Год беспощадного солнца. Роман-триллер

Tekst
7
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Живы?.. Вы живы? – крикнула она, спрыгнула с платформы и подбежала к нему.

Мышкин улыбнулся и попытался привстать.

– Вот уж не знаю… Но полагаю, пациент скорее жив, чем мертв.

– Не шевелитесь! – приказала девушка.

Быстро, уверенно ощупала его руки и ноги, провела пальцами по ребрам, потом по каждому позвонку. Дошла до головы. Мышкин заорал – девушка отшатнулась.

– Похоже, трещина, – она перевела дух.

– Всего-то? – с подчеркнутой обидой протянул Мышкин. – Может, там у меня и головы нет! Ладно, чего уж… – слабо махнул он рукой. – Лоскут оторвался?

– Висит. Нужно шить. Или взять на скрепки. Противостолбнячное – срочно.

– Извините, у меня скрепок нет. Шить тоже нечем. И вакцину дома забыл.

– У меня все найдется, – успокоила она.

Девушка раскрыла свою сумочку, достала большую ампулу.

– Перекись водорода.

Оторвала с куста листок, обернула им шейку ампулы и отломила ее.

– Надо немножко потерпеть, – предупредила она.

И принялась струей поливать его затылок.

Мышкин вздрогнул, но стерпел.

– Ничего, ничего, – утешила девушка. – Сейчас все пройдет. Тетя больше не сделает больно…

Перекись перестала шипеть, Мышкин с облегчением вздохнул и уставился на ее голую грудь. Девушка покраснела и прикрылась руками:

– Извините…

– Нет, это уж вы меня извините! – проворчал он.

С усилием стащил с себя футболку и протянул девушке.

– Вот, – сказал Дмитрий Евграфович. – Ваш гонорар за медицинские услуги. Наденьте. Тогда, может быть, вас даже в сумасшедший дом не заберут.

Она быстро надела футболку, потом оторвала от своего подола длинный кисейный лоскут, смочила остатками перекиси и ловко перевязала Мышкину голову.

– Так, кажется, лучше.

– Хм, – он потрогал повязку. – Жаль, зеркала нет.

Она протянула ему круглое зеркальце

– До чего у меня мужественный вид! – торжественно заявил Дмитрий Евграфович. – Теперь только в Голливуд. Или в полицию.

– Нам туда все равно надо?

– В Голливуд?

– В полицию.

– Зачем? – спросил Мышкин.

– Но… Ведь на нас напали, – в свою очередь удивилась она. – На меня и на вас.

– Вы уверены?

– В чем?

– В том, что на нас напали?

Она странно посмотрела на него.

– Я с ума еще не сошел, – усмехнулся Мышкин. – Вот у вас точно крыша съедет, когда в полиции нам предъявят обвинение, что именно мы с вами напали на милых и безобидных молодых людей, нанесли им увечья, только что убить не успели.

– Вы это серьезно? – не поверила она.

– Вполне! Давайте лучше выбираться отсюда. Я спешу в город.

– Надо бы поискать здешний медпункт.

– Это еще зачем?

– Вам нужна операция. Нужен врач.

– А вот этого не надо! – веско заявил Мышкин. – Я сам врач.

– Неужели? – встрепенулась девушка. – А по специальности?

– Я? Моя специальность? Кто я по специальности? – задумался Мышкин. – Хирург я по специальности!

– Очень интересно. И какой же?

– Самого широкого профиля. Международного. Я специалист по человеку.

– Ясно, – кивнула девушка и в первый раз улыбнулась – широко и открыто, показав прекрасные белые зубы, на которых блеснул крошечный солнечный зайчик. – Вы, на самом деле, – гроза хирургов. Я, кстати, тоже имею отношение к медицине. Терапевтическая стоматология.

Он снова потрогал повязку.

– Как вы меня, однако, ловко ощупали. Теперь моя очередь оказать вам помощь! Как врач и гроза хирургов, я должен убедиться…

– Нет необходимости, – мягко возразила девушка. – Со мной все хорошо. Но вот до больницы еще надо добираться. Обработать рану, взять на скрепки…

– Я же вам сказал: мне срочно нужно в город. Я очень спешу.

Она задумалась.

– Вот что: мы наймем машину и поедем ко мне. Я живу в Новой Деревне. Как раз с этой стороны города. Обработаю вас, а потом отпущу.

