Za darmo

Штрих, пунктир, точка

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Мемуар 13. У Абрикосовой

Наш флигелёк выходил окнами во двор передний, тополиный, и задний, за которым находились детские ясли, окружённые забором из металлических прутьев. Дети жались к ограде, всматривались в прохожих, надеясь среди чужих лиц увидеть родные. Как-то выкатился мне под ноги мяч.

– Тётя, подайте мяч!

Так впервые стала тётей. Слово удивило, всё казалась себе девочкой.

Пошла дальше, считая шаги. Мимо водопроводной колонки, школы, Менделеевки, Высшей партийной школы (Институт Шанявского, здесь учился Есенин и бабушкина сестра Оля), через сквер наискосок.

Под платьем тогда уже торчал острый бугорок, пришла пора готовиться к тому, что скоро вечерний моцион превратится в поход за ребёночком.

На углу 2-ой Миусской и Александра Невского с 1906 года – родильный дом имени Абрикосовой. В моё детородное время он носил имя Н.К.Крупской, и про жену известного предпринимателя и фабриканта, А.И. Абрикосова, основавшего во второй половине XIX века «Фабрично-торговое товарищество А. И. Абрикосова и сыновей» (ныне концерн «Бабаевский»), обыватели, вроде меня, и знать не знали. Его жена, Агриппина Александровна, слыла женщиной необыкновенной. Построив деревянный приют для рожениц, родила в нём двадцать детей и, умирая, завещала крупную сумму для постройки нового родильного дома. Строгое здание в стиле модерн («венский сецессион»11), по проекту И.И. Шица, оборудованное по последнему слову медицинской науки, хорошо известно москвичам и в своё время производило фурор.

Но в начале семидесятых годов прошлого века, внутри здания уже чувствовался упадок. Душ в приёмном отделении работал неисправно; металлические краны, местами со следами ржавчины; стены, покрашенные масляной краской, бывшей когда-то желтовато-бежевой – всё напоминало Селезнёвские бани, куда ходили многие из нашей округи, не имея дома ни ванны, ни душа. Приёмное отделение небольшое, темноватое, здесь колер голубовато-серый. Родильное отделение для нескольких рожениц, лепестками уложенных друг против друга. Полагаю, врачам это было удобно. Послеродовые палаты большие, мест на пять-десять, высоченные потолки. Новорожденных, запелёнатых так туго, что напоминали брёвнышки, развозили по коридорам на специальных каталках. Потом сестрички, подхватив парочку, а иногда и больше, сколько подхватится, вручали мамам. Помню, одна из них пошутила: мне досталась чужая дочка, а моей соседке мой мальчик. С испугом мы всматривались в детские личики.

– Что с ней? – вскрикнула, не выдержав напряжения моя соседка.

– И с моим тоже что-то случилось, – пролепетала я.

– А что вам не так? – спросила сестричка. – Вроде, всё в порядке. Личики чистые, глазки, носик – на месте.

– Она какая-то некрасивая!

– Да, и мой тоже.

– Ну, а так лучше? – поменяв детишек, засмеялась медсестра.

Обрадованные, заулыбавшиеся, мы прижали своих детишек к сердцу, и напружинившиеся от счастья груди брызнули молочком, оросив родные мордашки.

Старшему сыну, рождённому в предпоследний день тёплого мая, повезло. А вот младшему не очень, поскольку январь в тот год лютовал. «Однажды я почувствовал странное волнение, что-то давило на меня, будто выбрасывая из привычного мира. Ощутив сильное напряжение внутри, рванувшись, моё тело понеслось куда-то. Тугой жгут, обвив грудь и шею, не пускал, пытался удержать, но не было такой силы, которая могла бы помешать движению. Нечто, накопившееся во мне, вырвалось во время полёта горбатой струёй жидкости, которая не помешала поймать моё тело.

Что-то холодное вошло внутрь, обожгло и тут же вдохнулось резко, каким-то незнакомым звуком, который потом станет моим голосом.

