Za darmo

Апрельский туман

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Ты меня изуродовала, посеяла бесконечную тревогу и непреходящее сомнение, заразила своей душевной старостью. Ни идеалов, ни стереотипов, ни уверенности, ни смысла – НИЧЕГО. Ничего, ничто – твои любимые слова. Это я – ничто. И ВСЕ, абсолютно все – ничто. И слова – просто комбинации звуков, и зрение – просто сложный механизм, способный что-то делать с волнами, превращая их в то, что я вижу, и все – все слишком сложно, слишком непонятно, и эта сложность и непонятность завладела моим сознанием, неотвратимо разрушая его. Я печатаю… Что это за слово такое «п-е-ч-а-т-а-ю»? Что это за раскоряки, которые прыгают по клавишам… Кто я? Кто выглядывает из моих глаз?

Ника, вернись, ответь мне! Я слишком долго была одна, чтобы вот так потерять тебя. Как ты могла оставить свою родственную душу? Ты же знала, как это будет невыносимо тяжело! Может, тебе сейчас так хорошо, ты забыла не только об этом треклятом месте, и я ведь рада за тебя?.. Должна же быть рада! И не могу.

***

В тысячный, в миллионный, в миллиардный раз я стою на платформе в метро. Свист в ушах, песни в ушах, гул голосов в ушах, «избавьтесь от целлюлита» в ушах. Но в глазах – только Ника. Она внизу, она стоит на рельсах и улыбается мне. Я с тревогой всматриваюсь в пока еще непроницаемо черный тоннель, потом перевожу взгляд на нее. Она такая светлая, такая счастливая, такая родная, что я на миг забываю, где нахожусь и куда еду, и зачем это все. Вдруг лицо ее озаряется желтым светом приближающегося поезда, она поворачивается и медленно начинает идти навстречу. Я уже ничего не слышу, люди куда-то исчезли, свет на станции погас, и осталась только маленькая фигурка, плывущая навстречу поезду, пустота и длинные желтые лучи, пронизывающие черноту кромешную, впивающиеся в легкое тельце. Вдруг Ника останавливается, снова поворачивается ко мне и машет рукой, зовет к себе, – и вокруг уже не пустота, а прекрасный сад, и высокое фиолетовое небо, и стройные серебристые деревья, и горы, и витые лестницы, и искристое теплое море. Я иду к ней, но меня хватают грубые руки и тянут обратно. Они зачем-то включили свет и звук. Ника становится все меньше и меньше, а потом и вовсе исчезает. Я пытаюсь вырваться, кусаюсь и кричу истошным голосом, а по лицу стекает что-то горячее и соленое. И смерть поселилась в душе.

ЗДЕСЬ

Не знаю, сколько времени меня не было здесь. Помню только светлую комнату и вид на тихий, недвижный парк за решетчатым окном, изредка – участливые лица родителей, чаще – безучастную физиономию женщины в белом. Когда я снова проваливалась в сон, мне было очень хорошо: Ника поджидала меня у ворот в наш сад, мы молча шли с ней по его серебристым аллеям… Время куда-то исчезало, и мне не приедалась необыкновенная красота вокруг, и не смущал тот факт, что мы почти не разговариваем. Когда родственные души оказываются там, в том общем сегменте, им уже не нужна земная, примитивная, искусственная форма общения.

Потом меня опять возвращали сюда, но и здесь все время я думала о том месте – казалось, что это именно тот сад с чудесными воротами и привратником-кузнечиком, который снился Нике и который так потряс меня когда-то.

Я стала все чаще оказываться здесь, и все чаще участливые лица родителей склонялись надо мной, иногда к ним присоединялась некрасивая голова женщины в белом – и все трое улыбались, и, понимающе переглядываясь, одобрительно кивали друг другу. В первое время Ника присоединяла свое задумчиво-ласковое лицо к этому трио, и я радостно улыбалась ей, – и тогда три головы оживлялись и махали руками, принимая эту радость на свой счет.

