Za darmo

Апрельский туман

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Она произносит эти слова, и, не совсем понимая их точный смысл, я отчетливо чувствую, что мы уже не два отдельных организма, не имеющих никакой связи, не два острова, между которыми всегда будет оставаться непреодолимая полоска воды, не две планеты в холодном космосе, – мы уже не одиноки.

Значит, закончены дни моего одиночества, страха, тревоги, опустошенности, боли. Значит, до конца этой удивительной, чудесной, пьянящей жизни я буду счастлива так, как никто никогда еще не был… А «там», за жизнью, за миром, за временем, мы обязательно встретимся, и миры наши сольются в единый, неразрывный круг… Это единственное, во что я верю. Всегда буду верить…

***

Я все чаще сажусь на электричку и еду «в никуда». Желательно в дождливый будний день. Эта весна богата теплыми пасмурными днями, и опять я вспоминаю Нику с ее «теорией благородства снега, дождя и тумана». Солнце, особенно летнее, она терпеть не могла, говорила, что такой пошлости, как солнечный свет, в природе больше не существует. Все изъяны, душевные и физические, все пороки, вся дрянь, высветляясь желтыми, всепроникающими лучами, становятся еще очевиднее, еще омерзительнее, еще неуничтожимее. Холод держит человека в узде, а картины строгой, благородно-монотонной зимней природы заставляют его думать о вечном. И это ему не нравится. Слякоть, дожди, пронизывающий ветер ограничивают его возможность встречаться с себе подобными, и это его тяготит. Человека тяготит он сам. И тут на помощь приходят телевизор, форумы, чаты, телефон, музыка – лишь бы не тишина – эта горемычная мать всеми ненавистных мыслей. Выключите электричество, отберите у людей всю их коммуникативную технику – и на Земле начнется паника…

И сколько радости, уверенности, жажды сулящей наслаждения жизни топорщится на желтушных, залитых ярким светом лицах людей. Горячие солнечные лучи расслабляют человека, и он бессознательно отпускает удила, и все бессознательное, Оно, как говорил один еврейско-швейцарский врач, выползает наружу и опутывает своими липкими щупальцами человеческое существо.

И человек счастлив – раскаленное солнце выжгло гнетущие воспоминания о том, что ему уже 32, а еще вчера было 25, и за этот короткий промежуток каждый год было одно и то же: пашешь как лошадь в будни, чтобы повеселее, пошумнее, попьянее «отдохнуть» в выходные. А кому-то не дают покоя мысли о том, что вот Петька в классе был самый хилый и неприглядный, а теперь он – знаменитый пианист, и вокруг него куча красивых баб, и катается он по Европе, и денег у него немерено. А ты тут сиди в своей двушке и смотри, как уходит сквозь пальцы твоя убогая жизнь с двумя больными детьми и постаревшей женой под боком. В особо тяжелые, дождливые дни такой человек по старинке уходит в запой, во время которого бьет и постаревшую жену, и больных детей, и преданную собаку, и всех, кто подвернется под руку. «В этом все дело – в отсутствии достаточного количества солнца в году. Отсюда колоссальное количество алкоголиков», – резюмирует Ника.

Я недоверчиво смотрю на нее – эта теория кажется мне странной и не вполне правдоподобной. Пытаясь подловить на ее же собственных словах, я спрашиваю:

– А о чем думает состоявшийся как личность Петя в такие дни?

– Петя думает о том, что он корячился семь лет в музыкалке, потом четыре года в училище и пять лет в консерватории, до сих пор насилует несчастное пианино своими деструктивными концертами Рахманинова или Шостаковича – а в итоге так и не достиг счастья. И смотрит Петя на мальчишек, гоняющих в футбол во дворе, и завидует им по-черному.

Все так просто и безысходно бессмысленно, что мне ужасно хочется хоть как-то досадить этой умнице. Наигранно удивленным голосом я спрашиваю:

– Тебе не нравится классика? (Вот дура, от своей злости я забыла, что личных вопросов мы не имеем права задавать. То есть «тогда» еще не имели права, и Ника спокойно могла подловить меня на такой грубой ошибке, но она этого не сделала.)