Кто-то уверенно подхватил меня, и тут же хлынуло в меня нестерпимо яркое, больно резанув глаза. Почувствовался едкий неприятный запах, он наполнял всё вокруг, раздались незнакомые резкие звуки, чужие голоса … Вдруг всё смолкло… Погас яркий свет…

Лежу на холодном и жёстком, голова заваливается куда-то на бок, всё тело сдавлено так, что невозможно пошевелиться. Но самое главное – нестерпимый мороз. Я чувствую, что замерзаю. Руки, ноги, тело ещё недавно такие мягкие, казались одеревеневшими, глаза, в которые брызнули что-то, сначала лишь смутно различали грязно-белые стены, потолок. Неожиданно взгляд останавливается на каком-то странном предмете, который стоит недалеко от того места, где лежу я. На нём под таким же белёсо-сером, как то, что сдавливает меня, замечаю слабое движение, слышу тихий стон… я узнаю в нём привычное и родное. Почему мы не вместе?

Волнение. Дрожь…

И тут же рядом раздаётся другой звук, удаётся перевести глаза, и замечаю совсем рядом с собой, нас разделяет что-то тонкое и прозрачное, крошечное взъерошенное существо, которое весело стучит по этому прозрачному и, слегка наклонив голову и блестя округло-чёрным, показывает мне на другой белый, жемчужный, переливающийся свет, мягкий, нежный… Там, за прозрачным, откуда идёт холод. Потом его сменяет большое расплывающееся от прикосновения с этим прозрачным лицо. На меня смотрят, меня разглядывают. Смотрю и я и будто узнаю…Мне становится спокойно… Потом какой-то скрип, кто-то берёт меня на руки и уносит. Устал, засыпаю… Я буду долго спать, и тот холод, который вошёл в меня будет долго мучить дрожью, болью… Пока не настанет жаркое лето12…»

Да, новорожденного положили на подоконник из мраморной крошки, и ушли на обед. Я лежала тут же на родильной кровати, придуманной зятем Абрикосовой, доктором Рахмановым, не смея подойти и забрать ребёнка к себе, прижать, согреть, потому что не положено, потому что «не вздумай вставать».

В начале апреля с подозрением на воспаление лёгких сына положили в больницу. Я приходила к нему рано утром, когда он, повернув головку в сторону стеклянной стены, уже выглядывал меня, и уходила поздно вечером. В боксе, где он лежал, находилось ещё трое детей: восьмимесячная Рая, годовалая Наташа и двухлетний Саша. Они считались взрослыми, и мам им не полагалось. Не полагалось им и спускаться с кроваток. Раечка и Наташа часто плакали. Когда у меня оставалось время от мойки полов и квохтанья над сыном, я пыталась утешить их, но и это не полагалось: «ПриУчите, а что нам потом с ними делать. У нас их целый коридор». Как-то, вернувшись с уборки коридора во время детского обеда, я увидела, как Раечку медсестра (нянечек тогда уже отменили) посадила на высокий детский стульчик и стала кормить. Девочка извивалась, крутила головой, зажимала рот, но опытная в этих делах медичка впихивала в неё ложку за ложкой. Время от времени Раечку тошнило, но делу это не мешало: что из девочки вышло, вливалось обратно. Наташу не кормили, она, отвернувшись к стенке, плакала громко и протяжно. Саше поставили еду на кровать, и он, поставив тарелку между ног, уже стучал алюминиевой ложкой о дно. Саша мне нравился, он почти не плакал, часто всем улыбался, лепетал. Как-то утром, оглядываясь по сторонам, как бы кто не увидел, в палату зашла незнакомая женщина в белом халате, протянула Саше шерстяные носочки – рябенькие, домашней вязки – и тут же исчезла. Саша носочки схватил, прижал их к щёчкам и, счастливо улыбаясь, зашептал: «Мама, мама». А потом долго и смешно, будто напоказ, целовал их.