Потом она стала появляться все реже, а наш сад больше не снился мне, уступив место огромному пустому городу, наполненному невидимыми ночными существами и звуками без источника, и голосами без людей. Я бесконечно брожу по нему в поисках Ники, а сзади плетется Ледин пудель. Когда я оборачиваюсь, он исчезает. Вернее, он и не появлялся, я не могу его увидеть по определению – так задумано в моих снах. Он – просто остро ощущаемое воплощение надежды на ничто, предвосхищения пустоты, отчаяния одиночества. Как были этим воплощением люди, чьи шаги я слышала, чей запах еще дразнил мои ноздри своей близостью, чьи удаляющиеся ноги я почти выхватывала из-за безлюдных поворотов, – люди, которых я так никогда и не увидела.

Иногда у меня в руках сверток с давно умершим ребенком внутри. Но и тогда, постоянно пытаясь вспомнить, откуда он у меня и почему умер, чей он и что с ним делать, и почему я не испытываю ни малейшей боли при мысли о его смерти, – даже тогда я упорно, не отвлекаясь ни на секунду, зная о тщетности своих поисков, ищу Нику. И не нахожу. Когда я отчаиваюсь в успехе своих поисков на земле, без особой, впрочем, надежды – скорее, на всякий случай – смотрю в небо. Там проплывают фиолетовые выхлопные облака, и на самом большом самодовольно восседает Одиночество, подмигивая своим пустым голубым глазом и улыбаясь мне фамильярно, как старой знакомой.

Просыпаясь, сразу вспоминаю, где я и сколько еще осталось до конца дня… или жизни? Вспоминаю, что снова заснуть не удастся, что все мне чужие, что книги читать я разучилась, так как все внимание сконцентрировано на самой себе, бесконечно, непрерывно стремится к некоему центру, все больше отдаляясь от всего, что «вне». Утром я кружусь в водовороте воспоминаний и образов – ярких, быстрых или томительных, грустных и тревожных, и остро счастливых. После полудня пестрая, живая вереница сливается в густое грязное месиво, которое усаживается мне на грудь и давит, давит так, что не продохнуть. К вечеру оно разрастается до невероятных размеров, заполняя собой весь мир, так что я ничего не вижу вокруг. Вижу только себя и эту тяжесть. И где-то далеко, окольными путями пробирается отчужденная, бесцветная и бесплотная мысль: темные все же одолели меня, превратили в прах, в ничто, в червя. Я ничего с собой не сделаю, не бойтесь – не дам А. утвердиться в своей правоте, не позволю использовать меня в качестве очередного доказательства ваших теорий.

Больше двигаться, меньше быть одной, чаще общаться с другими людьми – гулко, мелко сыплются сухим бисером бесстрастные советы психиатра. Все это напоминает мне дебильный бразильский сериал.

***

Первый раз я в метро после того случая. Я сама себе постановила – своего рода самопроверка на выносливость. Родители считают это мазохистскими наклонностями – вроде того, когда собака ест собственную блевотину. Может, они правы. Так или иначе, однажды я все же набралась смелости и вошла на ту самую станцию, приблизительно в то же время. Села в вагон, с замирающим сердцем жду, когда ты сядешь рядом со мной. Пару станций тебя нет, и мне уже начинает казаться, что мои опасения и надежды были напрасными, но вот поезд подъезжает к «Парковой» – и я вижу твой силуэт на платформе. Через секунду ты уже сидишь рядом со мной, и я всеми силами стараюсь не показывать виду, что вижу тебя, – мало ли, может, слепые вокруг испугаются…

Сначала все хорошо: я почти спокойна, на душе тихо и непривычно умиротворенно. Но за пару станций до конечной в вагоне внезапно начинает пахнуть апрельским дождем, тяжелой мокрой листвой и свежей землей – и это меня подламывает, и счастье, смешанное с невыносимой болью, сжимает сердце, я плачу – и ты медленно растворяешься в прозрачном, наполненном томительной весенней свежестью воздухе.