– Я люблю, когда на пианино играет фанат-дилетант. Когда он не кривится, если вместо «фортепиано» говорят «пианино». Он по-настоящему любит инструмент и звуки, которые извлекает из него. У него живые пальцы. А у аса, который лихорадочно, с безумным блеском в глазах скачет по этим несчастным клавишам, пальцы омертвели еще в училище. Это уже механизм, который существует сам по себе, независимо от мозга. Есть, конечно, исключения – это те самые случаи, когда фортепиано – Дело человека. А любитель ошибается, фальшивит, забывает, и это лишний раз подчеркивает и усиливает его живую связь с инструментом. Они по-настоящему дружат – со ссорами, с примирениями, со спорами и обидами, с пониманием и нежной преданностью. Для фаната пианино – живое существо, друг. Чаще всего оно бывает расстроено – и это делает его еще более настоящим, вносит своего рода честность в их отношения, ведь пианист тоже не идеален. А для профессионала – это злейший враг, который отравил ему лучшие годы жизни. Ты сходи на любой концерт в филармонию и посмотри, с каким остервенением эти вихрастые «лауреаты» с огромными кадыками и старыми лицами колотят по идеально настроенным клавишам.

Они просто ненавидят свой инструмент. Для них это работа, а не Дело. У меня прямо перед глазами стоит картина: приходит этот лауреат домой после концерта, а там опять стоит оно и нагло ухмыляется редкими зубами: что, мол, кто здесь хозяин? И теперь у него одно желание – «отыграться» за впустую потерянные годы.

Какая сила и в то же время какая слабость была в ней! Она заставляла вас восхищаться собой, своей силой и уверенностью, а в следующую минуту вы ее презирали – такая уязвимость и беспомощность сквозила в каждом ее жесте! Наделила ли я ее каиновой печатью, печатью гессевского Демиана, которую так боятся и так ненавидят люди, окружила ореолом загадочности и мистики, наделила сверхъестественными качествами – все вопреки моей установке на трезвую оценку людей и явлений? Не знаю, может быть. Но только для меня уже неважны установки и законы логики, неважны «правильные» представления о действительности и адекватное оценивание происходящего. Ника научила меня верить самой себе, не отворачиваться, не открещиваться от своего восприятия мира, не бояться собственного воображения. Так что теперь я уверена: все, что мне представляется реальным, существует на самом деле. Реальна бесконечно превращающаяся в башню из слоновой кости заводская труба, реальна музыка, которую проносит мягкий северный ветер над нашими головами, пока мы плывем в снежном дыму – все ближе к озеру роз цвета бедра испуганной нимфы. Реальны изумрудный холм и огромный баобабовый лес, мерцающий мириадами блуждающих огоньков под зимними звездами. И над этим всем возвышается Ника – самая живая, самая светлая, самая дорогая моему сердцу реальность.

Замшелые серебряные ивы,

Красные лапки в прозрачной воде…

Дым, ни о чем не мечтая, плывет.

***

Мерный стук колес и однообразный пейзаж за окном действуют на меня умиротворяюще. Билет я никогда не покупаю, и это придает «путешествию» элемент неожиданности: контролеры заходят, когда им вздумается, и поэтому каждый раз меня деликатно высаживают на разных станциях. А я только рада – новое незнакомое место отвлекает меня, его облик, чаще всего заброшенный и убогий, заставляет мозг переключиться с бесплодного самокопания на конкретные размышления, пусть и не слишком приятные.