В этот же день, распахнув двери, вкатились в наш бокс с тазами и тряпками белые халаты. Они сдёрнули старую бумагу, которой на зиму заклеивают окна, впустили ещё прохладный воздух, звук улицы и, весело переговариваясь, принялись смывать московскую зиму, разбрызгивая её по полу. В город пришла весна и День космонавтики, о котором я напрочь забыла. И только когда стемнело, раздался залп, и небо раскрасилось, заискрилось, я вспомнила о празднике. А дети заплакали. Наташа, у неё кровать без сетки, с криком «Мама, мама!» побежала в коридор. Её отловили, привязали к кровати и сделали укол. Плакал и Саша, потому что у него поднялась температура…

Утром следующего дня, я, узнав, что рентген, который сыну сделали накануне, воспаления лёгких не показал, схватила его и из больницы сбежала.

Летняя жара тысяча девятьсот семьдесят второго года сына прогрела. Он нежился в манеже, выставленном в палисадник съёмного деревенского дома в ближайшем Подмосковье и, держась за деревянные рейки, пытался сохранять равновесие.

Мемуар 14. Жилищный вопрос.

Когда я вернулась из второго декретного отпуска, последовавшего почти сразу же за первым, Фира уже не работала в пищевой библиотеке. А меня ждал подарок: местному профсоюзу удалось выхлопотать для нас с мужем и детьми две комнаты в коммунальной квартире на Донской улице, в самом начале Ленинского проспекта. Конечно, хотелось квартиру, но отказаться от комнаток я не могла, поскольку мы жили в том самом закутке-выгородке, где когда-то обитал дед. А родители и брат получили квартиру через шесть лет, в которой отец прожил лишь три дня. Отцу Полины, моей подруги, тоже фронтовику, был отмерен в новом жилье такой же срок. А Максиму Егоровичу, нашему соседу, и вовсе не довелось переехать. Мне до сих пор жаль фронтовиков, теснившихся в скудных коммунальных хибарах с холодным туалетом, без горячей воды и ванной комнаты. Многие из них вернулись с фронта больными, состарились и умерли раньше отпущенного природой времени.

 

Да, жилищный вопрос не только испортил москвичей, но многим оказался не по зубам. Так было и в советские годы, и всё более жёстко бьёт по ним сегодня. Гигантские стройки Москвы привлекают людей со всего бывшего СССР, квартиры скупают ещё до окончания строительства, но многие москвичи продолжают жить в тех самых квартирах, которые предоставило им советское государство. Дедушки, бабушки, папы, мамы, их дети, у которых уже рождаются свои дети – все вместе…

Недавно, в две тысячи двадцать первом году, Владимир Владимирович Путин заявил, что жилищный вопрос в России впервые за всю историю может быть решён. Остаётся верить в это так же, как когда-то верили, что современное поколение советских людей будет жить при коммунизме.

Часть 3

Мемуар 15. Донская, 6

Сложилось так, что в скором времени после выхода из декрета мне пришлось покинуть пищевую библиотеку и перейти на другую работу. Это дало возможность устроить моих детей в ведомственный детский сад, где, как мне казалось, уютнее, чем в районном, в котором уныло серели облупившиеся стены и горели печальные лампочки. В ведомственном –

светло, чисто. Конечно, воспитательная программа и здесь, и там совпадали, и детишки даже в младшей группе в дни государственных праздников ходили по кругу и, размахивая флажками, скандировали: «Ленин. Партия. Коммунизм». У некоторых взрослых от умиления в глазах я замечала слёзы, и сама была готова прослезиться от непонятного чувства. Мне и сейчас трудно его объяснить. С одной стороны – удивление и неприятие этой муштры и политики, с другой… Вот твой сынок, такой малыш, чистенький, аккуратненький, в белых колготочках, за которыми простояла почти весь выходной в очереди, идёт ровненько, не хуже других, и флажками размахивает и почти не картавит. Воспитательница, молодая, светловолосая, подходит и говорит: «Ваш сегодня молодец, хорошо прошёл, а вот вчера упрямился, пришлось на стульчик посадить».

Cтульчик – это у Светланы Борисовны самое главное воспитательное средство.

– Дети, на зарядку! Кто отстал? Так нельзя, идём ровно, нога в ногу. Будете ныть, мамкать – на стул посажу. Локшина, что ты ревёшь? А вы, Борисов, Ромин, вы что шалите? Так, на стулья! Руки на колени, сидеть, не шевелиться. Светлана на детей не кричит. На детей кричать нельзя, они же маленькие. Голос у неё не громкий, но твёрдый.