***

Сейчас мне уже 19 лет, и я хожу на пары вместе с младшим курсом. С бывшими однокурсниками не общаюсь, с новыми – незнакома, да и знакомиться не хочу. Так и хожу одна. Редко-редко ко мне присоединяется Ника, и мы доходим вместе до метро, она провожает меня в вагон, машет рукой, двери закрываются, следующая станция… маленькая фигурка на платформе, серебристый сад… Нет, нет, я мотаю головой и достаю книжицу, которую мне подсунули родители: о детстве и юности Вивекананды. Одаренный и мудрый юноша, который сумел научиться жить с миром в гармонии, не мучаясь сам и не мучая других. Образчик для подражания.

Иногда ты не появляешься так долго, что начинает казаться, будто ты мне только приснилась и у меня просто слегка съехала крыша от одиночества, и я, как Малыш у Астрид Линдгрен, придумала себе что-то вроде Карлсона. Тот факт, что я почти ничего о тебе не знала, лишь усугубляет это ощущение. Когда сомнение достигает апогея и твой образ растворяется в тумане суеты, звоню сестре и спрашиваю, правда ли, что я часто рассказывала ей о Нике. Сестра отвечает что-то невнятное и переводит тему. Когда я начинаю настаивать, она говорит, что ей нужно срочно куда-то бежать, извиняется и кладет трубку. Конечно, было бы гораздо результативнее осведомиться об этом у бывших однокурсников или посмотреть старый журнал, но мне каждый раз не хватает смелости на это: боюсь, что снова «отъеду».

Однажды я все же собралась с духом и решила подойти к бывшей старосте. Из всех «бывших» она лучше всех ко мне относилась. Я долго ждала, надеясь улучить момент, когда она выйдет из аудитории и мы сможем поговорить с глазу на глаз, но проходила перемена за переменой, а староста все не показывалась. И тогда я решительно выдохнула ком, который застрял у меня в груди, и направилась в аудиторию, где сидел мой бывший курс. Но пробираясь к двери, услышала дикий хохот и вопли, грубый мат «мальчика-который-раскусил-Канта» и бабий визг – и все поплыло у меня перед глазами. В голову с новой силой вторглись воспоминания о том, что все было точно так же, когда я первый раз пришла в это здание, и снова перед глазами возник образ хохочущей сероглазой девушки. Впиваясь ногтями в шею, чтобы не дать кóму в горле вылиться из глаз, я бегом вернулась в класс за своим шмотьем и рванула домой. Что-то я совсем нюни распустила: чуть что – сразу слезы наворачиваются на глаза, больше двух пар не могу высидеть. Я уже не слышу, в какой тональности говорит преподаватель, – слух у меня почти пропал.

Однако пересиливаю свое отчаяние и говорю себе, что все бредовые мысли – от безделья; вот я приду домой, где никто не будет меня отвлекать, займусь делом – и все снова станет на свои места, а я, обретя новый, только что с небес, смысл, бодро и смело пойду по жизни.

 

Я спешу скорее оказаться в своей комнате и всю дорогу отгоняю назойливый голос, который шепчет мне в ухо, мол, что бы я ни делала, как бы ни трепыхалась, как бы ни старалась обмануть себя – все без толку, все без смысла.

И вот я, полная обманчивых надежд, вбегаю в квартиру, но со звуком захлопнувшейся двери на меня снова наваливаются мысли. Чтобы избавиться от них, я бегу к компу и громко включаю музыку. Но она не приносит облегчения: от позитива меня тошнит, а то, что я слушала раньше, с безжалостностью палача вызывает в голове образ Ники, следом за которым, как бы «под шумок», пробираются воспоминания.

Марго – психотерапевт, к которому я хожу по слезной просьбе родителей, – говорит, что я зациклена на себе. И я этого не отрицаю – а она ровным счетом ничего не понимает.

Но все-таки я ей отчасти благодарна: это она посоветовала проецировать то, что творится у меня в голове, на бумагу – так должно быть полегче. И теперь я пишу. И эта бессмысленная писанина немного спасает. Когда меня припирает так, что хоть на стену лезь, – я достаю телефон и начинаю стенографировать то, что разъедает мой мозг. Не скажу, что это верное, но, пожалуй, единственное средство. Так я хоть как-то могу ограничить разрушающую деятельность этой дряни.