– Куда?

– Куда пожелаете. На все четыре стороны.

– Не согласен.

– На обработку?

– На все четыре стороны не согласен! Я потерпевший и пострадавший и потому требую к себе особого внимания.

– Ах, вот как! – вздохнула девушка. – Да, разумеется… Хорошо. Тогда отвезу вас потом в больницу. В вашу, к вам на работу.

– Я до сих пор не осознал, что произошло. И кто вы.

Девушка покачала головой, потом слегка коснулась кончиками пальцев его щеки. Он ощутил запах дорогих французских духов.

– Пожалуйста, потом, – попросила она. – Сейчас я тоже не все понимаю… Еще надо прийти в себя.

Он посмотрел в ее глаза, темно-синие, с сиреневыми крапинками по краям радужки, и кивнул.

– Обоим надо.

Они быстро наняли машину и через час были в Новой Деревне.

2. Квартира профессора Шатрова

– Так в какой же вы больнице работаете? – спросила она, когда они вышли на неожиданно прохладном, сплошь затененном, словно бульвар, проспекте Шверника. – И как вас зовут, наконец?

Он изящно поклонился, прижав руку к сердцу.

– Мышкин Дмитрий…

Девушка вдруг рассмеялась.

– Евграфович?

– Совершенно верно, – удивился Мышкин.

– И работаете в Успенской онкологической.

– И это справедливо. Вы меня знаете?

– Кто же вас не знает! А я-то мучаюсь, никак не вспомнить, где вас видела.

– Я всегда был уверен, что слух обо мне пойдет по всей Руси великой… – с достоинством заметил Мышкин. – А я вас знаю?

– Скорее, нет, раз и вы не помните, что мы с вами когда-то виделись. Давно-давно. Сто лет назад.

– Интригуете. Есть у меня шанс восстановить память?

– Все может быть. Но мне кажется, уже сейчас вы меня знаете больше, чем некоторые близкие.

Открывая дверь парадной, она сказала:

– Определенно, вас Бог любит.

Мышкин широко улыбнулся и сверкнул единственным стеклом.

– Конечно! Как всех гениев и идиотов.

– Вы себя к какой категории относите? – вежливо поинтересовалась девушка.

– А вы меня к кому отнесли бы? – отпарировал он.

– Не знаю. Для меня слишком неясна разница между теми и другими.

– Замечательный ответ! – оценил Мышкин. – Но как вас все-таки зовут?

– Сейчас… – они вошли в лифт. – Я живу в шестом этаже.

– Как? – удивился Мышкин. – Как вы сказали? Где живете?

– Шестой этаж.

– Неправда! Вы сказали: «В шестом этаже».

– Это так опасно? Поэтому вы разволновались?

– Потому разволновался, – заявил Мышкин, – что уже по незаметному предлогу «в» я, действительно, узнал о вас сейчас так много, чего наверняка не знают и близкие вам люди.

– О! Право, теперь вы меня интригуете. Я тоже хочу знать о себе много.

– Вот-вот! – закричал он. – Еще и это «право»!

Она усмехнулась, но ничего не сказала.

– Понимаете ли, – заговорил Мышкин, когда лифт, кряхтя, пополз вверх. – Так уже никто не говорит – «в этаже», «право», «определенно»… Так говорили только в Петербурге… в том Петербурге, – уточнил он, – и в послевоенном Ленинграде. Из этого вывод: вы петербурженка в третьем поколении или, как минимум, ленинградка. Кроме того, кто-то из ваших родителей или оба имеют отношение к литературе или истории.

– Это имеет большое значение?

– Для меня – да.

– Отчего же?

– Вы, конечно, поймете меня! – с жаром сказал Мышкин. – Ленинградцы были совершенно особым народом среди народов СССР… Совершенно особым субэтносом.

– Я вас не совсем понимаю.

– Вы знаете, что такое коринфская бронза?

– В первый раз слышу.

Она снова улыбнулась – так, что он пошатнулся. «Боже! – закричал Мышкин безмолвно. – Ну, почему я не встретил тебя десять лет назад!»

– Минутку, – попросила девушка, отпирая дверь квартиры. – Прошу в дом. Зовут меня Марина. Шатрова Марина Михайловна.

– Это ваша девичья фамилия?

– Да.

– А это значит, ваша квартира?