В группе тихо. Все сидят на стульчиках вдоль стены. Руки на коленочках. Зашла заведующая. «Молодец, Светлана. Вот что значит отличница. Какая дисциплина!»

Заглянула Раиса Андреевна, не молодая, лет сорока, воспитательница старшей группы. Поманила к себе. Прошептала: «Ты не забывай только, что они дети, а не куклы, и инструкции свои позабудь. Попроще с ними, почеловечнее».

Светлана губы поджала. «Спасибо. Сама разберусь».

Разобралась ли, помнит ли?

А вот сын, повзрослевший уже, с сединой в бороде, как-то подвыпив, в разговоре про жизнь заметил:

– А где ты его этот рафинад видел, уж, не в детском ли саду? По мне так в армии лучше. У нас такая воспитательница была, век не забуду. Светлана Борисовна. Она мне всегда спать на полу велела, потому что я, как усну, на живот переворачивался и руки под подушку клал, я и теперь так сплю, а требовалось лежать на боку и руки – под щекой. Пол холодный, липкий, его перед сном протирали и форточку открывали, для свежести. Так я на этом полу и лежал в её дежурства с 13 до 15, а когда и дольше, в наказание. Одно хорошо – болел много, а потому часто у бабушки гостил, меня, как заболею, к ней отвозили. Мне у неё хорошо было…

Блаженные дни с бабушкой случались у старшего сына часто, но не всегда. Младший же исправно ходил в детский сад. Жили мы в то время на Донской, в том самом доме, где, по слухам, некогда жил известный философ Мераб Мамардашвили. Возможно, в те же годы, что и мы. Но тогда этого имени я не знала. А вот имя патриарха Тихона (Белавина), находившегося в заточении в Донском монастыре в двадцатые годы прошлого столетия, в который упирается Донская улица, я частенько слышала.

Моего отца и его сестру, тётю Таню, носивших фамилию Белавины, часто спрашивали, не родственники ли они с Тихоном. Тут же, излишне поспешно, словно боясь чего-то, и брат, и сестра отнекивались и дополняли, что однофамильцы. Скорее всего, так и есть, но следует добавить, что когда-то эта фамилия была прочно связана с духовенством и, по словам тёти Тани, мой прадед по линии отца служил священником. Я же, привыкшая видеть во всём не совпадения, а знамения, с особым благоговением поднималась в монастырскую келью, где прошли последние дни Патриарха.

Но до монастыря мы добирались не часто, наши вечерние прогулки заканчивались около Храма Ризоположения13 или того раньше. Вспоминается дом на Донской, стоявший на чётной стороне, который в те времена назывался «чешским». Он привлекал внимание крупными постерами, выставленными в ярких окнах на первом этаже. Виды Праги, католических храмов, замков привлекали внимание и детей, и взрослых. В этом доме жила нарядная девочка, посещавшая тот же детский сад, что и наши мальчики. У неё в ушках дрожали крохотные рубинчики, что привлекало к ней внимание не только детей, но и взрослых. В то время детские серёжки были диковиной и любовались, с улыбкой покачивая головами…

Днем в выходные мы часто гуляли в Парке Горького.

Кто не знает этого весёлого и шумного места! Оно начинается с Крымского вала величественной аркой с кованой оградой и постройками двух одноэтажных зданий, переходит в широкую аллею, от которой разбредаются аллейки поменьше. Помню, зимой, когда играл и серебрился лёд, я каталась на коньках по набережной, шальной ветер обдувал лицо, и опытный конькобежец, поддерживая меня за руку, шептал мне на ухо что-то нежное и приятное. А позже таяли на губах снежинки, сахарная пудра и поцелуи. Да было ли это?

