Za darmo

Апрельский туман

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

И как я боюсь того момента, когда нам придется расстаться, как проклинаю свою мнительность и высокомерность, которые заставили составить тот чертов договор, обеспечивающий мне свободу, давно уже не нужную, слепую, самонадеянную сестру моего одиночества! И в то же время закрадывается страх: если бы я не подошла тогда к Нике, она бы даже не посмотрела в мою сторону; закрадываются подозрения, что она вообще во мне не нуждается, что это я, неисправимая фантазерка, сама выдумала – от превышающих все мыслимые пределы тоски и одиночества.

И столько мыслей, столько противоречий, столько сомнений одновременно раздирают голову, что я уже не с нежностью, а с ужасом и недоверием смотрю на лицо на своих коленях, но оно вдруг снова отрывается от книги, и снова моя душа успокоена мягким теплым туманом – и я смеюсь над своей мнительностью. Теперь я точно вижу, что ничего не надумала: Ника точно так же нуждается во мне, она чувствует и понимает меня не хуже, чем себя саму. И даже неотступная мысль о том, что дома все страхи и подозрения снова набросятся на меня, не дадут ничего делать и ни о чем думать, – даже эта мысль не может притупить во мне острое, болезненное чувство счастья.

***

Ника читает в основном классику, полагая, что только после того, как прочитает всех «основных», у нее появится право их критиковать. Это ее немного отвлекает. Ей хочется иметь право не согласиться с ними, иметь право утверждать, что все, о чем они писали, было актуально только тогда, а сейчас все эти классики – просто засорение эфира, бегство от собственных мыслей, убежище – пусть не всегда уютное и радужное, но упорядоченное и понятное, – место, где человек может спрятаться от окружающего его снаружи и внутри хаоса. И тем самым совершить самую непоправимую ошибку в своей жизни, ведь чтение не только не помогает сжиться с реальностью – напротив, оно лишь углубляет и расширяет пропасть между миром фиктивным и настоящим. Мне кажется, она просто слишком близко принимает все это к сердцу, но в глубине души разделяю ее точку зрения – у меня было точно такое же мнение насчет книг, только Ника его четко сформулировала.

Иногда она отрывается от чтения и говорит о том, что ее взволновало или удивило в книге, причем Нику никогда не интересует сам сюжет. Например, она может поднять на меня свои серые вдумчивые глаза и сказать: «Вера, как странно. Все эти дети из старых книжек – ведь они так же, как и мы сейчас, думали, что никогда не состарятся и не умрут. И вот… читаешь, что маленький какой-нибудь Шарль бегал, проказничал, шалил, а бонна делала ему замечание и грозила нажаловаться маменьке, а теперь от этого Шарля осталась лишь горсточка праха… Странная все-таки штука – время…» И снова погружается в мир, наполненный смехом шалуна Шарля, кознями старой некрасивой тетушки, предательством служанок и любовными похождениями мнимого графа. А я начинаю думать о том, что она сказала, – и настроение резко портится, и чириканье весенних птичек начинает раздражать, а радостные лица студентов, проходящих мимо, вызывают отвращение.

Потом, когда краски яркого солнечного дня окончательно блекли в моих глазах, все мое возвышенное состояние слетало, как майский цвет, и я начинала злиться на Нику. Почти с ненавистью смотрела на ее высокий чистый лоб и мысленно ругалась с ней. «Лицемерка! – кипела во мне злоба. – Ты нарочно мне постоянно напоминаешь о бренности бытия, только делаешь вид, что говоришь это между прочим. На самом деле давно продала возможность простого человеческого счастья за удовольствие постоянно уходить от реальности в сказочный мир книги, за гордую сладость возвышения над толпой – и теперь тебе страшно и одиноко. Однажды ты обнаружила, что книги – это тот же наркотик, с ними невозможно завязать. Когда тебе некуда уткнуть нос, твои руки начинают трястись, а мысли давят на мозг и порождают чудовищную тоску и неизбывное чувство одиночества. Ты сплошной обман. И за этим красивым лбом неумолимо идет процесс разрушения».