Везде – на улице, на парах, в метро, в гостях – когда шум в голове становится невыносимым, я достаю телефон и лихорадочно давлю кнопки. И мне плевать, что думают окружающие. В такие минуты мне на все плевать, единственно волнующая меня реальность – в моей голове, и реальность эта крайне враждебна, с ней нужно бороться до последнего проблеска сознания. А эти – пусть думают, что я глупая девчонка, пишущая 24 часа в сутки элегические послания своему бойфренду; пусть они, видя мое удрученное лицо, понимающе улыбаются моей подростковой депрессии, поверхностной и несерьезной, простой переходно-возрастной депрессии. Пустой звук. Все через это проходят. Пусть думают, что я пуляюсь в тупые игры, потому что поговорить мне не с кем, делать нечего, мозги освободились – и сразу возникла опасность сосредоточения на том, что происходит непосредственно в моей голове, – а кому это надо?!

Думайте что хотите. Мне абсолютно наплевать, что вы будете думать и будете ли вообще, и есть ли чем.

Вообще, надо отдать должное родственникам, и сестре в частности, – они стали ко мне очень внимательны и стараются уберечь от всяких ненужных волнений. Иногда меня бесит такая заботливость. Когда они ведут себя особенно назойливо, хочется сделать им как можно больнее. Я подстриглась, как Ника, и нарочно не стала рассказывать об этом до нашей встречи с матерью, – хотела, чтобы удар получился максимально сильным. Мама очень любила мою «гриву», втайне гордилась ею, я знаю, для нее это было что-то вроде фамильной драгоценности. И вот теперь я пристально смотрела ей в лицо, с садистским удовольствием наблюдая, как она силится скрыть потрясение и, запинаясь, пытается подобрать слова, которые, не дай бог, не травмируют мою слабую психику.

Первое время после моего «возвращения» они панически боялись, что я начну топить свою боль в градусе или в дозе. Боялись, что опять сорвусь, как тогда, что снова темные одолеют меня. Как они ни пытались скрывать свою тревогу – бедняги постоянно прокалывались: то сестра уж больно пристально начнет расспрашивать, то у отца вырвется недвусмысленный намек. Мама – та вообще все время смотрела на меня с тщательно скрываемым ужасом, но это было так заметно! И это постоянное стремление меня развлечь и отвлечь! Смешные! Зачем мне уходить в другую реальность, если она и так всегда со мной?!

***

«Сделали» мне освобождение от физкультуры. А я назло им стала на нее ходить, хотя раньше меня туда нельзя было затащить никакими угрозами, просьбами, посулами и прочими психологическими уловками. Хожу вместе с незнакомым курсом – у нас с этим, слава Богу, никаких проблем: ходи с кем хочешь и когда хочешь.

Но я хожу не только чтобы насолить родителям – мне вдруг открылись непонятные доселе прелести такого времяпрепровождения. Так, например, настольный теннис действует на меня поистине умиротворяюще. Монотонное, размеренное движение шарика сначала вносит определенный ритм в мои мысли, а потом и вовсе полностью поглощает все внимание – появляется некий суррогат смысла жизни: не дать шарику упасть и заставить соперника не отбить мой удар. У меня даже достойный напарник появился. Это замкнутая, мрачная девушка в черном. Мы никогда не разговариваем с ней, но, заходя в спортзал, я без лишних объяснений и договоренностей направляюсь к «нашему» столу, зная, что она уже ждет меня там. Хотя мое внимание в основном поглощено шариком, иногда я непроизвольно наблюдаю за своей напарницей. Длинные рукава мешают ей играть, и она то и дело подтягивает их, обнажая бледные руки. Несмотря на быструю игру, я успеваю рассмотреть на них длинные тонкие шрамы.