К сожалению, мои дети на коньках не каталась. Но они любили бывать здесь! Мы проходили в парк не через центральный вход, а перейдя Ленинский проспект, сворачивали к зданию Первой городской больницы, сохранившей великолепные фасады Голицынских времён. Тогда Москва не запиралась на замки с кодами, и мы, спускаясь по узкой металлической лестнице, попадали в шум, гам, веселье. Гремели аттракционы: «Весёлый поезд», «Колесо обозрения», карусели всех сортов, качели, машинки, которыми управляли дети, кареты! Но мы с мужем предпочитали Нескучный сад, в который переходил Парк Горького, и время от времени начинали прогулку с него, обещая своим чадам, что погуляем здесь, а уж потом, прямиком по набережной…

Нескучный – моя любовь с юности! Здесь столько таинственного! Сейчас территория благоустроена, отреставрированы постройки, а раньше… Над всем витал дух прошлого. Далёкого и не очень. Вот полуразвалившаяся купальня, вот ротонда, вот взлетел на гору усадебный дом – летняя читальня. Спустившись, попадали на набережную, над которой витал дух Пушкина.

У входа в Нескучный долго громоздился Бык – останки Всероссийской сельскохозяйственной выставки. Быка теперь, конечно, нет. Всё остальное – красота времён Собянина! Нет, не подумайте, я только «за». … Лишь Ванный домик да грот никак не могут вписаться в общий культурный ландшафт. (Как-то, уже в настоящем времени, я решила прогуляться по Парку Горького. Увы, ни аттракционов, ни веселья. Серые, продуваемые ветром пространства. И никакой радости. Возможно, это возрастное…). Многое изменилось за прошедшие годы в Москве и часто то новое, что появляется в городе, старым москвичам не по душе.

Наверно, и комнатки на Донской, где сложилась наша семья, теперь гордятся своей новой красотой! Квартиру, где мы когда-то жили, всю целиком, в девяностые годы выкупили богатые люди. Но ещё до этого мы съехались с мамой. После смерти отца она ездила в далёкую новостройку лишь для того, чтобы протереть в квартире пыль. В каникулы брала внуков к себе. У нас ей не нравилось. Коммуналка! Но и жить одной тоже не хотелось.

Иногда и мне казалось, что пора что-то менять, хотя с соседями мы не ссорились. У Розы и Шамиля – два мальчика. Они играли вместе с нашими, бегали по длинному коридору; вечерами я крутила для них фильмоскоп, по надписям к картинкам они учились читать. Детские праздники, деды Морозы с подарками, самодеятельные спектакли. Развлечением для детей служили стремительные кортежи, проносившиеся по Ленинскому проспекту, вид на который открывался из нашего окна. Забирались на письменный стол и, очевидно, вспоминая праздники в детском саду выкрикивали: «Да здравствует» и добавляли имя высокопоставленной персоны, представляющего своё государство. Помнится, что мальчишкам особенно понравилось имя «Хафез Асад». В тот день они долго не давали покоя соседке, тёте Тоне, проживавшей в квартире под нашей, нарушая её покой топотом.

Гонки по коридору шли об руку со спокойными занятиями, после которых дети вырывались из комнаты, как из плена.

Иногда, если наши дети засиживались в комнатках, дверь тихо открывалась и тогда, подталкивая внука, на пороге со словами «Иди поиграйся» появлялась их бабушка, бабушка Бабиджан или, как мы называли её, баба Катя. Стоило кому-нибудь заболеть, она приносила нам кружку со смородиновым компотом. Ставила её на стол и добавляла: «Сладкяя вода». Пекла вкусные беляши, предварительно поджарив в плите расползающихся тараканов. (Тараканы донимали не только в кухне: они прогуливались даже у подъезда, такой бич!) Несколько раз в году к бабе Кате приходили все её дети, она была матерью-героиней и вырастила не только своих, но и детей мужа, овдовевшего в первом браке. На эти праздники всегда приглашали и нас.

Её сын Мясум, Митя, в прошлом спортсмен и студент какого-то вуза, с возрастом запил, и его друзья как-то напугали меня, ворвавшись в квартиру. Митя работал клепальщиком на авиационном заводе и слыл незаменимым работником. Помнится, как-то, когда он не смог пойти на работу по причине тяжёлого похмелья, сам директор прислал за ним личную машину, поскольку без него ну, просто никак!

Мемуар 16. Ночлежка

Съехавшись с мамой, мы перебрались на окраину в Северо-Восточный округ.