Через несколько минут злоба, переполнявшая меня до краев, утихала, и я понимала, что все мои обвинения против Ники беспочвенны. И это не я «раскусила» ее подлые намерения, а она сама рассказала мне все это. Я вспоминала, как она несколько раз серьезно смотрела на меня своими глубокими глазами и говорила, что чем меньше знаешь, тем лучше; что чтение не дает знаний – это просто ненужная информация, засоряющая мозг и искажающая мировоззрение. Даже цитировала для пущей убедительности какую-то древнюю книгу, где задолго до нашей эры было написано, что «умножающий знание умножает печаль». Когда ты впервые заговорила об этом, я тебя почти не знала, и мне показалось, что это либо новый молодежный загон из модной книженции, либо боязнь, что кто-то прочитает столько же или больше, чем ты. И в сотый раз сердце сжимается болью от осознания того, что ничего нельзя вернуть и изменить.

***

Да, мы часто и подолгу беседовали о книгах. Наивно полагая, что начитаннее меня среди сверстников не найти, я поначалу самодовольно и как бы между прочим демонстрировала Нике свой «список литературы». Однако совсем скоро обнаружилось, что мне и делать нечего рядом с Никиным «книжным опытом».

К современным авторам у нее было непоколебимо негативное отношение. С нехарактерной для нее озлобленностью Ника обвиняла их чуть ли не во всех пороках сознания нынешнего поколения. Мол, они с самодовольством Герострата взрывают старинные замки, а взамен предлагают либо сарай в стиле хай-тек, либо гордое, не привязанное к грубой, низменной материи болото. Чаще всего зловонное. Бог с ними, с телевизором и интернетом – они способствуют деградации в основном «духовного люмпен-пролетариата», то есть людей, которые и безо всякого воздействия на их одноклеточное сознание вряд ли могли бы способствовать движению человечества к Идеалу. Но книги – книги!! Это волшебное, таинственное пространство, тридесятое царство, чудо, спрятанное от жадных глаз толпы, оно вырвалось из своего замка, который показался ему вдруг темницей, и упало на дно пропасти, растерзанное честолюбивыми стервятниками. А те жалкие останки, выползшие из глубины ущелья, пошли в народ служить на потребу деньгам и моде, плебейским вкусам и пресыщенным, приземленным умам. И теперь эти останки активно деформируют последний оплот человечества – интеллигенцию. И уже деформировали, причем безвозвратно.

В них пишется о свободе духа и воли, о близком счастье (только руку протяни – и завтра будет твоим!) – и читатели утешают себя мыслью, что в любой момент они точно так же смогут все бросить, сесть в старый, разбитый автомобиль – само воплощение независимости и свободного полета! – и понестись на потрепанных крыльях сорокалетнего счастья навстречу мечте. Но это ложь. И книжки рассчитаны на такое воздействие. И я раньше тоже так себя утешала. Например, вот такие, наполненные глубоким философским смыслом фразы: «Душа Мира питается счастьем человеческим. Счастьем, но также и горем, завистью, ревностью. У человека одна-единственная обязанность: пройти до конца Своей Стезей. В ней – все. И помни, что когда ты чего-нибудь хочешь, вся Вселенная будет способствовать тому, чтобы желание твое сбылось». Бред для овец. Но людям нравится читать такие вещи. Книги, фонтанирующие дешевыми претенциозными афоризмами, высосанными из пальца истинами.

Либо истины не высосаны из пальца. Они – самая настоящая и неприпудренная правда, изобличающая весь ужас сложившейся ситуации. Только мне непонятны в данном случае две вещи. Во-первых, зачем эти авторы пишут такие книги, если думающий человек и без них отлично видит, что все плохо, бессмысленно и безысходно, и в этом смысле их труд исключительно вредителен. А они еще раз напомнили о том, что жизнь такая, расковыряли еле затянувшуюся рану и еще сверху солью посыпали, – за это их не стоит гладить по голове. Отлично, а где спасительный бальзам и утешение словом?! Где выход? – Пить водку ведрами и обсасывать снова и снова одни и те же вопросы, топить тоску, горевать и сокрушаться по поводу того, как все паршиво и quo vadis? Или кто виноват? Или что делать? А потом пойти и патетически повеситься?!