– Так что с коринфской бронзой? – не ответила на вопрос Марина.

– После одного громадного пожара в древнегреческом Коринфе среди пепла были обнаружены спекшиеся слитки бронзы. Она оказалась изумительного качества. Во время пожара она расплавилась, и к ней примешались какие-то другие металлы. Какие – неизвестно до сих пор. Похожее случилось и с ленинградцами – им пришлось пройти через четыре доменных печи. Жителей чванного, холодного столичного Петербурга плавили три революции, гражданская война, репрессии. А особенно – блокада, какой не знал никогда ни один город мира. Так получился совершенно особый народ – в массе своей честный, добрый, интеллигентный, бескорыстный. Конечно, не без мерзавцев – как без них? Без них ничего хорошего не бывает. Все дело в количестве. Были в блокадном городе и людоеды – самые обычные каннибалы. Но ведь не они определяли картину. А ленинградцев… Ленинградцев любила вся страна. Одна лишь принадлежность к городу была чем-то вроде почетного ордена.

– Пройдемте сначала на кухню, – предложила Марина. – У меня там операционная. Милости прошу.

Доставая из шкафа бинт, вату, спирт, коробку с хирургическими скрепками, зажимы Стилла и Бильрота, бранши, ампулы с лидокаином, одноразовые шприцы, она мельком поглядывала на Мышкина. Потом маникюрными ножницами выстригла волосы вокруг раны.

– Но сейчас… – продолжал он. – Сейчас ленинградцы… Куда они делись? Конечно, кто умер, кто постарел. Но ведь у них же есть или остались дети и внуки, воспитанные в ленинградских семьях. А ленинградцев практически нет.

Он глубоко вздохнул и сказал своим звучно-бархатным, хорошо поставленным баритоном, словно был в студенческой аудитории:

– Видите ли, Марина Михайловна… За какие-то десять-пятнадцать лет на наших глазах совершилась фантастическая вещь. Такое же чудо, как коринфская бронза или субэтнос под названием ленинградцы. Но только с обратным знаком: стремительная дегенерация этого субэтноса, а точнее, всего народа, превращение нации в стадо идиотов. Русские, может быть, не самый лучший народ на свете, но я, сколько себя помню, гордился, что я русский, а не американец и не француз. Теперь же…

 

– Вы сказали, нация, – мягко перебила она.

– А вот вы о чем, – усмехнулся Мышкин. – Не надо путать нацию и национальность. Нация может состоять из многих национальностей и этносов. Особенно русская. Вы обратили внимание, что только русская нация обозначается именем прилагательным, а не именем существительным, как остальные нации всей земли?

– В самом деле, только сейчас обратила.

– И к русской нации принадлежит потомки татарского хана Юсупова, турок по матери поэт Василий Жуковский, натуральный швед Владимир Даль, эфиоп Пушкин, разбавленный двумя поколениями русских со стороны матери. Русским, даже ярко выраженным, стал полуеврей Солженицын…

– Александр Исаевич!.. – воскликнула Марина. – С чего вы взяли? Ну, это уже…

Он внимательно посмотрел на нее и спросил обычным, не лекторским тоном:

– Вы что – обиделись? Он ваш знакомый? Родственник?

– Нет-нет. Но почему вы…

– У него же и прочитал. По-настоящему его зовут Александр Исаакович. Исаевич – отчество-псевдоним. Настоящее ему показалось неизящным. И тогда он, по сути, отказался от родного отца.

– А вы? Вы на его месте не отказались бы?

– От отца-еврея? Никогда! – искренне заявил Мышкин. – Никогда! – повторил он. – Мы же не выбираем себе родителей. Они у нас от Бога. И мы должны гордиться своими родителями. Независимо от их национальности, а значит, и нашей…

– Вот как! Интересно, очень…

Она застелила стол белой крахмальной простыней.

– Начнем, – сказала Марина, натягивая медицинские перчатки.

– Минутку, – попросил он. – Мне надо закончить мысль, иначе я буду вам мешать в гуманной работе.

Она рассмеялась, и он снова крикнул без звука: «Где ты была десять лет назад?..»

– Заканчивайте.