Иногда мне кажется, что все просто и закономерно. Но это лишь краткий момент самообмана, через секунду я вновь вспоминаю ВСЕ, и снова в душу заползает всякая дрянь, и снова голову наполняет какофония голосов, звуков, чужих мелодий, чужих мыслей, чужой жизни. И снова все становится сложно и невыносимо тяжело. Тогда я вспоминаю Никину методику и начинаю читать стихи:

Елизавета и Лестер

В ладье с кормой

В виде раззолоченной

Раковины морской

Красный и золотой

Играет прилив

Линией береговой

Юго-западный ветер

Несет по теченью… э-э-э…

Колокольный звон

Белые башни

Вейалала лейа

Валлала лейалала…

***

Звонок. Звонок. Еще звонок. Пять раз кто-то пытается мне дозвониться. Глупое слово «кто-то» – конечно же, это старики, кому еще я нужна? И кто нужен мне?! На шестой раз я беру трубку. Еще не успеваю поднести ее к уху, как на том конце провода раздается истошный крик: «Вера! Вера! Вера, что происходит?! Вера, не клади трубку! Вера, я имею право знать!» – знать что? – «знать… что с тобой происходит! Чего тебе все неймется! Чего тебе не хватает… в конце концов, у нас есть деньги, есть связи, мы достанем…»

Ну все, сейчас я рассмеюсь. Или расплачусь. Что они мне достанут?! Новые не замусоренные мозги, искусственный заполнитель душевной пустоты? Или купят смысл жизни? Голос в трубке озлобляется: «Что, что не так?! Эгоистка несчастная. Посмотри вокруг – сколько больных, обделенных, по-настоящему несчастных людей! И ничего – живут и радуются жизни! А ты – и красивая, и умная, и обеспеченная, – а настроение всегда отвратительное. Была б ты инвалидом каким – тогда понятно…» Так, лучше бы она не говорила про инвалидов. Лавина воспоминаний снова захлестнула меня, и я перестала слышать голос в трубке. Меня здесь уже не было.

Я снова стояла рядом с Никой во дворе нашего универа и невозмутимо курила, слушая ее непривычно взволнованную речь:

– Господи, Вера, ты бы видела ее лицо! Там столько всего! А за глазами – бездна, настоящая бездна… И говорит так честно и открыто, и так прямо смотрит тебе в глаза! Это не жизнь, это… самый настоящий театр абсурда!

Она умолкает, и ее упертый в небо взгляд полон горечи и какой-то беззлобной ярости.

А что, собственно, случилось? Что ее так взволновало? Ничего особенного – какая-то социальная организация привезла в универ умственных инвалидов и нашу группу отпустили с физры, чтобы мы помогли этим обиженным природой напечатать на компьютере какие-то письма. Я решительно обрадовалась: прогул физры, да еще по уважительной причине – что может быть лучше?! А то, что они немного не такие, как все, – так это даже интересно, может, отвлекусь немного от скуки. К тому же у меня к общению с такого рода людьми еще в детстве был выработан своеобразный иммунитет: мой двоюродный брат был тоже, так сказать, не совсем «доразвитым» – и ничего страшного, в конце концов, это не заразно. А играть с ним было просто одно удовольствие. Только представьте: здоровенный верзила без долгих предварительных упрашиваний подставлял свою спину, и вплоть до обеда вы могли исследовать с помощью своего четырехногого друга таинственные ущелья (вроде чулана); замирая от страха, миновать логово огнедышащего дракона (замаскированного под парализованную бабушку); отыскивать тайные сокровища (конфеты «Дюшес» в мамином шкафу) – в общем, самым занятным образом убивать время до вечернего похода на море. Короче, час двадцать в столь нестандартном обществе представлялся мне чем-то по меньшей мере интересным.

 

А вот остальных вовсе не прельщала перспектива такого времяпрепровождения. Все сразу резко завозмущались: мол, никто нас не предупредил и вообще, что за нарушение прав человека и как насчет свободы выбора?! Смешно, можно подумать, они бы морально подготовились к этой встрече и, перекроив накануне свое убогое мировоззрение, бодрые и веселые начали бы учить умственно отсталых основам информатики. В общем, все как-то стушевались и начали придумывать самые нелепые предлоги, лишь бы только избежать общения с «даунами». Самой популярной отмазкой была «болезненная впечатлительность и богатое воображение», хотя наиболее умные отдавали себе отчет, что ни один из них ни тем ни другим не страдает. В итоге из 20 человек остались только мы с Никой да еще пара «отмороженных», которые в своем увлечении травой дошли до полного отрицания реальности и связанных с ней травмирующих факторов.