Во-вторых. Предположим лучшее и маловероятное: они хотели, чтобы пропащая, безвозвратно погрузившаяся в болото загнивающей цивилизации часть человечества, прочитав их книгу, наконец раскрыла глаза, чакры, сердца и прочие жизненно важные органы, осознала, что все плохо, но не все еще потеряно, и встала на путь праведный, которого они, кстати, в своих гениальных книгах не указывают.

Однако все дело в том, что эта самая часть пропащего человечества, чьему гипотетическому исправлению и просвещению посвящалась, мы верим, эта книга, как существовала «ротожопами», так и продолжала ими оставаться после, возможно, внимательного, даже с пониманием, прочтения светоносной книги. Разве что стала усиленнее, ожесточеннее впиваться в ящик после работы – чтобы заглушить так неприятно начавшую копошиться где-то на задворках сознания мысль. А еще более популярный вариант – те, кто вообще ничего не понял. Понял только, что читать этого автора модно и престижно, – вот и прочитал, и пошел дальше рыскать, где что помоднее и попрестижнее, чтоб не отставать от рулящих миром сим.

А в наше с тобой море просто еще одно ведро помоев вылили. Но не прочитать мы не могли, потому что чтение – это та же наркомания.

Каждое происшествие, каждая мысль, каждое слово вызывает к жизни не твое собственное отношение, а чужую, книжную реакцию. И личность растворяется в потоке имен и событий, незнакомых и чужих, но полностью вытеснивших тебя. Прежде чем мы смогли убедиться на собственном опыте, посредством собственных наблюдений в том, что жизнь не так проста и безоблачна, как это может показаться на первый взгляд, гениальные писатели, эти величайшие знатоки человеческой психологии, с самодовольством носителей высшей истины и благодетелей человечества подносили нам на блюдечке с голубой каемочкой всю «правду жизни».

Мне хотелось восхищаться людьми, кому-то подражать, иметь перед внутренним взором идеал, кумира, «сверхчеловека», ориентир, маяк, к которому можно было бы бесконечно приближаться, зная, что он все-таки недостижим, глядя на который хотелось бы совершенствоваться, обрести в этом совершенствовании смысл и цель своей жизни. Но оказалось, что человек, как бы велик и гениален он ни был, остается всего лишь человеком со всеми его слабостями и «мелкими грешками», которые так любили разоблачать писатели в своих толстенных фолиантах!

 

Черт! Они не дали прочувствовать мне ни одного переживания – я сразу вспоминала, что это уже было, и было это до омерзения, до тошноты банально и нелепо, смешно и примитивно. Положительных персонажей – тех, на кого хотелось бы ориентироваться в своих поступках и мыслях, – в мировой литературе можно по пальцам пересчитать. Некоторые писатели пытались изобразить нечто подобное, но когда удерживаешь в голове столько больных, порочных, тщательно скрывающих свое нравственное убожество людей, уже никогда не поверишь в то, что могут существовать «нормальные люди». Все они – мерзкие лицемеры, и, читая про их дутые добродетели, почему-то с отвратительной самому себе похабной улыбкой представляешь, чем они занимаются, когда их никто не видит. А о чем они думают или мечтают – упаси Бог знать или догадываться об этом, – столько там гадости.

Но с другой стороны, про что им писать? Про то, что все хорошо? Так это ложь! Про что-то красивое – бессмысленно, это никто не станет читать, потому что красивое и гармоничное скучно и однообразно. Про любовь – так и без них этого «добра» навалом, не знаешь, куда спрятаться от всех этих клонированных любовных историй.

Может, во времена, когда писали эти гении, это было необходимо как встряска, но сейчас, когда все и так давно всё поняли, когда человек абсолютно свободен в реализации своих животных инстинктов (чего все они так активно, с пеной у рта добивались!), сейчас такая писанина приносит лишь острое ощущение бессмысленности всего. Потому что люди – подлые лицемеры, дружбы не существует и не может существовать по определению, любовь если и есть, то обязательно заканчивается или перерождается в привычку. Искусство – просто сублимация. Я – Электра, я животное. Поставь меня в определенные условия, лиши нескольких ничтожных предметов – и от человека во мне останется лишь внешность, и то необязательно. Общество – это то, что сдерживает мое мерзкое, бесконечно порочное Оно, и общество же – мой худший враг, который обезличивает меня, делает винтиком, сдерживает мои творческие порывы.