Ездить оттуда на работу первое время было очень трудно: метро далеко, в автобусе давка. Но ничего, пережили. Правда, лишилась переднего зуба. Какой-то крепыш, прорываясь к выходу, так работал локтями, что удивительно, как не свернул челюсть. На работу приезжала уставшая, как и многие мои сослуживцы. Но нам повезло: в то время только-только вышли из печати воспоминания Леонида Ильича Брежнева «Малая земля», «Возрождение» и «Целина», и утро начиналось с отдыха: политчаса, на котором громко читали и обсуждали эти произведения. Теперь всем известно, что Леонид Ильич действительно автор этих текстов, хоть и не писал их…

Как не странно это звучит, но местом моей работы на некоторое время стала ночлежка. В советские времена Хитровский переулок носил имя Максима Горького. И, из подслушанных рассказов экскурсоводов, я, и работавшие со мной дамочки, полагали, что дом три дробь один – та самая ночлежка, где происходит действие в пьесе «На дне”. Конечно, подвал перестроили под учреждение, но остались тяжёлые своды, сырость, каплями собиравшаяся на потолке, неровные с пузырями стены покрашенные серой, местами обвалившейся краской. Узкий коридор, тонкие перегородки, три небольшие комнаты, в конце коридора – подобие кухни. Здесь на широком подоконнике стоит электроплитка с завитушками спиралей, электрический чайник. В комнатах – канцелярские столы, шкафы, папки. Вот вам сценка – кусочек той жизни.

В одной из комнат, справа от входа – зарешеченное окно, в которое иногда заглядывает солнце, иногда проходят чьи-то ноги. На подоконнике – два чайника, для заварки и для воды. Оба не первой свежести. От окна справа – симпатичная молодая женщина. Это Любаша. У неё тёмные волосы – каре, как у французской певицы Мирей Матье, и розовые щёки. Её мама родом из деревни, и поэтому Любаша ещё сохранила природную свежесть. Она любит розовое: зимой носит розовую вязаную шапочку, летом – розовую с белым маечку, и даже зонт на распродаже выбрала розовый. Кажется, что она вся розовая, и это розовое у неё изнутри.

 

Рядом с окном, вернее перед ним, мой стол, я сижу спиной к окну, поэтому меня всегда продувает, и часто болит шея.

Напротив стол начальницы – Нины Ивановны. Она перелистывает толстые журналы и самое главное отмечает в них карандашом. Её родители, так же, как и Любашины, – из деревни. Нина Ивановна – русская красавица, вот кому стати не занимать!

В тёмном углу комнаты стол Элеоноры Николаевны. Она москвичка, а потому бледна и грустна.

Справа от двери сидит ещё одна Нина. Нина Тимофеевна. Она недавно переехала в Москву из Белгорода и ещё не привыкла говорить по-московски. Любаша её часто поправляет.

Нина Тимофеевна. Любаша, не ложи свою ложку на подоконник, а то вечно срач разводите.

Любаша (Тихо, без интонаций).

Научитесь говорить правильно, тогда и поучайте.

(Начинается ссора. Нина Ивановна просит не ругаться, она любит, когда всё хорошо и дружно, я и Элеонора Николаевна поддерживаем её).

Входит Галина.

Галина. Нина Ивановна, почему вы в обзоре опять указываете зарубежные недоступные источники, ведь говорили же, чтоб брать только своё, отечественное.

(Должность у Галины важная, она – директор библиотеки, впрочем, это одно название, на самом деле она просто Галя. Она коротенькая, толстенькая, а талия у неё – осиная, говорят, таких мужики любят. Нина Ивановна должного отпора ей дать не может, поэтому краснеет.

Время приближается к обеду, обитатели ночлежки начинают препираться, кому идти за хлебом, чай они пьют сообща. Всем лень).

Нина Ивановна (она здесь самая главная и за всё ответственная. Со слезами на глазах). Всегда я, всегда я.

(Одевается, берёт сумку и исчезает в дверях.

В комнате появляется Марина, она очень маленького роста, худенькая, занозистая).

Марина. Куда это вы Нину Ивановну отправили?

Любаша. Сама пошла. Хлеб кончился.