У нас на курсе у многих были такие «меченые» руки – это было модой, отличительным знаком непризнанного гения. Хотя большинство просто не могло смириться с низкой оценкой, или душевной и физической убогостью своего парня, или отсутствием денег и подходящей внешности для осуществления своих честолюбивых стремлений. Такие «обиженные Богом» обычно любили как бы ненароком обнаруживать эти доказательства своей депрессивности. Жизнерадостность была признаком дурного тона. Разговоры о психушках и суицидах считались особо изысканными и утонченными. Особенно пользовались уважением эрудиты в области редких психических заболеваний. Человек, чувствующий себя в этой тематике как рыба в воде, имел непререкаемый авторитет.

***

Я уже давно не курю. Но привычка выходить на переменах в маленький университетский дворик осталась. Да и просто хочется подышать свежим воздухом, спрятаться от чужих неотвязчивых воплей, суеты, глупых разговоров, смешков за спиной…

Недавно опять привозили «инвалидов». Я стояла в стороне от шумной толпы курящих студентов и преподов и с тоской смотрела в сторону нашего сада, погрузившись в мир воспоминаний, когда до боли знакомая стайка показалась на горизонте. Их движения, их внешность, их поведение – все было таким же, как год назад… Только не было Ники, которая бы искренне, вплоть до саморазрушения, пожалела их, вжилась в их тела, перенеслась в их бессмысленный мир и до конца прочувствовала всю несправедливость наложенной на них кары…

А вот и та девушка, чья жестокая судьба так сильно потрясла Нику. Как и ее собратья по разуму, она ничуть не изменилась – все такая же робкая и застенчивая, такие же честные и прямодушные глаза, все та же одежда, все такой же пустой и одинокий безымянный палец на правой руке…

Поначалу я твердо намереваюсь вынести всю тягостность этого зрелища, даю себе различные установки, пытаюсь изменить направление ассоциаций, но – черт! – в конце концов не выдерживаю. Да и как можно? Эти запахи, это солнце, эти бессмысленные лица, этот смех студентов вокруг, эти смешанные со страхом насмешливые физиономии – вся эта пестрая мозаика неумолимо перенесла меня на год назад, и Никино лицо – тревожное, родное, настоящее, честное, чистое – вновь стоит перед моими глазами и зовет, зовет меня к себе…

***

По небу плывет огромный бескрылый труп ласточки. Он того особенного серого цвета, какого бывают предгрозовые облака, которым так и не дано было за какие-то провинности подарить земле настоящую летнюю грозу. Провожаю труп пустым взглядом, и вроде мне жалко его – и вроде я ничего не чувствую. Но эта музыка за стеной… я иду на улицу. И уже оттуда провожаю пусто-сожалеющим взглядом труп ласточки. Мне кажется, он чувствует то же, что и бесплодная женщина, болезненно мечтающая о ребенке и знающая, что ей так и не удастся никогда произвести его на свет.

Я иду по рельсам, все дальше от города. Смотрю под ноги и, отгороженная от внешнего мира размеренностью исчезающих под моими ботинками шпал, кружусь в вихре живых, стремительных, непрерывно сменяющих друг друга картин. Гэвин отчаянно старается высвободить застрявшую между рельсами ногу – и на бледном его лице растет тень приближающегося паровоза. Красивая женщина с ужасом вглядывается в изувеченное лицо раздавленного человека… И нежная, легкая фигурка пляшет по тонущему в темноте железнодорожному полотну – и смеется, и машет рукой…

Срываюсь и бегу, бегу, пока горло и нос не перехватывает удушающей ледяной болью и шило не вонзается в бок.

Перехожу на шаг и не знаю, как дышать, чтобы было не так больно. Как смотреть, чтобы не видеть. Как жить, чтобы не помнить.

Стараюсь сдерживать себя – и ходить туда как можно реже, чтобы не приелось, чтобы не вторглись чужие ассоциации – из прошлой, чужой жизни, чтобы не исчез наш мир. Иду и не смотрю по сторонам. Теперь горизонталь не имеет почти никакого воздействия на мое мироощущение. Теперь я живу только вертикалью. Спуск вниз по просторному пустому проспекту. Стройные гордые фонари выстроились по обе стороны – одинокие, неприступные. И я иду вниз, а мысли мои все выше – да и как может быть иначе? – ведь облака сегодня такие красивые! Небо – совсем плоское, как на картинах Северного Возрождения. А они – они такие большие, такие спокойные, такие живые, что непроизвольно поддаешься влиянию их… И вот ведь – это и есть настоящая реальность!