Представь, каково это было бы: проснуться однажды, а вокруг – одни лишь участливо-любящие физиономии, государственного аппарата не существует и в помине, ни тебе толстых хамок-продавщиц, ни дураков, считающих всех, кроме себя, идиотами, ни бездарностей, возомнивших себя гениями, ни войн, ни волнений, ни катаклизмов, ни глобального потепления, ни проституции, ни СПИДа, ни голода. Все прекрасно, люди счастливы. И где бы тогда было неподкупное, животрепещущее искусство, против чего тогда протестовали, что бы изобретали ученые, с чем бы боролись врачи?

– Ника, но ведь ты, по сути, описала предполагаемый рай! – осторожно говорю я, видя, что она снова близка к кризису.

Она задыхается от потока слов, готовых вырваться из глубин ее души, измотанной, постоянно напряженной, и вдруг, словно лошадь, остановленная на полном скаку, Ника замолкает и поднимает на меня взгляд, от которого сжимается сердце. Боже, как я хочу, чтобы она смогла хоть на долю секунды успокоиться!

– Вера, Верочка! – Ника еле двигает губами и произносит мое имя с совершенно непонятным чувством – в нем и надежда на понимание, и нежность, и тревога, и отчаяние. – В том-то и дело! Я не хочу рая, не хочу правильности и вселенского добра, не хочу ягненка со львом. Я ничего не хочу, мне нигде не будет успокоения! Да, да, – перебивает она себя, – я знаю, звучит как жалкая пародия на Лермонтова, но… черт!

…Домой я еду с тяжелым сердцем. Изо всех сил хочется хоть как-то облегчить ее мучения, но как я могу помочь, если у меня внутри такой же разброд и путаница, такая же пустота и непонимание жизни, такая же тревога и тоска? Но я в еще худшем положении, чем она, – она мне нужна. А я ей? А я?

Еду в метро и стараюсь смотреть в пол – не могу видеть лица окружающих людей. Достаточно того, что слышу музыку из их наушников и обрывки разговоров. Господи, как мне паршиво. А Нике? Вспомнив ее метод абстрагирования от внешнего и внутреннего давления, начинаю читать про себя стихи. «Пройдя земную жизнь до половины, я очутился… очутился… в сум… в призрачном, нет, в сумрачном лесу, утратив…» – нет, не могу и все тут. Для меня это пустые слова, вся поэзия осталась с Никой, а со мной – только слова «без романсов». Верлен наоборот.

Дома меня ждут бессонница, тупой пудель и пришибленный смех Леды, наконец дозвонившейся до Максима.

Я лежу в сумрачной комнате, упершись взглядом в тревожно-оранжевый фонарь за окном. Мне не нравится этот беспокойный свет, он угнетает и снова бередит все то, что я утихомирила с таким трудом, но зато прекрасно подходит к тому, что творится в моей душе, к моим мыслям о Нике. И я не закрываю шторы – и продолжаю ждать, пока оранжевый, острый, словно лазер, фонарь, сверлящий мои глаза, пробуравит наконец дыру в голове, через которую улетят боль и тоска, одиночество, и останется одна только пустота. С мыслью, что она никогда меня не покинет, я уже смирилась.

Постепенно глаза привыкают к яркому свету, и я оказываюсь в другом измерении, отгороженном неприступной стеной от всхлипываний Леды в соседней комнате, от вибрирующего телефона, от настырно скребущегося в дверь пуделя. Сквозь мощный поток оранжевых лучей я четко различаю Никино лицо, но никак не могу разглядеть выражения ее глаз. В голове грохочущим товарняком проносятся обрывки наших разговоров, воспоминания о ее «приступах», о моем отчаянии, о нашей беспомощности, о редких минутах счастья и умиротворения.