Галина (Хлопает мелкими подкрашенными ресницами).

Давно пора эти совместные чаепития прекратить. Я всегда СВОЙ завтрак приношу.

(Обычно Галина сидит в комнате слева от входа и не отвлекается от пишущей машинки даже когда ест свой завтрак. Одновременно она успевает громко посмеяться, рассказать, как в Ленинке, где она раньше работала, всё замечательно, какие там работают тонкие культурные люди. Она также рассказывает про сына, какой он умный и какие у неё гадкие соседи.

С бумагами и папками входит ещё одна молодая женщина, тоже Любовь, но уже с отчеством. У неё своего стола нет, поэтому она сидит за одним столом с Ниной Ивановной, на краешке. Она убирает свои бумаги, журналы раскладывает на столе бумажную скатерть, вырезанные из бумаги ажурные салфеточки.

Любовь с отчеством в ночлежке недавно, но уже повесила на замызганное окно свою кисейную шторку с замысловатыми оборками, вырезала вот эти салфеточки, сказала, что на следующей неделе поклеит новые обои. Она здесь человек случайный. Обеспечена, домовита и грустит о своей кухоньке. Руки у неё крепкие и твёрдые, на кистях жёлто-коричневых пятна. «Это от химии, я ведь после школы на химзаводе работала».

Она берёт чайник и выходит в коридор, чтобы поставить на плитку.

В дверях сталкивается с Ломовым, который заехал на машине проведать своих подопечных; его кабинет в другом помещении, и предлагает ему чайку).

Ломов. Какой чай, я же из министерства прямо, спешу к себе, меня там народ дожидается. Так мимо ехал, думаю, заехать надо. А эта где? (Показывает глазами на стол Нины Ивановны).

Любовь с отчеством. Придет сейчас. Вышла.

Ломов. А … ну, глядите, не балуйте тут. Обзор-то сдали?

Любаша (тихо). Да, ещё на прошлой неделе.

(Нина Тимофеевна ужом вьётся).

Нина Тимофеевна. Дмитрий Иванович, Дмитрий Иванович, мне бы тут шкафчик, вон туда – для обзоров.

Ломов. Какой вам ещё шкаф, вы же стол просили.

Любовь с отчеством (голосом тоньше обычно, криво улыбаясь нижней губой). Да, у меня ведь места нет.

(Возвращается Нина Ивановна. Красивая. Крупная. Улыбается белозубо и молодо).

Ломов. Ну, здравствуй! Как тут у тебя?

Нина Ивановна. Да всё хорошо, Дмитрий Иванович, спасибо.

Ломов Спасибо не красиво. Когда в гости пригласишь?

Нина Ивановна. Дмитрий Иванович, да хоть сейчас садитесь, чайку попьём.

Ломов. Чайку, это уж я в министерстве напился.

Нина Ивановна. Тогда на праздники заходите, ждать будем.

Ломов. Ну, ладно. Ты тут смотри, чтоб дисциплина была.

(«Не извольте беспокоиться», – шепчет мелкий бес, а Нина Ивановна улыбается и одёргивает кофточку, это у неё привычка такая, чтоб при начальстве стоять прямо и кофточку одёргивать.

Ломов уходит, за ним спешит Галина, в дверях что-то «напевая» ему.

Он идёт в соседнюю комнату, где сидят зарубежники. На этих он зол). Ломов (про себя). Им, понимаешь, места не хватает, ходят через день, всю комнату шкафами испоганили…

Галина (забегая вперёд, преданно глядя в лицо Ломову).

Так ведь труд в удовольствие, Дмитрий Иванович, вот я от машинки не отрываюсь.

– Это хорошо, – хвалит Ломов.

– Ну вот, Дмитрий Иваныч за порог, а мы за чаёк, – говорю я.

Выхожу в коридор, подогреть чайник.