К моему огромному удивлению, Ника была белее полотна, когда нам объявили о предстоящей встрече, так что я поначалу чуть не заподозрила ее в самом тяжком в моем представлении грехе – в лицемерии. Скользкое, кривобокое, омерзительное подозрение, пресмыкаясь и скаля зубы, проползло с транспарантом в руке: «Ну, сейчас ты покажешь свое настоящее лицо, псевдофилософ ты мой!» Я сразу же обозвала себя тварью и ничтожеством, и подозрение скончалось в ужасных муках. И больше никогда не появлялось. Любого из своих знакомых я могла бы заподозрить в суеверном страхе перед больными людьми – страхе, который перекрывает кислород в присутствии ВИЧ-инфицированных. И в принципе, в этом не было ничего такого уж постыдного – наоборот, подобная реакция более чем нормальна. Но только не для меня с моим перманентным юношеским максимализмом. Любого я могла бы заподозрить. Но только не Нику.

Мы сидели за компьютерами: я, Ника, двое «отмороженных» из наших и человек пять, навербованных с других курсов. Занимались кто чем – лично я шарила по чужим папкам, одержимая страстью к исследованию человеческих душ, поэтому о том, что делали остальные, имела самое смутное представление – до тех пор, пока дверь в кабинет не распахнулась и стайка робких, как птенцы, людей не предстала перед нашими изумленными лицами во всей своей нелепости.

Физиономии моих сокурсников – вот где был кладезь искренних, неподдельных чувств, эмоций и впечатлений. Впрочем, на двух «отмороженных» тоже глядеть было мало интереса – они сами были на полпути к IQ толпящихся у входа в кабинет существ. Не вынимая наушников из ушей и жвачки изо рта, они равнодушно посмотрели на «инвалидов», потом переглянулись между собой и снова уткнулись в экраны. Зато остальные представляли собой богатейший материал для моих наблюдений. Как глупо! Те же самые люди, которые совсем недавно упивались книгами и фильмами о всяких умственных патологиях и очень умно рассуждали о всякого рода психических отклонениях, хвастались опытом раздвоения личности и глюками, сидят теперь и таращатся на вполне безопасных «инвалидов», как кролики на удава. Они их почти физически боятся. И в принципе такое несоответствие их поведения можно объяснить старым добрым расхождением идеала с реальностью.

Настоящая патология уродлива – и она реальна. Идеальный «ненормальный» человек овеян туманами загадочных, невиданных никем, кроме него, миров, он окружен ореолом таинственности и гениальности, и все это оставляет на его челе печать странной, потусторонней красоты и обаяния. Эдакая смесь безумного Эдгара и Гари Олдмана. И образу этому никак не соответствуют настоящие инвалиды. И даже если реальный человек красив и одухотворен – это отпугнет от него еще больше. Он реален, он может отреагировать не так, как запланировано в нашем внутреннем сценарии, – и это неприятно. Наставленные чубчики как-то сразу сникают, в накрашенных глазах появляется тревожное выражение брезгливости и страха, движения вместо продуманных и отработанных становятся хаотичными и нервными – мои однокурсники почти неузнаваемы. Когда к ним подводят «клиента», они начинают подергиваться, дико улыбаться и нести совершеннейшую чепуху – так обычно разговаривают с домашними животными.

Боже, я уже вижу, как потом они все вывалят во двор, будут много курить и под восхищенными взглядами тех, кто не смог преодолеть себя и «свалил», патетически рассказывать, как это было «ваще» и «блин, я в шоке», и «прикинь, с таким жить!» etc., etc., etc.