Где-то вдали, на самом краю этого оранжевого моря маячит неясная мысль, что хорошо бы все-таки узнать ее телефон, или координаты, или хоть что-нибудь; где-то рядом барахтается недоумение: наш договор давно нарушен обеими сторонами, и мы давно говорим исключительно на «личные темы», давно встречаемся вне универа, а я так до сих пор ничего не знаю о ней, как и она обо мне.

Каждый вечер я твердо постановляю себе завтра же разузнать о ней побольше. Только адрес, ничего кроме. Она не обидится, а мне будет спокойнее думать, что я всегда смогу найти ее и убедиться, что с ней все в порядке. Странно, но чем дольше мы были знакомы, чем ближе становились, тем меньше меня занимало то, что я почти ничего о ней не знаю. В этом не было никакой необходимости: даже порознь, мы всегда были вместе – а что еще нужно?

Лицо четче проступает в оранжевом мареве, и теперь на бледном овале ясно видны продолговатые вырезы глубоких темно-серых глаз – они мягко улыбаются мне, а я улыбаюсь в ответ. И вспоминаю, как она иногда ни с того ни с сего напевала пару нот из Вивальди или Таривердиева и умолкала, а дальше мы дослушивали произведение до конца – каждая в себе. Но у меня была полная уверенность, что слушали мы его вместе, читая мелодию в глазах друг друга, возносясь на одну и ту же высоту, сдерживая слезы в одних и тех же местах – и не обмениваясь при этом ни словом.

И все-таки плакали, как дети, читая «Офелию» Рембо.

Читали Рильке.

И Уолта Уитмена.

И ту маленькую девочку, которой по ночам кто-то диктовал стихи – и какие стихи! Такие, от которых мурашки по коже бежали и сердце начинало волноваться, словно посаженный в клетку альбатрос, почуявший запах океана.

Мы брали от них лишь то, что было близко, отбрасывая ненужное прочь. Ника научила меня той смелости хирурга-виртуоза, с которой мы легко, не оглядываясь на мудрых, не страшась последствий и прав чужих, не загадывая, что получится, подвергали вивисекции величайших поэтов, словно экстракт из растения, вытягивали из их стихов свое – и украшали свой Сад, наш сад. В нем мы надеялись однажды поселиться…

От одной только мысли, что однажды она исчезнет из моей жизни, улетит, испарится, словно туман, живущий в ее глубоких глазах, у меня холодеют руки и сжимается сердце.

И каждый раз я прихожу в универ, вижу ее спокойные, надежные глаза, теплую, искреннюю улыбку, слышу мягкий голос, – и вчерашние намерения узнать адрес напрочь вылетают из головы, а если я все же помню о них, мои страхи и опасения начинают казаться совершенно нелепыми и безосновательными. Ну куда она может исчезнуть – я ни за что ее не отпущу!

Но сейчас я плыву в тревожно-оранжевом море и думаю, что все-таки мои опасения не так уж беспочвенны. В последнее время Ника все реже бывает спокойной, все сильнее на нее наваливается то необъяснимое состояние, о котором я могу только догадываться, но которое так явственно разрушает ее каждую секунду. Иногда, отчаявшись «достать» ее оттуда, я закрываю глаза и предельно концентрируюсь – а это очень сложно: предельно сконцентрироваться может лишь тот, кто полностью отказался от себя. Но страдания на ее лице сильнее моего эгоизма – и вот уже я вижу Никину душу и То страшное, чему нет и никогда не было имени в языке всех народов, на что испокон веков наложено табу из инстинкта самосохранения, – и, сжавшись внутри самой себя, направляю мысль против этого Врага. Страшная боль пронзает виски, кажется, что я уже не вернусь на землю, но точно знаю: теперь Нике будет легче. И смерти я не боюсь.

Я еще нахожусь «там», когда что-то мягкое и теплое берет меня за руку, и чувствую, какая благодарность исходит от этого прикосновения! Почти спокойные, туманные глаза встречают меня по ту сторону жизни. А слова – они ни к чему.