Как только приходит осознание этого факта – сразу все становится просто и легко. И люди вокруг, и дома с людьми, и магазины с людьми, и собаки с людьми – все это начинает мне нравиться. Меня уже не угнетает осознание того, как их много, какие разные – и по большей части безотрадные – у них судьбы. Они – органичная часть мира. И я, возможно, тоже когда-то смогу стать частью этого целого. И это не унизительно, не страшно, не бессмысленно – ведь никто не заставляет меня прожить жизнь по чужому шаблону. И я улыбаюсь. И я почти счастлива. Возвращаюсь домой, останавливаюсь – сразу все сначала. Но я сильная, я справлюсь.

Снова порываюсь бежать туда. Держусь из последних сил – но срываюсь и бегу.

***

Понедельник для меня – ненавистный день. Я обещала родителям раз в неделю ходить к Марго на чашечку чая, и этот самый «раз» приходится на понедельник. Марго живет на другом конце города, возле аэропорта. Высоченные тополя выстроились в ряд вдоль его ограды.

Набитые доверху шпротами-людьми, раскаленные автобусы ревут и задыхаются, испуская зловонные пары, но ничто не может внести разлад в тополиную гармонию.

Да и возможно ли? Ведь за ними начинается небо – совсем плоское и горизонтальное, такое чистое, что плакать хочется. И готически вытянутые тополя составляют такую гармонию с горизонтальными узкими облаками, что я уже не здесь.

Как проходит наше чаепитие? Обычнейшая ситуация: психотерапевт всеми правдами и неправдами пытается усыпить бдительность пациента, чтобы выудить из него побольше информации, а потом использовать в своей диссертации. Меня иногда так и подмывает разоблачить ее, показать, что я все понимаю, что не на ту нарвалась и меня не обманешь. Но потом осознаю: это будет проявлением слабости с моей стороны. К тому же заблуждения Марго мне на руку – с их помощью я надеюсь обмануть стариков.

Она говорит и говорит, а я смотрю на проплывающие мимо ее тупых стеклопакетов облака и запутавшуюся в них полосатую трубу – и все явственнее слышу Никин смех: снова Башня в утреннем тумане, снова мы в царстве Самых коротких минут на свете. Сидим на опоясывающей верхушку маяка балюстраде и болтаем ногами. Ника вдруг начинает смеяться – хохочет как ненормальная, трясет меня за руку, пытаясь остановиться, и не может. Потом резко осекается и, внимательно глядя на меня своими глубокими, посветлевшими от смеха глазами, рассказывает о том, как, встретив на страницах «Игры в бисер» Старшего Брата, никак не могла отделаться от ассоциаций с «1984». Со смешанным чувством комичности и угнетающей абсурдности она наблюдала за тем, как упитанный черноусый мужчина (и почему-то с покатым сталинским лбом) сидит на берегу китайского прозрачного озерца с золотыми рыбками, гадает на стеблях тростника, чертит затейливые иероглифы и периодически изрекает афоризмы вроде: «Благородный беспорочен» или «Тучи густые, дождя не жди».

Она живо изобразила эту discordia concors, и я захохотала как ненормальная, до того метко и в то же время совершенно серьезно разыграла Ника пантомиму. Но, вытирая набегающие слезы, я вдруг поняла, почувствовала, как на самом деле страшно и тяжело Нике жить в этом бессмысленном, абсурдном, абсурднее, чем у Кэрролла, мире, где все смешано, где все сразу и нет никакой связи и логики, где на острове доктора Моро живут Ральф из «Повелителя мух» и Робинзон Крузо.

Мерцай, мерцай, звездочка,

Мерцай, мерцай, маленькая.

Где же ты сияешь?