Все «инвалиды» уже сидели за компьютерами и осваивали азы печатания, а у дверей, рассматривая что-то на полу, продолжала робко жаться молодая женщина. Изредка она бросала на нас с Никой пугливо-любопытные взгляды, улыбалась – но никак не решалась подойти. Наконец Ника подошла к ней сама, мягко взяла ее за руку и подвела к нашему столу.

Не помню, о чем мы говорили, не помню своих мыслей и ощущений, помню только два лица – одно напротив другого – вглядывающиеся друг в друга, видящие друг в друге то, что недоступно простому человеческому зрению, видящие мир под своим углом. В основном говорила женщина – она рассказывала бесхитростную историю своей убогой и безрадостной жизни: о том, что живет у черта на рогах в крошечной квартирке с родителями и братом, о том, что в группе, куда она ходит с другими «такими же», у нее был «жених», который потом женился на другой девушке, о том, что брат ей очень помогает, а в группе ей не очень нравится… Хотелось бы все-таки замуж выйти, да, – как в фильме. Смеется, стыдливо прикрывая большие белые зубы рукой.

Ника внимательно слушает, улыбается, в ее взгляде, голосе, жестах не видно и тени волнения или напряжения, она разговаривает с женщиной на одном языке, ей интересно все, что та рассказывает.

И только я знаю, какой ценой Нике дается эта эмпатия – и как сильно это отразится на ее душевном равновесии. Звонок, мы прощаемся, «инвалиды» гуськом двигаются к двери, все хором говорят заранее вызубренные слова и исчезают в коридоре.

Мы выходим во двор. Я невозмутимо курю, а Ника застывшими глазами провожает неуклюжую, жалкую фигуру, которая застенчиво машет нам рукой, потом отворачивается и, прихрамывая, уходит вместе со своими «собратьями и сосестрами» в неведомую нам жизнь – пустую, одинокую, обездоленную, без единого проблеска надежды на что-то хорошее…

Это слова Ники. И в них, как я поняла гораздо позже, заключалась разница между нами. Пока я копалась только в собственных мыслях, в собственных ассоциациях, в собственных воспоминаниях – только в себе; пока я бесконечно и бессмысленно носилась по замкнутому кругу своего сознания, пока я снова и снова перекапывала свое прошлое и гипотетическое будущее – Ника впускала в себя внешний мир, всех и каждого, и с ними проживала их жизни – чаще всего безрадостные и убогие. Этой девушке из спецзаведения она не просто сочувствовала, – она вошла в ее жизнь, она добровольно проходила с ней все то, что той пришлось пережить, она перенеслась в их убогую квартирку со старенькими родителями и хмурым работящим братом – и осталась там навсегда, как оставалась в тысячах других, чужих жизней. Они уже не были для нее чужими. Нет, не могла она оставаться здесь. Никто бы этого не потянул. Если Шопенгауэр был прав в своей теории насчет страдания и сострадания, то Ника давно уже должна была прорваться к мировой воле. Но мне бы хотелось, чтобы она никогда к ней не прорывалась. Может, я мыслю как обычный человек, но – не надо ей там быть, оставьте ее в покое, пожалуйста!..

Едва вырвавшись из того мира и слегка успокоившись (трубку на том конце уже положили), я собралась опять уткнуться в книжку, но вдруг почувствовала, что катарсиса не произошло и какое-то неотвязчивое воспоминание продолжает меня донимать. Пытаться заглушить это чувство бесполезно – это я знала наверняка, поэтому оставалось только попытаться вспомнить то, что молчаливо-упрямо стояло за моей спиной. Долго напрягать память не пришлось – воспоминание было совсем свежим.

Несколько недель назад, совершенно измотавшись, не будучи в силах побороть навалившуюся пустоту, я села в первую попавшуюся электричку и поехала в неизвестном направлении. Напротив меня сидел очаровательный мальчик лет 16. Первые минут двадцать езды я вижу только его профиль – правильный и чистый – и большой удивленный глаз. С каким-то детски непосредственным интересом он наблюдает пейзаж за окном, уткнув аккуратный прямой нос в стекло, а я не могу оторвать взгляд от его красиво вылепленной головы, от тонких пепельных волос, от прозрачной белой кожи, от эльфийских ушек – как не могу избавиться от ощущения чего-то неземного во всем его облике. На нем какие-то жуткие спортивные штаны и старая потрепанная рубашечка, но какое это имеет значение, когда ты в гармонии с собой и окружающим миром?