Там, рядом с подоконником, в стене, маленькое отверстие. Оттуда антеннками торчат усики. С ними я знакома уже несколько лет. Когда увидела первый раз, испугалась, потом подумала, наверно, паучок какой-нибудь или сверчок. Теперь он меня узнаёт, увидит, усиками пошевелит. Иногда кажется, будто о чём-то спрашивает, а иногда, когда усиками направо поведёт, будто рассказывает что-то. Недавно в Интернете я вычитала, что живут, де, в старых домах лет по 200-300 такие инопланетные существа, которые всю информацию с людей списывают и в какой-то банк знаний помещают. Может, и правда? …

Приношу чайник в комнату и думаю:

«Хорошо. Сейчас чай попьют и побегут по магазинчикам в поисках мясного или галантерейного, а я тут пока на библиографической карточке что-нибудь да черкану… про день сегодняшний и день вчерашний. Моему сердцу ближе монистовый перезвон дрожащих листьев, соловьиные трели, но о них всё сказано, и сказано хорошо, лучше и не скажешь. А о ночлежке нашей – Алексей Максимович… Разве что добавить про красные носки, сосланные к нам из министерства или красавчика с ключами на пальце и тонкими сигаретами, которому и стол сразу нашёлся, и стул. Да только сидеть он на нём не собирался. И как только что-то ему не понравилось, встал и вышел. Навсегда.

Однажды зашёл Толя, под нашими окнами он с небывалым усердием орудовал летом метлой, зимой скребком или лопатой. Долго извинялся, вытирал ноги о мятую тряпку у входной двери.

– Я только на минуточку, очень хочется посмотреть, как тут теперь, я, ведь, здесь жил. А вот это мой подоконник. На нём и лежал, когда немцев ждали. Дали мне ружьё, показали, как стрелять и сказали: «Жди», а сами ушли. Мне тогда только четырнадцать исполнилось. Два дня с него не сходил, не ел даже. Слава богу, не дождался. Во время войны один во всей квартире и оставался, кто умер, кто уехал, а потом опять понаехали. Где вы сидите, пять человек жило, а в той, напротив, трое, а где у вас всё шкафами перегорожено, не помню точно, человек шесть…»

А как-то прислали нам начальника. Главного! Над всеми! Но ненадолго, потому что, когда он от министра выходил, то спиной к нему никогда не поворачивался. Вот ему повышение и вышло.

Да, много у нас в ночлежке народу перебывало…

И вроде бы всё за давностью лет должно было бы позабыться, но как-то под утро, в полусне явилась мне та жизнь. Будто выглядываю в то окно, на подоконнике которого лежал когда-то Толя, поджидая фрицев, и вижу, как идёт по переулку Нина Ивановна.

«Ой, сегодня же у неё день рождения, – вспоминаю я. – А у нас ни подарка, ни цветов, ни угощения».

Мы бросились помогать, накрывать на стол, а она говорит: «Нет, нет, вы работайте, я всё сама сделаю».

Достаёт из-за шкафа ватман, он у нас там всегда хранился, стол свой бывший как скатертью накрывает, тарелки, вилки – всё как всегда. Только на столе, конечно, пустовато. (Ещё бы годы-то девяностые).

Сидим мы, а она на стол смотрит и говорит: «Вот, даже колбасы нет».

Взяла нож, да умело так, руку себе и отрезала, по локоть.

«Хорошо, – говорит,– теперь и колбаска, своя-то она лучше».

Колбаса и правда была отменная. Все ели, нахваливали…

Только с тех пор мы уже ни Нину Ивановну, ни друг друга не видели: контору ликвидировали, а люди как те буковки – букашечками, козявочками – расползлись, кто куда: кто на ПМЖ в другие страны, кто пропал без вести, кто головой в омут, кто на свой диван, кто умер, кто состарился, а кто и в люди вышел…

Такая вот история…

11Венский сецессион (нем. Wiener Secession / Sezession, от лат. secessio – отделение, уход) – выставочное и творческое объединение молодых австрийских художников, выступивших в эпоху Fin de siècle (ар нуво) против рутины академического искусства. Благодаря деятельности художников объединения венский вариант модерна также называют Венским сецессионом.
12Миниатюра «Предисловие», автор Нана Белл (Нина Кромина)
13Православный храм Донского благочиния Московской городской епархии[1]. Храм расположен в Донском районе Южного административного округа города Москвы (Донская улица, дом 20/6), действующий