Оранжевое море становится спиралевидным, как наша галактика, и полосатым, как спина Чеширского Кота, и я все дальше отплываю от берега…

Иногда приступы ее бывали относительно легкими – тогда я пыталась бороться с Тем самым силой своего неуклюжего и маломощного слова. В основном бесполезно.

Смешная! Говорит, что боится измениться. То есть не в смысле состариться. Скорее – стать такой, как все. Пережить обычный стандартный набор подростковых комплексов и загонов (звучит совсем как «стандартный набор гемагглютинирующих сывороток») и влиться в ряды среднестатистических трудящихся. И опять-таки, не в смысле нелюбви к пролетариату, а в смысле… вот этих интересов, вот этих выходных, пожизненной экономии, чтобы купить какую-то вещь – и снова копить. Вот так проснуться однажды с мировоззрением сорокалетней, рано постаревшей, морально и физически расплывшейся женщины. Или стать очередной мадам Бовари – с розовыми сопливыми мечтами, с раздражительностью и неудовлетворенностью. И еще неясно, какое из этих двух зол меньшее… Или теткой в нелепом парике, с ярко-розовыми губами, с мерзким кокетством рассматривающей цветущих юношей…

– Кто сказал, что я не проснусь такой завтра, что завтра я не стану считать это нормальным?!

Я почти со смехом смотрю на появившуюся на ее лбу морщину, вижу тревогу в глазах, туберкулезный, нездоровый румянец на совсем бледных щеках.

– Ну что ты, Ника! – говорю ей, улыбаясь совершенно глупо и неуместно. – Уж кто-кто, а ты точно такой никогда не станешь, хотя бы потому, что видишь всю нелепость такого поведения, таких взглядов, таких пороков… Ты всегда будешь такой, какая ты сейчас.

– Какой?! – с нескрываемым ужасом спрашивает она, и в глазах у нее снова появляется то неуловимое, предвещающее приступ. – Какой я останусь? Какая я есть? Какой я была? Что я такое вообще?!

Я испугана таким поворотом событий и пытаюсь сбить ее с провоцирующих приступ мыслей.

– Звучит прямо как у Гогена: кто мы, откуда мы пришли и куда идем?.. Или как там?.. – я хочу засмеяться, но вместо смеха из непослушного горла вырывается какой-то сип.

Ника молодец. На этот раз ей удалось победить. Она закрывает глаза и с силой растягивает губы в улыбке. Через несколько секунд снова смотрит на меня, и в глазах ее туман – спокойный и безмятежный, и никого постороннего там нет. Во взгляде ни тени беспокойства – одна лишь грусть.

– Вера, – говорит она серьезно, – тот факт, что я все это вижу, тот факт, что все это разрушает меня ежесекундно, не имеет ни малейшего значения, потому что я не чувствую никакой разницы между мной и ними. Потенциально все это есть в каждом человеке. И ни один не может за себя поручиться. Никто не может утверждать, что он поступит так-то или иначе в следующий миг, не говоря уже о годе или десятилетии. Мы – игрушки в руках своего подсознания, а кто им руководит – нам неведомо, но это существо – деспотичное и прихотливое, капризное и мстительное. Это ни в коем случае не нечто безличное – это не воля, это не Эрос, это не Танатос… Это нечто более чем конкретное, одушевленное и разумное. И как бы ты ни загадывал, что бы ни планировал, оно заставит тебя поступить иначе – и ты даже не поймешь, что тебя просто дернули, как марионетку.

 

***

Незаметно, перемежаясь периодами пронзительного счастья и безысходного отчаяния, прошла весна. Дома я появлялась очень редко – по вечерам да по воскресеньям. Теперь эта квартира превратилась в пыточную, и каждый запах, каждый звук, каждый предмет в ней был точно изощренное орудие пытки. Пытаясь отмежеваться как можно дальше от Лединого влияния, я всячески избегала общения с ней и ее «друзьями», а она, словно доверившись инстинкту самосохранения и догадавшись наконец, что мало кто был (да и будет ли?) так предан ей, как я, стала активно приглашать меня на все свои посиделки. Отказаться как-то не получалось.

Иногда меня жутко бесила вся эта атмосфера «кто кого», а особенно увиденная мною в новом свете Леда; Максим; ластящийся пудель!.. Чаще раздражение одолевало после очередного Никиного приступа. Но когда все было хорошо, когда я возвращалась после наших волшебных прогулок, оставив Нику в самом спокойном расположении духа, – тогда мне было наплевать абсолютно на все: и на пространные, лишенные смысла рассуждения Максима о неизвестных ему вещах, и на разрушающую музыку и приторный, тошнотворный запах табака и травы, и на примостившегося на моих коленях вонючего, несмотря на ежедневное мытье, пуделя.

***

Зачетная неделя. Пятница. Запруженное плотными фиолетовыми облаками небо дрожит от нетерпеливого волнения, теплый ветер снует туда-сюда, сбивает прически, срывает головные уборы, подгоняет в спину и, если посчастливится, вдувает в глаза, в нос, в волосы, в уши смятение, надежду, нежность, томление.

В общем, назревает гроза – первая за эту весну. Мрачные, недовольные лица сокурсников – уик-энд испорчен. А у меня внутри все переворачивается от волнения и смутного, противоречивого предчувствия – словно вот-вот должно произойти что-то хорошее, что-то слишком хорошее, и за него я очень, очень дорого заплачу.

За окном становится все темнее, Ника смотрит на меня, я смотрю на нее – и замечаю на ее лице ту же затаенную радость и волнение. После зачета все сломя голову бегут на остановку, истекая макияжем и исходясь злостью. Какие-то деловые мужчины в дорогих костюмах, с отбеленными улыбками и лицами только что из солярия, неинтеллигентно выражаясь, становятся под телефонные автоматы и складывают желтые пухлые ручки a la футболисты в стенке. А мы – мы идем в сторону железной дороги, нет, уже не идем – мы бежим, и мягкий теплый дождь протекает нас насквозь, и вокруг ни души, и впереди темнеет заброшенное депо, и так красив город, очищенный, омытый, благородно-темный, и асфальт так греет наши стопы. И Ника смотрит на небо, на Город, на меня с такой нежностью, с такой умиротворенностью, с таким счастьем, что я исчезаю.

Мы несемся в мир, наполненный созданными стеной дождя фантасмагориями, а в моей голове проносятся воспоминания, но они уже не причиняют мне боли – просто проносятся и исчезают, и я с чувством невероятного умиротворения провожаю их спокойным взглядом, улыбаясь своей детской, так и не сумевшей повзрослеть чувствительности.

Вот такая же гроза, только мне 13 лет, и я бреду под тяжелым ливнем, и душа моя раздирается на части от переполняющего восторга перед мощью природы, перед стихией, перед непостижимостью и величием Вселенной! Я в гармонии и с собой, и с окружающим миром… И не с кем, не с кем поделиться тем, что не может быть выражено человеческим языком. А потом гроза заканчивается – и с последней вспышкой молнии, с последним раскатом грома, как с двенадцатым ударом часов, исчезает мое счастье, мой восторг, моя гармония… И снова все наваливается, и снова все бессмысленно, и снова никто не нужен – потому что никто не поймет, а зачем еще нужен кто-то, как не для понимания?

А вот опять гроза, но здесь мне уже 15, и я окончательно смирилась с мыслью, что никогда – никогда! – не найду другое существо, способное до конца разделить со мной мой восторг. К этому времени я уже почти закончила возведение своей Стены и уже почти не тяготилась одиночеством, но когда оно внезапно являло мне свой бледный лик – это было настоящей пыткой. Такого я не пожелала бы и врагу. Впрочем, у меня и их не было. Ни друзей, ни врагов, никого. Я одна. Нас 6 миллиардов – 6 колоссальных вселенных, и ни одна не соприкасается с другой, и каждая обречена на бесконечное бессмысленное вращение вокруг своей оси в холодном космосе.