Сегодня пятница, и людей больше обычного – почти все сиденья заняты. Лица, как на подбор, – мрачные, непроницаемые, но неизменно оживляющиеся при любом выбивающемся из привычного шумового фона звуке или при появлении торговки съестным. Моим соседям мальчик явно не нравится, а я смотрю на их лоснящиеся, самодовольные физиономии, потом перевожу взгляд на чистое, бледное, словно у семинариста, просветленное лицо напротив меня, и от столь разительного контраста к горлу подкатывает тошнота, перемежаемая неудержимым желанием засмеяться.

Молодая, но со старческими замашками и мировоззрением тетка, которая сидит рядом с мальчиком, периодически косится на него своим красным, густо накрашенным глазом, потом с тупой озабоченностью оглядывает по очереди сидящих рядом с ней, словно ища сочувствия к ее соседству с этим «больным». Однако, напоровшись на мой ледяной взгляд, быстро опускает свои крошечные глазенки долу и делает вид, что тупая книга, которую она читает – «1000 рецептов от звезды», – чрезвычайно интересная и занимательная. Я помню, что точно так же подобные этой тетке уроды воспринимали Нику, когда ей было особенно паршиво: пересматривались, пересмеивались или, наоборот, окидывали презрительным взглядом, словно что-то, недостойное даже их жалости. Когда она была спокойной и сильной, они подсознательно боялись ее, ловили каждое слово, поддакивали. Но как только она давала слабину – они, словно стая волков, набрасывались на нее, а Ника, как большая собака, никогда не помнила их подлости и всячески помогала этим неблагодарным свиньям, как только они оказывались в затруднительном «умственном» положении. И я уже почти готова вцепиться этой крысе в ее жидкие патлы, но тут мой взгляд останавливается на светлом лице мальчика напротив – и я снова спокойна и умиротворена.

А он уткнулся носом в стекло и изумленно, будто только что прозревший слепец, рассматривает пейзаж, в котором движется поезд. Погода сегодня действительно самая подходящая для поездок «в никуда». Низкие тяжелые облака притупляют мышление, чувства, воспоминания; безветренно, нанизанные на высокие тополя вороны, холмы, холмы, холмы – и одичавшие, безлюдные хутора.

Где-то сзади чихают. Мальчик отрывается от окна и приветливо кричит незнакомому человеку: «Будьте здоровы!», после чего дверь, связывающая его с внешним миром, снова захлопывается, и он продолжает рассматривать пейзаж за окном. Боже, как странно звучит здесь это проявление элементарной вежливости! Здесь, в электричке, где каждый боится не то что заговорить – взглянуть лишний раз на соседа, лишь бы никто не мог втянуть его во «что-нибудь». Неважно, будет это «что-то» хорошим или плохим, – все-таки лучше сидеть со всеми в одном болоте и не высовываться.

Тот, кому было адресовано пожелание здоровья, не отзывается. Боится показаться смешным – в самом деле, ну кто может воспринимать всерьез и тем более реагировать на слова какого-то идиота? Молодая старуха с наигранным удивлением задирает свои кривые брови и, метнув полный презрения взгляд на мальчика, смотрит на мужа. Тот пожимает плачами. Тогда она подкатывает глаза и снова погружается в изучение звездных рецептов похудания. А куда ей худеть – и так вобла на выгнутых дугой ножках циркуля.

 

Вдруг по всему вагону пробегает характерное волнение. «Контора», – думаю я и не ошибаюсь. Вот они ползут, как жуки-навозники, – неизменно грузные, неизменно суровые и неподкупные, и лица у них такие, что всякому ясно: если бы Родина дала добро, они бы не задумываясь ликвидировали правонарушителя как неисправимого вредителя и врага народа.