 

На небе я мерцаю…

Я смотрю на ее радостное лицо и, все еще смеясь, пристально вглядываюсь в глаза, а там – там так холодно и пусто! Точно такая же темнота и бессмысленность царят ночью на заброшенных промышленных объектах. Одинокий, жалкий оранжевый фонарь болтается, словно кадило священника, отгоняющего чертей, – а они совсем близко. Он раскачивается взад и вперед, пытаясь рассеять своим жидким лучом как можно больше мрака и холода. Он пытается сохранить бдительность, но ветер слишком громко шумит в ржавых трубах, слишком быстро он снует в пустых помещениях с разбитыми окнами и осколком желтой луны на полу – ветер-оппортунист, он всегда нас стороне сильного. И тьма вокруг все плотнее набивается невидимыми, абсурдными существами… Ты проезжаешь мимо на поезде – и можешь больше никогда в жизни не встретить их на своем пути, но в память навсегда врежется этот фонарь, эта пустошь, это одиночество и тревога, эти мириады невидимых, но все же до абсурдности реальных чудищ…

И я вдруг добровольно пробиваю свою стену, с разбегу прыгаю в этот безумный мир – мир, от которого с таким трудом отгородилась, надеясь, давая себе клятву ни при каких обстоятельствах не заглядывать туда больше. Но я не могла оставить ее там одну.

Пока ничего не происходит, но я-то знаю: процесс пошел, и его уже не остановить.

Ника вдруг становится совсем серьезной, она внимательно смотрит на меня, словно не веря, что я действительно добровольно присоединилась к ней, присоединилась к ее страданиям, решилась разделить с ней этот мир абсурда и пустоты. Взгляд ее становится все пристальней, с каким-то ожесточением он вгрызается в меня и спрашивает: зачем? Зачем? Что ты наделала?!

А я пока не думаю о том, как опрометчив этот шаг, – но вижу, как ей страшно за меня, как укоряет она себя за то, что дала повод пожалеть себя и будто бы спровоцировала мой необдуманный поступок. Вижу, как дорога я ей. И все остальное не имеет для меня ни малейшего значения. Я смотрю в опушенные черными лилиями туманные глаза и почти не дышу. В них нежность и теплота – мягкая, вечная, искренняя – и вот я уже совсем спокойна. Мы разделим тяжесть этого мира на двоих – выдержим, обязательно выдержим.

Да, я видела, как Марго спокойным, ко всему привычным взглядом таращилась на меня через свои тарелки, пока на моем лице беспричинный для нее смех сменялся глубокой, замурованной в самых потайных пещерах души задумчивостью, потом отчаянием, которое, в свою очередь, смывали слезы, – я все видела. Но мне плевать. Я даже знаю, что наши «беседы» она записывает – с согласия моих родителей. Ну и что? Она пока применяет «выжидательную тактику» – жди, как же!

– До свиданья, Верочка. Не забудьте, в понедельник! Да, да, до свиданья.

Светофор загорается зеленым светом – и толпа людей с противоположной стороны дороги начинает стремительно приближаться ко мне. Навстречу ей из-за моей спины движется точно такая же толпа. Иногда они пихают меня, и я безвольно дергаюсь, потом тело само принимает прежнее положение – и снова я стою посередине тротуара и смотрю, как две толпы сливаются в одну, между ними происходит какое-то взаимодействие, затем эта масса опять двоится, и опять навстречу мне идет толпа, и опять меня пихают, и опять я поддаюсь, и опять я стою одна посередине тротуара. Зеленый свет подмигивает мне и исчезает в черной дыре, вместо него нахально таращится желтый глаз, но внезапно вспыхнувшее закатное солнце заставляет его спрятаться обратно в свою нору.