…И вот я нашла этого человека. Изначально заложенная в каждом из нас способность распознать свою родственную душу еще не до конца вытравлена во мне, и я всеми силами реанимирую одеревеневшую душу – и, страшно поверить, мне это удается…

Я обнимаю Никину теплую, тонкую фигурку и прижимаюсь щекой к ее щеке – тоже мягкой и родной. И плачу, и ливень подхватывает мои слезы, и стремительный поток на теплом асфальте уносит их в туманную даль. Ника тоже обнимает меня, и тоже беззвучно плачет – я не вижу, я чувствую это. Так мы и стоим – чувствуя дружественные, преданные руки на своих телах, слыша, как скрипят зубцы на замирающем Большом колесе, зная, что отныне время не властно над нами… А потом, словно боясь, что неуловимое, капризное, непостоянное, как ветер, счастье исчезнет в следующий миг, мы бежим во весь дух сквозь наш сад, огромный, тонущий в море тяжелой, набрякшей синей листвы, бежим мимо туманного поезда, надрывно грохочущего наперекор грому и дождю. Мокрые, насквозь счастливые, мы залетаем в подземный переход, я распахиваю перед Никой дверь с надписью «Выхода нет» и, крепко сжимая ее руку, сбегаю вниз по эскалатору. Мой поезд как раз подъехал, сквозь шум моря в голове проносится Никин голос, торопящий меня, и я сажусь в метро, а на перроне стоит маленькая промокшая фигурка и смотрит на меня, и мне кажется, что я во сне…

Лето

В июне началась сессия, но мне было не до экзаменов. На очередной Лединой пьянке я чем-то отравилась, и меня положили на три дня в больницу. О, это страшное слово «больница» – могут ли буквы сложиться в более удручающую комбинацию? Родители использовали все свои и чужие связи, чтобы меня положили в отдельную палату, наняли специальную медсестру, чтобы меня, не дай Бог, не коснулось смертоносное больничное дыхание. Но все это без толку: я постоянно представляю себя на месте несчастных с раком, без ног, без ног и рук, слепых, туберкулезников, заживо погребенных в закрытых диспансерах, – на месте всех их одновременно, – и ощущение абсурдности, нелепости, безвыходности и бессмысленности жизни наваливается с невыносимой тяжестью, сжимает мое сердце в омерзительно горячий комок. И, дойдя до судорожного отчаяния, я колочу ногой по койке до тех пор, пока не прибегает испуганная медсестра (не за меня испуганная, плевать ей на меня, ее пугает то, что со мной что-то случится и неудобно будет просить у моих стариков деньги). Она вкалывает мне что-то успокоительное, а сама все причитает: «Что случилось? Что случилось? Болит что-нибудь?»

Ну что я ей отвечу? Что даже не чувствую, болит у меня что-нибудь или нет?! Что я не ощущаю свою принадлежность к этому телу на больничной койке, что у меня мертвые ноги и душу сейчас вырвет, что я испытываю животный, иррациональный ужас перед капельницей, перед этой квинтэссенцией прикованности и зависимости, что я не понимаю, что такое человек, что значит жить, что за лихо такое время и почему оно занимает так много места в человеческой жизни, если на самом деле его не существует?!

Или я буду ползать у ее ног и тыкать себе пальцем в голову, жалуясь, что у меня там кипящий котел, жужжащий рой разъяренных мух, жалящих ежесекундно, что я ненавижу ее лицо, сложенное в участливые морщины, что видеть не могу родителей, но когда остаюсь одна, еле сдерживаюсь, чтобы не выпрыгнуть в окно? Что я боюсь сама себя, что я раба какой-то херни, которая вертит мной по своему усмотрению. Что я не могу уснуть, а те «щадящие дозы» снотворного, которые мне прописывают, просто смехотворны, что сука-бессонница нагло хохочет мне в лицо, когда я со стыдом и затаенной надеждой дрожащей липкой рукой отправляю полосатые пилюли в рот? Или, может, я опишу старой медсестре с ногами-тумбами, каково это – бродить по ночам по палате, прислушиваться к себе, обливаясь холодным потом в ожидании галлюцинаций, перечитывать по десять раз одно и то же слово в книге – и все-таки не понимать, о чем идет речь, потому что неотступно в голове мелькает мысль: все без толку, все без толку, все без толку?..