– Так вот… За десять-пятнадцать лет умный, добрый, необычайно одаренный и отзывчивый народ превратился в нацию дебилов. Исключения крайне редки. Поляризация ошеломляет. На одном полюсе людоеды, точнее, удавы. Их пять процентов от общей численности населения. Но этого особые удавы. У них отсутствует чувство насыщения. И потому они жрут без перерыва, глотают и глотают… На другом же полюсе – стадо перепуганных, мокрых от страха кроликов, которые исправно выполняют поставленную перед ними задачу: в порядке строгой очереди, соблюдая дисциплину, прыгать в пасть удавам. Иногда один-другой из них пищит. И даже в интернете свой писк публикует. Это когда удав его глотает без соблюдения демократической процедуры. Но за двадцать лет удавы научились демократии. И никто не пищит. Таких кроликов у нас восемьдесят пять процентов. Остальные десять – непонятно кто.

– И вас это так волнует? – выпрямилась Марина.

– Разумеется, нет, – решительно ответил Мышкин. – Давно не волнует. Но довольно часто доставляет мне боль. Физическую.

– Странно… – пожала плечами Марина. – Казалось бы, все должно быть наоборот. За долгие годы непонятно чего, наконец, появилось что-то объединяющее. И восторг от возврата Крыма, и горе от войны на Украине сильно действуют на души людей…

– Знаете, – перебил ее Мышкин. – Это единство, точнее, объединение планктона в пасти голодного кита. Телевизор вопит все пронзительнее, кремлевские постаревшие мальчики воруют все наглее, а мы должны изображать единство. Единство лошади и всадника – это мне понятнее.

– Вы можете что-нибудь изменить?

– Не могу.

– Тогда ваша задача для начала – не радовать своих недругов. Они не должны радоваться оттого, что вы страдаете.

Потрясенный таким неожиданным выводом, он уставился на нее.

– В самом деле, – признался он. – Такая простая и хорошая мысль мне никогда в голову не приходила.

– Итак, больной! – потребовала Марина, отламывая шейку от ампулы и наполняя шприц. – Прекращаем споры. Но молчать тоже не надо. Разрешаю и даже прошу читать мне стихи. Хорошо помогают в работе.

И она ввела ему под скальп лидокаин.

Мышкин откашлялся и, чуть вздрагивая, когда ему в скальп вонзалась очередная скрепка, вполголоса, но с чувством прочел:

 
В моей гостиной на старинном блюде
Выгравирован старый Амстердам.
Какие странные фигурки там!
Какие милые, смешные люди.
 
 
Мясник босой развешивает туши.
Стоит румяный бюргер у дверей.
Шагает франт. Ведут гуськом детей.
Разносчик продает большие груши.
 
 
Как хочется, когда порою глянешь
На медную картинку на стене,
Быть человеком с бантом на спине,
В высоких туфлях, в парике, кафтане.
 
 
И я, сейчас такой обыкновенный.
Глотающий из папиросы дым,
Казаться буду мелким и смешным
Когда-нибудь… И стану драгоценным.
 

– Очаровательно, – отозвалась девушка. – Конечно, это ваши стихи. Я даже не сомневаюсь.

Поколебавшись, Мышкин с большим трудом сказал правду:

– Владимир Пяст. Его почти никто не знает. Все тот же серебряный век…

Она управилась за час с небольшим, и Мышкин заявил, что у нее очень легкая рука.

– Как пушинка. Большое счастье для ваших пациентов. Вы можете рвать зубы без наркоза.

– Иногда я так и делаю. Когда пациенту наркоз не показан. Так могут работать еще два-три стоматолога в городе.

– Неужели? – изумился Мышкин. – Я-то полагал, это редкий феномен.

– Редкий. Но моей личной заслуги здесь нет. Спасибо предкам.

Осмотревшись, Дмитрий Евграфович спросил:

– Это действительно ваша квартира?

Она рассмеялась, и у него снова заныло сердце.

– Вы решили, что я вас привела в чужую?

Он еще раз огляделся:

– Я знаю эту квартиру. И вас знаю! Причем давно. Я здесь был несколько раз.

Выйдя после душа из ванной, Мышкин потянул носом воздух и растроганно покачал головой. Из кухни шел густой аромат чуть подгоревшего варенья и очень вредной, но очень вкусной сдобной выпечки, перед которой Мышкину ни разу не удалось устоять, тем более что на вес она не влияла.

– Как вы успели? – восхитился он. – Так быстро.

Марина откинула назад платиновую прядь.

– Старалась. В жаркий день все печется быстрее.

Не дожидаясь приглашения, Мышкин уселся за стол, придвинул к себе сухарницу с горячими рогаликами и с шумом их обнюхал.

– Разрешается? – спросила Марина.

– Я не то хотел сказать… В каждой семье, вернее, в большинстве семей… во многих… всегда есть некий набор вкусовых предпочтений. Мать печет блины и кладет на пять граммов соды больше, чем принято у других хозяек, ее машинально повторяет дочка, потом внучка… Не зря же каждая квартира пахнет по-своему.

– И что вы обнаружили?

– Мне знаком аромат ваших рогаликов.

– У меня нет настоящего кофе, – сказала она. – Только растворимый. Правда, говорят, из лучших.

– В свободной торговле и жженая пробка под названием «кофе – высший сорт» бывает разного качества, – согласился Мышкин. – Но с вашими рогаликами любая подделка покажется подлинником.

– Разве что «покажется», – усмехнулась Марина и поставила на стол бутылку московского коньяка.

Он выпил две рюмки. Марина, оказалось, не пьет вообще.

На голове Мышкина торчали двенадцать стальных скрепок, словно антенны космического шлемофона. Одет был в прекрасные фирменные джинсы, новую темно-синюю, очень дорогую, футболку с вышитым крокодилом на левой стороне. На ногах у него красовались настоящие английские кроссовки – он сразу заметил, что настоящие, а не китайская дрянь. Правда, одежка на нем слегка болталась.

– Так что же вы делали в моей квартире? – спросила Марина.

– Зачеты сдавал по истории медицины вашему отцу. И чай пил за этим самым столом. Между прочим, с такими же рогаликами.

– Да, папа всегда кормил студентов. Один, помню, отказывался, так папа пригрозил, если он не будет есть, не получит зачет. Я даже фамилию его запомнила. Кошкин.

– Да, это был я! – хохотнул Мышкин. – Я тогда очень торопился. Меня однокурсники ждали в пивной под Думской башней. Вот тогда я вас в первый раз увидел. Вам… тебе… вам было…

– Четырнадцать лет.

– Значит, сейчас двадцать семь?

– Двадцать девять. Совсем старуха.

– Двадцать девять… Надо же! – он покачал головой. – Конечно, во все времена юные хотят казаться взрослыми и нескромно годы себе прибавляют… – но она не оценила прозрачный комплимент, и Мышкин круто сменил курс. – Кстати, не думал, что Михаил Вениаминович так одевается. Мы всегда считали его несколько старомодным. Не могу представить его в кроссовках.

– Какой Михаил Вениаминович? – удивилась Марина.

Он уставился на нее.

– Как это «какой»? Да твой отец! Забыла, как отца родного зовут?

– Это не отца вещи.

– А чьи же?

– Мужа, – ответила Марина.

Мышкин хрюкнул, кусок рогалика застрял в глотке. Он с трудом проглотил, отдышался и выговорил мрачно:

– Вот так всегда…

3. Литвак, мертвые старухи и синие черти

В патологоанатомическом отделении Мышкина встретили дружным ревом.

– Ну, что я говорил? Что я говорил?! Я всегда говорил, что наш Полиграфыч, если надо, ползком с того света доберется до любимой работы! – потрясал в воздухе худыми кулачками прозектор Толя Клюкин – щуплый сорокалетний живчик, половина массы которого состояла из дремучей бороды. При каждом движении она громко шелестела, словно искусственная елка.

– Оттуда и дополз! – второй раз за сегодня сказал правду Дмитрий Евграфович.

Старший прозектор Татьяна Клементьева ничего не кричала. Мощная тридцативосьмилетняя девушка только улыбалась и ласково гладила шефа по плечу. Шеф машинально отметил, что рука Клементьевой, несмотря на всю нежность, как всегда, тяжелая. Прозвище Клементьевой было Большая Берта1.

В прошлом году она получила старшего, и в ПАО по этому поводу распечатали свежую сорокалитровую флягу со спиртом (в таких при социализме в колхозах возили молоко). Тогда начальником был еще Литвак. И под конец выпивки он вдруг заявил, что, как единственный суверен патанатомического отделения, имеет право первой ночи в отношении новой старшей и намерен осуществить его немедленно. И для начала пообещал добровольно и абсолютно бескорыстно исследовать все малодоступные места роскошного тела девушки Клементьевой.

Потом он клялся, что всего лишь пошутил. Это Татьяна напилась до потери чувства юмора. Да и вообще, Клементьева непомерно высокого мнения о себе и поэтому его слова приняла всерьез, хотя никаких оснований для того не было никогда.

А тогда, пообещав бесплатное исследование, Литвак только потянулся за рюмкой (в том же направлении сидела и новая старшая), как его словно взрывом отбросило назад. «Будто грузовик в морду въехал», – растерянно признавался потом Литвак. Но это был всего лишь женский кулачок.

Клементьева попала Литваку точно в зубы. У него сдвинулся золотой мост на верхней челюсти, кровь из разбитых губ хлынула струей. Мост ему вправили в соседней поликлинике, а губы, которые и до того выпирали из густопсовой раввинской бороды, в прежнюю форму не вернулись. С тех пор издалека казалось, что Литвак постоянно держит в зубах кусок сырой говядины.

При виде Мышкина он открыл рот (говядина исчезла), но ничего не сказал (говядина появилась), а принялся внимательно рассматривать новую одежду Дмитрия Евграфовича, словно примеривал на себя – они были почти одного роста, только Литвак чуть шире. Даже пощупал его джинсы. Наконец спросил:

– Что за прикид, шеф? На помойке нашел?

– Можно сказать, да, – вежливо ответил Мышкин.

– «Можно сказать»? Но можно и не сказать… Да?

– На барахолке, – уточнил Мышкин. – Знаешь, такие развалы на рынках, там на раскладушках торгуют краденым. Секонд-хенд называется.

– Краденое? Ну-ну! – он чуть ли не обнюхал Мышкина. – Похоже, очень похоже! Значит, ты у нас еще и скупщик краденого. Поздравляю. Узнать бы только, где украли эти джинсы и эту футболку. И кроссовки.

– И не надейся. Я своих никогда не выдаю.

– Евгений Моисеевич! – возмутилась Клементьева. В минуты волнения она всем говорила «вы». – Как же вам не стыдно! Я думала, вы воспитанный человек. И такое про нашего Диму!..

 

– Слышал? – Литвак отвернулся от Клементьевой и показал большим пальцем себе за спину. – Упрекает, а до сих пор во мне начальника признает. Тебя – по имени, а меня все же по отчеству.

– Как конференция? – наконец с тревогой спросил Мышкин.

– Земная ось не содрогнулась, – успокоил Литвак. – Ждали тебя час. А потом за пять минут все провернули.

– Всего за пять минут? – поразился Мышкин. – Это потому, что без меня, – скромно объяснил он.

– Без тебя, без тебя! На кой черт мы им здесь вообще нужны! Уже сто лет. И ты первый не нужен, особенно в теперешнем качестве!

– Бред среди бела дня, Женя! – обиделся Мышкин: когда дело касалось его профессионального престижа, он становился невероятно чувствителен. Тут обидеть его мог каждый.

Дмитрий Евграфович страшно дорожил своей репутацией: в научных кругах России, Европейских стран и даже в Австралии его с недавнего времени стали называть одним из успешных специалистов по сосудистым патологиям головного мозга.

– По-человечески схохмить уже не в состоянии, да?

Литвак выкатил на него свои коровьи глаза и хохотнул, дохнув на начальника своей первой, почти без перегара, утренней порцией спирта.

– Когда ты, Полиграфыч, повзрослеешь? – спросил он. – «Панта рей»2 – все вокруг течет, меняется, только ты ходишь с башкой, повернутой назад.

Мышкину это очень не понравилось.

– Скажи-ка, дядя: сколько раз я тебе говорил, чтоб ты не принимал ничего до двух часов дня хотя бы! – набросился он на Литвака. – Или до половины второго! Из-за тебя когда-нибудь мы все пострадаем.

– Поскорей бы! – заявил Литвак. – Хоть ясность какая-то наступит…

Мышкина передернуло. Возразить по существу он опять не сумел, но чем-то ответить надо было.

– Еще раз засеку, что выпиваешь раньше четырнадцати!.. – начал Мышкин.

– И что? – радостно заинтересовался Литвак. – И что такое будет?

– Язык вырву! – твердо пообещал Мышкин. – Для твоего же добра.

– Так все-таки, что у тебя с башкой? – прищурившись, спросил Литвак.

– Парашют не раскрылся! – раздраженно буркнул Мышкин. – Второй дома забыл.

Прошел к себе и покрепче хлопнул дверью.

Он никогд не согласился бы с Литваком, но… В одном, по крайней мере, тот прав: количество разбирательств, комиссий и следствий по поводу врачебных ошибок в последние десять лет сократилось на порядок. Почти прекратили и правоохранители обращаться в клинику для независимых экспертиз. Они, в основном, теперь справляются сами и пишут себе экспертные заключения, какие хотят. Правда, никому пока не удалось скрутить руки городским судмедэкспертам. Там все еще цепляются за остатки независимости. Но это только потому, что главным судмедэкспертом в городе известный «совок»3 профессор Карташихин. И не берет, и по дружбе ничего не делает. Однако уже пошли слухи, что его песенка спета.

Без стука вошел Толя Клюкин.

– Ой-ёй! – прошуршал он бородой справа налево. – Тут, пока тебя не было, Крачок велел тебя расчленить, как появишься. А меня назначить на твое место.

– Без расчленёнки никак? – проворчал Мышкин.

– Крачок никогда не откажет себе в удовольствии! – заявил Клюкин, сверкая очками с радужными цейсовскими линзами, отчего казалось, будто в каждый глаз ему вставили по фотоаппаратному объективу.

В одном Клюкин был прав, в другом ошибался. Да, начмед Борис Михайлович Крачков никогда не отказался бы от удовольствия расчленить Мышкина на мелкие части, лучше всего – живьем. А вот на его место поставить не Клюкина, конечно, а вернуть Литвака. Тем более что говорили, что за Литвака уже ненавязчиво хлопочет его дальний родственник. Сидит этот родственник у самого алтаря – в Швейцарии. С недавних пор Соломон Наумович Златкис – вице-президент Европейского антиракового фонда, который и есть настоящий владелец Успенской клиники. А самое главное, Златкис – основной владелец фармацевтической фирмы «Югофарм».

Мажоритарный пакет акций когда-то югославского государственного предприятия «Югофарм» литваковскому родственнику достался за гроши, когда Югославия лежала в руинах после натовских бомбежек. Считалось, что «Югофарм» тоже разрушен начисто. Поэтому новый президент Сербии американская марионетка Воислав Коштуница и новое сербское правительство, куда янки собрали самых верных своих холуев, продали предприятие по цене бросового кирпича. Самые жирные куски «Югофарма» поделили между собой два высших чиновника Госдепартамента США и две шишки российского МИДа – тогдашний министр и его заместитель Соломон Златкис, тот самый литваковский родственник. Но Златкис пошел дальше: получил фантастически дешевый кредит израильского банка и выкупил большую часть акций «разрушенного» фармзавода.

Тут вся прелесть заключалась в том, что ни одна натовская ракета, ни одна бомба, ни один снаряд на территорию «Югофарма» не упали. Всё в радиусе двух километров лежало в руинах, черных от графита, распыленного натовцами в атмосфере, чтобы разрушить электроснабжение в Сербии. А фармацевтический завод остался, как новенький.

Он был, прежде всего, интересен тем, что югославы еще при последнем своем президенте Милошевиче, убитого «Гаагским трибуналом по бывшей Югославии», начали по наработкам кубинских ученых производство уникального онкологического препарата избирательного действия. Препарат накапливается только в новообразованиях, лишая раковые клетки питания и при этом почти не разрушая другие органы и ткани. Правда, его эффективность, как и других лекарств, тоже зависит от вовремя поставленного диагноза.

Югославы только собрались приступить к серийному выпуску чудо-препарата, как началась террористическая акция НАТО «Решительная сила». В бомбовых отсеках натовских самолетов прилетела американская демократия, после чего Югославии не стало вообще. А Сербия, в частности, превратилась в неисчерпаемый источник человеческих внутренних органов для трансплантаций. Богатенькие западные Буратино платили за запчасти для своих изношенных организмов не торгуясь. А чего торговаться – дешевле только украинские.

Серьезный родственник давно вернул бы Литвака в кресло заведующего патанатомическим отделением, откуда Евгений Моисеевич слетел два года назад. Но имелось серьезное препятствие: Литвак был хроническим алкоголиком.

Начинал свой ежедневный ритуал Евгений Моисеевич сразу после утренней конференции – по пятьдесят граммов каждые полтора часа. И к шести вечера поглощал ровно четыреста граммов чистейшего ректификата. Это была его норма – ни грамма больше. Однажды он превысил ее на сто граммов и мертвецки пьяный заснул прямо в морге, где утром его обнаружил Толя Клюкин.

Но прежде чем будить Литвака, Клюкин вытащил из холодильного ящика свежий труп какой-то старухи и положил рядом с Евгением Моисеевичем. Потом с трудом его растолкал.

– Ваша? – деловито спросил он взлохмаченного Литвака. – То-то я смотрю, вы на молодежь переключились, Евгений Моисеевич. В прошлый раз вообще столетняя была.

Литвак дико всхрапнул и схватился за штаны. Они были расстегнуты: Толя и это предусмотрел. И дело, может быть, и осталось бы шуткой в истории ПАО, да вот только Мышкин, докладывая на утренней конференции, к эпикризу той самой старухи неожиданно для самого себя и непонятно зачем прибавил:

– Данных за некрофилическое изнасилование не обнаружено.

Конференция недоуменно зашелестела.

– Какое изнасилование? Какая такая некрофилия? – удивился главврач Демидов. – Что, нам прокуратура заказывала экспертизу? У них же теперь свои фальсификаторы – целый вагон! Обходятся без посторонних.

– Никто не заказывал, – ответил Мышкин.

– Тогда кто проводил экспертизу?

– Никто.

– А данные откуда? – продолжал удивляться Демидов.

– Так я же и говорю: нет данных, – ответил Мышкин. – Никто ею не занимался.

– В таком случае, зачем же… – поперхнулся Демидов. – Зачем вы тут чушь порете?

– Ну, это я так… от себя, – пояснил Мышкин. – Чтоб не скучно было.

– Не умно, Дмитрий Евграфович! – уже спокойнее заявил Демидов. – А главное, не смешно. Совсем не смешно. Полагаю, специалист вашего возраста, а, главное, вашего культурного уровня мог бы пошутить как-то поизящнее.

Так бы и сошло, но кое-кто из врачей понял, что Мышкин не просто так вбросил шутку, хоть и неумную. Значит, что-то его толкнуло. Пытались интересоваться. В ПАО все молчали, а Литвак на радостях, что его не выдали, в тот же день превысил норму уже на двести граммов. Наутро его разбудила в морге тогда еще младший прозектор Клементьева. На полу рядом с Литваком лежал труп женщины лет пятидесяти.

– Эта помоложе, – уважительно отметила Клементьева. – Везет же вам!

А Мышкин рассвирепел:

– В первый раз в жизни вижу еврея, который не только спирт ведрами жрет, но и все мозги пропил!

Литвак пыхтел, из-за его всклокоченной, черной, как сапог, бороды не было видно лица, только глаза дико выкатывались.

– Сейчас вывалятся шары твои – ищи их потом по всем углам! – с отвращением сказал Мышкин. – Контролируй харизму, Мозес!

И на следующей конференции, зачитав эпикриз очередной покойницы, Мышкин снова ни с того, ни с сего бухнул:

– Экспертиза на некрофилическое изнасилование не проводилась.

«Что за черт? – изумленно спросил он у себя самого. – Кто меня за язык потянул?»

– А? Что? – встрепенулся главврач: он беседовал со своим заместителем профессором Крачковым и потому слушал Мышкина вполуха. – Почему не проводилась? – строго спросил он. – Кто прошляпил?

– Так ведь никто не заказывал, – сообщил заведующий ПАО Мышкин.

– Не заказывал, – в раздумье повторил Демидов. – А должен был заказать?

Мышкин пожал плечами. Конференция закончилась в легком недоумении.

1«Большая Берта» – немецкая осадная пушка-гигант калибром 450 миллиметров. В первую мировую войну немцы использовали ее для обстрела французских городов, впрочем, с мизерным результатом (ред.).
2«Панта рей» – начальные слова фразы: «Panta rhei, panta kineitai kai ouden menei» – «Все течет, все движется, и ничего не остается неизменным». Это выражение приписывают древнегреческому философу Гераклиту (ок. 544—483 гг. до н. э.) (ред.).
3Советский человек на жаргоне нынешних демократов.