Несколько сумасбродов перебегают дорогу, и машины попроще терпеливо ждут, а надменные металлические красавицы, пульсирующие звуками возбуждающей музыки, презрительно сигналят замешкавшимся пешеходам, те в ответ делают безразличные лица и нарочно замедляют шаг. Господи, я уже полчаса стою на этом светофоре, и такое ощущение, что все это время дорогу переходят одни и те же люди и сигналят им одни и те же машины. И я одна и та же. Одна из шести миллиардов. И солнце печет прямо в макушку. Это как кошмар: я стою и не могу сдвинуться с места. Я не владею своим телом. В ушах – грохот оживленного шоссе, от яркого солнца глаза слезятся, и я различаю только силуэты и цвета. А этот воздух – даже у самого завзятого лицемера не повернулся бы язык назвать эту дрянь воздухом. Непосредственно за моей спиной развалился мясокомбинат, расточая вокруг тошнотворный запах разлагающегося белка, невыносимую вонь, способную заставить самого заклятого мясоеда стать вегетарианцем. А впереди, на той стороне дороги, желтеет тучный хлебозавод, разомлевший, потный, он, словно соревнуясь со своим извечным соперником, распространяет приторно-тяжелый запах хлеба. Оба запаха, максимально концентрированные, несутся друг другу навстречу и, схватившись в смертельной схватке прямо надо мной, образуют такую чудовищную смесь, что я чувствую, как ноги отказываются мне служить. В какой-то момент невероятным усилием воли я вырываюсь из опутавших меня сетей и, перебежав заколдованную дорогу, сажусь в ржавый автобус.

Он все так же набит людьми-шпротами, только теперь их лица горят с другой стороны. Большой Глаз становится все злее, все больше краснеет его круглое лицо, все болезненнее откликается тело на прикосновение его щупалец; и теперь уже ревет не только раскаленная машина – то и дело тяжко вздыхают запертые в ней шпроты и, словно рыбы, выброшенные на берег, открывают пересохшие рты, жадно ловят обжигающий горло углекислый газ. Одна шпротинка, рискуя свернуть себе шею на повороте, высунула голову в крошечное окошко и зачарованно смотрит на Тополиное царство за оградой старого аэропорта. Небо там все так же высоко и холодно, воздух прозрачен и свеж, тишина безраздельно правит в вершинах величественных деревьев, и невесомый, бесшумный ветер блуждает меж серебристо-изумрудных листьев, и каждый листочек отзывается на его прикосновение чуть слышной, тонкой мелодией. Ветер летит все дальше, задумчиво перебирая густую тополиную листву, новые партии вливаются в общий гармоничный строй, и я отчетливо слышу эту многоголосую мелодию. Когда-то она любила бывать среди людей, они наряжали ее в ноты и называли «фугой»… Когда-то очень давно Ника познакомила нас – и мы стали большими друзьями…

Но она больше никогда не выйдет ко мне из-за ограды старого аэропорта. Шпротинка прячет голову внутри грохочущей консервной банки, и крошечное окошко, словно пустая глазница, с тоской таращится на плоское небо, тщетно пытаясь уловить тающую в вышине мелодию…

***

Когда-то, кажется даже, что не в этой жизни, родители запрещали мне курить, отбирали найденные сигареты и грозились «принять меры». Теперь они вычитали, что курение помогает ощутить связь с реальностью, и чуть ли не суют мне сигарету в зубы. Потом, вспомнив, что я очень чувствительна к музыке, и еще раз посовещавшись с психотерапевтом, купили гитару – блестящую, какого-то там дерева заморского – мечта! Когда я обнаружила ее на своей кровати, внутри все перевернулось: они хотят заменить Нику какой-то деревяшкой! Вне себя от негодования и презрения, я позвонила матери и высказала в самых жестких и язвительных выражениях все, что думала по поводу этой издевательской выходки. Однако, положив трубку, минут пять смотрела на «Никин суррогат». Теперь гитара уже не вызывала отвращения, что-то опять переклинилось во мне – и буквально в следующий миг какая-то светлая грусть нежно охватила мою душу и унесла в сказочный мир. Когда я вернулась, первое, что попалось на глаза, была гитара. И я полюбила ее. Так, как не любила ни один предмет, ни одну вещь. Когда услышала первые звуки, которые она мне подарила, гитара стала для меня чем-то неизмеримо большим, чем родители, чем все на свете, чем я сама и моя никчемная, пустая жизнь.