Молодая старуха торжествующе косится на мальчика, доставая из пошлой лакированной сумки свой билет, – и я испытываю непреодолимое желание избить ее. Она с готовностью протягивает билет своими кривыми пальцами задолго до того, как контролер оказывается рядом с нашими сиденьями, – словно ей не терпится, чтобы этого наконец выпроводили. Только я уже все спланировала. Хочется обозвать ее, но не буду. Лучшая месть – молчаливая.

Бесформенная женщина с озабоченным лицом привычно лавирует между громоздкими сумками в проходе и в конце концов добирается да нас. Окинув профессиональным взглядом сидящих, она первым делом протягивает руку к мальчику. Тот не обращает на этот жест никакого внимания – еще бы, на небе такие красивые облака. Слегка охрипшим от долгого молчания голосом я произношу заранее заготовленную фразу:

– Вот… здесь за два штрафа…

Молодая старуха давится так и не вырвавшимся на свободу возгласом торжества. Она бы обязательно сказала что-нибудь, может быть, даже устроила скандал, но таким ничтожествам нужно, чтобы кто-то первым подал голос и таким образом как бы взял на себя ответственность. Остальные придерживаются тех же принципов, поэтому никто не встревает. Контролерам все равно, мальчонке – и подавно. А я рада, что досадила этой сволочи, и еще больше тому, что какое-то время буду ехать рядом со светлым, не от мира сего созданием.

***

Дочитываю книгу до конца, и в душе образовывается пустота, приходится браться за новую книгу – и тогда я успокаиваюсь.

В метро. Из метро. В метро. Еду. И смотрю исключительно на свое отражение в стекле, чтобы собрать мысли. Они ведь – как тараканы: стихийные и неуловимые. Чуть ослабишь хватку – и все, пиши пропало. Стихи, скорее, нужно что-то вспомнить… э-э, как же это?.. А: «тучки небесные, вечные странники, цепью лазурною, нитью жемчужною»… Вдруг откуда-то сзади доносится тонкий женский голос, выводящий какую-то руладу. Я не отрываюсь от своего лица, стараясь сохранить в душе спокойствие. Потом все же не выдерживаю и осторожно опускаю взгляд на лица сидящих внизу людей. У большинства в ушах наушники – этим все равно. Зато те немногие, кто лишен такой защиты от вторжения внешнего мира, нервно ерзают на сиденьях и озираются по сторонам; они хотят видеть реакцию других, чтобы знать, как им самим следует поступить в такой необычной ситуации.

Я с презрением смотрю на их растерянные лица, довольная своим хладнокровием. Но внезапно острая мысль врезается в мое сознание, сердце сжимается в ледяной комок, и я с ужасом прислушиваюсь к себе. Мне все больше начинает казаться, что это я издаю эти звуки. Но поезд слишком сильно грохочет, и я не могу проверить свою догадку. Стараясь не привлекать к себе внимания, осторожно затыкаю левое ухо и прислушиваюсь – нет, слава Богу, со мной пока все в порядке. Это кто-то сзади. Бедняга, когда ты переступил ту черту, за которой заканчивается эта реальность и открываются новые миры? Кто следующий сойдет с дистанции, чтобы присоединиться к тебе и еще тысячам таких же?

***

Время, будь ты проклято! Остановись, слышишь? Твой бег так стремителен, так жестоко неумолим! Я чувствую твое разгоряченное дыхание на своем затылке, и от этого волосы на голове становятся дыбом. Остановись, я хочу передохнуть, собраться с мыслями, осознать, что происходит, где я, кто я?..

Секундная стрелка бессмысленно наматывает круги и тикает, тикает, тикает! Я выбросила все часы, но они продолжают тикать – в терцию и секунду – в моей голове. Я становлюсь старше, мне нужно что-то срочно делать, но непреодолимой преградой на пути моих стремлений стоит вечный, как одиночество, серый, как густые весенние облака, бесстрастный, как жалкий мудрец, вопрос: «Зачем?» А за ним простирается вечность. Но она не приносит успокоения или облегчения – только тупое ощущение бессмысленности и одиночества. И тогда я отправляюсь на поиски.

Я хожу, встречаюсь, встречаю, смеюсь и даже танцую, – чтобы не помнить о вечности. Я ищу. Апрельский дождливый день – самое подходящее для этого время. С утра до вечера кто-то щебечет на соседнем дереве. Изредка мимо окна проходят люди – хмурые, улыбчивые, некрасивые, самовлюбленные, серые, яркие, жизнерадостные старики и нелюдимые закомплексованные подростки. И все они разговаривают. И всем хоть что-нибудь да интересно в жизни.

Например, это может быть развод любимого актера с «ужасно уродливой и старой (лет 25) женой». Или осуждение новых соседей, которые «не как все»: то есть купили лошадь и – подумать только! – катаются на ней, а не пашут, буржуи! Интерес также могут составлять: ближайшие выходные и недосягаемый отпуск, субботняя дискотека, новый знакомый-рокер-сектант в чате, безвкусное платье лучшей подруги, суперэффективная диета «от звезды», погода, в конце концов. Они говорят и говорят, а я смотрю на них из-за занавески и вижу, как время несется рядом с ними, обгоняет их, возвращается, подталкивает в спину, умелым глазом художника намечает будущие морщины на гладких детских личиках и углубляет те, что есть, на вечно озабоченных лицах взрослых, предвкушая презанятное зрелище, когда завтра тридцатилетние красавицы обнаружат тонкую черточку меж бровей…

И хочется крикнуть им что есть силы: остановитесь, замолчите и не шевелитесь! Если все мы замрем, оно утратит власть над нами. Только наберитесь терпения, оно еще недолго будет здесь. Оно слишком непостоянно, чтобы долго оставаться в скучном месте, где никто в него не верит, где не над кем издеваться. Оно скоро улетит в другие края – и все, все мы станем свободны! Почувствуйте всю неземную красоту этого слова: свобода! Свобода!

Свобода… Но мой крик тонет в великолепии опьяняющего весеннего дня. Людям нет дела до свободы, когда день так хорош, когда все вокруг такое свежее и зеленое от теплого мягкого дождя, когда у девушки, идущей рядом, такие ясные, такие любящие глаза. Зато прекрасно услышало мой вопль неусыпное, неподвластное людским слабостям время. Злобно осклабившись, оно метнулось в мою сторону. Инстинктивно я задернула тяжелые шторы, вбежала в комнату, забилась под одеяло, подоткнув его со всех сторон. Точно так же, будучи маленькой девочкой и проезжая с родителями по чернобыльской зоне, я закрыла все окна в машине в наивной уверенности, что радиация не сможет проникнуть сквозь такую мощную защиту.

И вот я лежу в темной комнате, закутанная, как мумия, в одеяло, зажав нос и рот рукой, чтобы хоть как-то согреться, – а время уже здесь, рядом со мной; глаза закрыты, но я отчетливо вижу его ухмылку Чеширского Кота. Оно гладит меня по волосам, напевает свою лицемерную песню, вдувает мне в уши панический страх, тревогу, которую я ничем не могу нейтрализовать. Тревога повсюду: она прячется в книгах, смотрит на меня из зеркала, ею отравлены лучи заходящего солнца. Уснуть – единственное спасение. Пожалуйста, дайте мне уснуть!..

Черт бы тебя побрал! Черт бы побрал все, что имеет к тебе отношение, все, что ежесекундно напоминает мне о тебе. Твою маску, которая не давала тебя пожалеть. Они смотрели на тебя, как на недалекую дурочку, и я хочу прибить их всех и посмотреть, как они будут корчиться в предсмертных судорогах, хочу посмотреть, как ты на это отреагируешь, хочу заставить их увидеть свою низость. Если бы взгляд мог убивать, клянусь, в нашем универе в живых остались бы единицы.