоже восседал на своем месте, как ни в чем не бывало, и, смерив меня оскорбленным взглядом, продолжил бубнить что-то насчет синергетики, точек бифуркации, теории Большого взрыва и прочих совершенно бесполезных вещей.

 

Ночью я опять не спала. Дома никого не было: Максим уехал на гастроли в Европу, и Леда увязалась за ним. Грустно было наблюдать, с каким трудом она перебарывала в себе чудовищной силы ревность, когда просила меня присмотреть за Лео. А эта тварь даже не вышла проводить ее – пришлось вытаскивать его из-под моей кровати и аккуратными пинками направить к Леде, умиленной такой привязанностью и вниманием.

Сестры тоже не было – она уехала на какой-то семинар в другой город. Короче, в квартире нас было трое: я, жирный пудель и подлец Морфей, который опять куда-то спрятался – верный знак того, что ночью к нам заглянет на огонек моя старая приятельница Бессонница. Трусливый и безответственный, сон ужасно боялся своей жестокой сестрицы.

Сценарий останется без изменений – я это знала наверняка, поэтому морально была готова к предстоящему визиту. В половину двенадцатого она постучала в окно костяшками своих пальцев, и пудель сразу убежал на кухню, у меня глаза перестали слипаться, но тело налилось страшной усталостью, а на Морфея было страшно смотреть – так он испугался. Еле волоча ноги, я открыла окно и впустила страшную гостью. Завязалась оживленная беседа, а точнее – оживленный монолог… Бессонница рассказывала нам о том, какие страсти происходят в мире, пожаловалась, что работа давно уже не приносит ей никакого удовольствия: молодежь ее совсем не уважает – и добровольно бодрствует ночами, засыпая лишь утром, когда ее власть заканчивается. Остаются, конечно, старики, но с ними так скучно! К тому же в этих сырых облезлых комнатах со вставными челюстями на тумбочке и с холодильниками, забитыми просроченными лекарствами вместо еды, стоит неистребимый запах их с Морфеем мачехи – Смерти. Хуже могут пахнуть только мощные транквилизаторы и снотворные, но ведь на них у стариков денег нет, а с той ерундой, которую они принимают, ей даже смешно бороться – хе-хе-хе!

Беззубая старуха смеется, подмигивая мне единственным глазом, и я чувствую, как мурашки пробегают по спине. Пытаясь найти поддержку у Морфея, я смотрю туда, где он только что был, – но его уже и след простыл!

Старуха тоже замечает пропажу брата и отправляется на его поиски – надо же, какой невоспитанный мальчишка! – не дослушал ее до конца и сбежал! Неслыханно. Шамкая и бормоча что-то под нос, гостья вылетает в окно, а дрожащий Морфей вылезает из-под кровати и смотрит на меня умоляющими глазами.

– Ты же знаешь, что далеко мы не уйдем, – говорю я наигранно строгим голосом, но сама уже почти сдалась. Даже предельно короткий сон представляется мне самой заветной мечтой, к которой только может стремиться мое иссушенное сердце.

Он с готовностью собаки, которой пообещали прогулку, кивает головой и нетерпеливо взмахивает крыльями. Я прищуриваю глаз, вроде раздумываю, потом говорю:

– Давай!

Морфей в секунду влетает мне в ухо – и нас здесь больше нет. Пустой поезд несет меня со скоростью света к Большим Воротам (они, конечно, из слоновой кости – еще бы, представить только, если бы все мои сны сбывались!). За ними начинается мой мир. И хотя в нем правят бал неведомые и в основном враждебные мне существа, а от меня вообще ничего не зависит, хотя там всегда страшно и неуютно, холодно и одиноко, – все равно это мой родной мир – единственное место, в которое я органично вписываюсь, естественная среда для волка. Далеко внизу море спокойно катит бесшумные волны, и я едва различаю беззаботную мордочку Морфея, то и дело выныривающую из прозрачной воды. Он пытается научиться нырять, как кит. Ему за Ворота нельзя – он только проводник.

Перед Воротами меня ждет Бессонница. Своими костлявыми руками она крепко держит отчаянно брыкающегося брата.

…Я снова в своей комнате, но рядом со мной никого нет – они уже внутри меня, а значит, сегодня я не засну. Болтливая старуха бубнит в моем ухе, как радиоточка, не умолкая ни на секунду. Она с жаром и художественными преувеличениями рассказывает о жизни незнакомых мне людей. Со смаком описывает их убогое, однообразное до тошноты существование, заставляя меня в который раз проживать вместе с ними их жизнь – цикличную и бесцельную, парадоксальную в том смысле, что она кажется бесконечной за счет своей повторяемости: от субботы до субботы, от праздников до праздников, от получки до получки, от футбола до футбола, от покупки до покупки, – и все же в один момент этот порочный круг обрывает Смерть. Хотя и в этом просматривается все та же цикличность.

Потом Бессонница для пущего эффекта убирает стены и вживую показывает мне изнанку «ячеек общества» в самых отвратительных и угнетающих подробностях. И я думаю об этом всем, и перевариваю, и анализирую, и вживаюсь – и знаю, что смысла в этом нет, но перестать не могу, а она все говорит и говорит. Вот я уже в других странах, но и там то же самое… она давит и давит меня, превращая мою голову в воронку.

В такие часы (а отнюдь не минуты) по-настоящему хочется умереть. Тишина и абсолютная неподвижность повсюду – и шум в моей голове прокладывает бездонную пропасть между мной и всеми остальными людьми, и как никогда я мечтаю быть такой, как все.

Совершенно опустошенная, измученная страшной головной болью и усталостью, я лихорадочно пытаюсь придумать хоть что-нибудь, что могло бы облегчить мои страдания. Напиться? Будет только хуже. Лекарства? Давным-давно перестали действовать в приемлемых дозах, а снова перебрать я не хочу. Закрыв один глаз, чтобы уменьшить боль от яркого света монитора, открываю папку с музыкой, тыкаю первого попавшегося исполнителя и откидываюсь в кресле. От дополнительных звуков голова будет болеть сильнее, но зато притупится острое ощущение одиночества и пустоты. Неожиданно вместо любимой Лединой музыки в тишине квартиры раздается тонкая мелодия скрипки. Ее печальный голос звучит так щемяще, так пронзительно чисто, что на мои опухшие глаза наворачиваются слезы. Я плачу и чувствую, что шум голове становится все тише, сумятица в душе постепенно стихает, и – о чудо! – из-под кровати выползает измученный Морфей.

Осторожно, чтобы, не дай Бог, не спугнуть это до обидного эфемерное ощущение, я крадусь к кровати и ак-кура-а-атно ложусь. Уже находясь на пути к Воротам, я вспомнила фигурку на заснеженной скамье и твердо решила подойти к ней завтра после лекций и предложить альтернативную дружбу. Столько раз обжегшись – сколько можно? Дружба вообще пустое слово. Но есть вариант. Вариант так понравился мне, что я отмахнулась от долгожданного Морфея и записала «Правила альтернативной дружбы». Правила были следующие: