Za darmo

Неудаленные сообщения

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Вскормлен грудью облаков!

Василий Васильевич окинул взглядом класс.

– Вскормлен грудью облаков, – повторил задумчиво, выделяя каждое слово. – А вообще, Терек – это тополь, и река раньше называлась Терек су, то есть – Тополиная река.

Он продолжал рассказывать о Кавказском хребте, об истоке и пойме Терека, о терских казаках и Льве Толстом, который считал их образ жизни идеальным и надеялся на устройство России по образу казачьего круга. Рассказывал о Сталине, который в начале 30-х призвал в столицу для собственной охраны казаков с Терека, а соколы Генриха Ягоды получили отставку.

Василий Васильевич говорил, говорил, говорил… и как-то начинал взвинчиваться. Крепко сцепленные пальцы на столе выдавали его необъяснимую тоску, говорили о накатывающем отчаянии.

Кончики пальцев побелели.

Он встал.

Помолчал.

Мы продолжали раскрашивать реки и горы.

– Алексей Леонов в момент выхода из космического корабля пролетал над Кавказом. Он видел Терек. Весь. От истока до Азамат – Юрта и до дельты. Видел весь Терек. А бога не видел. Не видел!

Василий Васильевич прошагал между партами, завис у доски, уперся взглядом в недавно выкрашенную черную ее поверхность.

Случалось, и я выигрывал в чику, но редко. Совсем редко.

Лучше, если игроков много, тогда столбик высокий, легче попасть. Лучшая бита – юбилейный рубль. Если попал – брызнули монеты; бьёшь тогда по краешкам и перевернутую на «орла» забираешь себе.

– Ну что, принес? – спросил на перемене Толик.

– Отдам, – промямли я и вышел в коридор.

Если забыть о нем, то его будто и нет. Толика. И долга нет. Надо забыть Толика. Хотя бы до вечера забыть. Рубль двадцать. Можно купить семь штук эскимо и еще сдача будет, на кон можно поставить. Лучше не думать.

Не оборачиваясь, я ногой захлопнул за собой дверь. Наверное, перед самым носом Толика.

Перед моим носом выросла Перепёлкина.

Протянула руку и раскрыла ладонь. Там белела монетка – 20 копеек. Не поднимая головы, не отрывая глаз от пола, протянула вторую руку, там – железный рубль. Юбилейный. Я оторопел. Но не очень. В голове мелькнуло: «Ух! Ну вот, теперь еще и бита у него будет атомная. Нет, не будет. Пойду, поменяю на бумажный. Бумажный отдам. А то еще юбилейный! Как бы не так».

Эта Перепёлкина преследует меня, с момента, как только заявилась в нашем классе. В прошлом году, к концу третьей четверти ее привела наша классная.

– Это Надя Перепёлкина. Она из Гомеля. Где находится Гомель, Карабекян?

– Гомель находится в Белорусской Советской Социалистической Республике, на реке Сож.

Карабекян знал все.

– Молодец Карабекян. Садись Надя, у нас хороший класс. Правда, дети?

Мы одобрительно замычали.

Совпало.

Как раз накануне я понял, что влюблен в девочек 10 «Б». Тогда 9 «Б». Сразу во всех. Не хотелось признаваться себе, но это так. Тут Надя. А что Надя? У нее длинная спина. Не ноги, а спина и она выше меня на две головы. И девочки из 10 «Б» выше, но они далеко, в 10 «Б». На расстоянии. А Перепёлкину посадили за мной, там сидела Трошина, одна.

С девочками у меня не складывалось. Может быть, потому что я был влюблен. Они это чувствовали – занят. А, может быть, из-за моего роста, или оттого что я рыжий и в веснушках. Сто причин.

Летом, после шестого класса, мы несколько дней работали в садах. Собирали вишню и алычу. От школы нас везли на «ГАЗ 51», в кузове, на сколоченных из досок скамейках.

Скоро заканчивался асфальт, машину болтало и подбрасывало, тряслись и подпрыгивали мои щеки. У меня толстое лицо. Мне обидно до слез, хотелось руками придержать щеки. Но тогда все бы подумали, что мне это очень важно – мои щеки. А мне не важно. Плевать. Но на кочках они прыгали. Ту-дух. Ту-дух. Да что мне до наших девочек. А Перепёлкина смотрела на меня. Почему она меня выбрала? Может потому, что ни на что большее не могла рассчитывать. Ну да. Стоит он в конце строя. Щеки трясутся. Кто позарится на такого? Она меня злила, и она видела, как я злюсь, поэтому взгляд ее был печальный. И даже слезливый. Думаю, она меня выбрала сразу, как появилась в классе. Посадили ее сзади, близко, а может, у меня затылок выразительный. Мы же не знаем, какие у нас затылки, а для кого-то это может быть важным. У нее длинная спина. И вообще. Я не хочу. Я занят. Я влюблен. А она бесцеремонна. Ладно бы только пялилась своими коровьими глазами, напоминая, насколько недосягаемы девочки 10 «Б». Ладно, смотри, я могу затеряться в одноклассниках и укрыться от ее взглядов, но она ж постоянно как-то выныривала совсем рядом. Сбоку или спереди.

Ветки с вишнями наклоняла, чтоб я смог дотянуться.

Каково!

Про Сож не умолкала. Она у них судоходная. «А у вас есть судоходные реки?» Я помню, заметил тогда – «реки для красоты». А она – «Если рано-рано, до восхода, выйти на палубу и громко прокричать, то можно подумать, что ты один на всем свете. Ты плавал на корабле?» Нет, я не плавал на корабле.

Утром, направляясь в школу, обязательно, всякий раз натыкался на нее. Чтоб пройти мимо моего дома, ей нужно было пройти лишний переулок, и она делала крюк. Я не мог не догнать ее, когда она маячила впереди, и уж ей ничего не стоило догнать меня, когда впереди оказывался я.

У меня не раз возникало желание укусить ее. По пути в школу мы переходили деревянный мост через нашу Узловку.

Вот бы скинуть ее в поток.

Но были дни, даже недели, когда Перепёлкина словно забывала обо мне. Не замечала. Счастливые дни. Ничто не мешало высматривать десятиклассниц – в коридоре, актовом зале, во дворе… Распахивались синие тяжелые створки дверей, стайка порхала по каменным ступеням вниз, неслась из одного здания в другое, задерживаясь у ивы, пронзительно щебеча и похохатывая, и не замечая никого.

К ним не подойти, в их стайку не проникнуть. Наблюдать – пожалуйста. Издали, втихаря. Сводили с ума их фартуки. Широкие, топорщащиеся в складку, бретельки на груди напоминали о таинственном и невозможном.

Думаю, Перепёлкина из виду не выпускала меня ни на миг. Ее видимое безразличии – хитрость, уловка. Я должен был забыться, потерять контроль, бдительность, и тут-то она стрельнёт, выступит во всей своей силе и сходу победит меня. Захватит, оккупирует.

Монеты на ладонях – сильный ход. Первая оторопь, и тут же – до капелек пота у век – обжигающее желание отдать долг. Отдать долг и потом выиграть.

Выиграть!

Заставить Толика быть в долгу, проходить мимо, не глядя, смеяться за спиной и в лицо.

Я видел монеты, ладони не видел. Чьи ладони? Нет, не так. Перепёлкина уже не Перепёлкина. Остались только ладони и рубль двадцать, и виделась уже моя жизнь без маяты и боли, и маячила победа. А Перепёлкиной не стало.

Когда во дворе, под ивой, я отдавал долг, Толик не смог скрыть удивления. Как-то даже затравленно повертел шеей, ожидая подвоха. Спросить, откуда деньги – это уже слюни пустить. Но большого труда стоило ему не спросить. Он был уверен, я надолго теперь стану его обслугой. Когда еще верну все до копеечки? А пока потаскаю его портфель, подежурю по классу и за себя и за него.

Дядя его за развалинами старой крепости на кошаре держит отару.

Мне уже приходилось эту тучу гнать к водокачке, пили овцы долго, протяжно, безмолвно. Зной останавливается в небе, останавливается и надменно взирает сверху на них, на меня. Я слышу шорох зноя, его безразличие, остраненность, слышу его бесшумное и бесконечное во всю степь дыхание. И никаких звуков, разве только тушканчик прошелестит рядом в кустарнике. Одна за другой отрываются морды от лотка с водой, и на поверхности остаются белесые хлопья. Неторопливо отваливают и кучно, разом начинают перебирать копытцами вверх по холму, уверенно направляясь в сторону кошары.

Мучительное унижение под беспощадным гнетом зноя и в овечьей компании. Это тогда, в далекие времена Перепёлкиной. А сейчас? Сколько отар прошло по тем холмам?

Я протянул деньги. Он взял не сразу. Юбилейный рубль подбросил на ладони.

В горячке, в устремленности к близкой свободе я не поменял-таки, юбилейный на бумажный. Очень спешил.

Он опустил рубль в карман, просиял весь и в порыве щедрости, как можно было бы подумать, вернул мне 20 копеек.

– Держи, Жмых. – усмехнулся, хотел сказать что-то, но зазвенел звонок, и он ничего не сказал.

20 копеек мои. Отлично!

Отлично-то отлично, да только тут не просто неслыханный жест бескорыстия. Я уже не на обслуге, а у Толика, я думаю, по этому случаю были большие планы. Планы рухнули. Но я в игре. 20 копеек, чуть выждать и…

Со ступенек за нами наблюдала Перепёлкина, я заметил ее, когда она тянула ручку тяжелой двери, чтоб опередив Толика, скрыться в школе. Она все видела и все поняла.

Закончились уроки. Класс быстро опустел. Я выгрузил из портфеля тетрадки, учебники и, не спеша, аккуратно, стал засовывать обратно, в первое отделение книжки, во второе все тетради, в третье дневник и всякую мелочевку. Тянул время. Сегодня особенно не хотелось догнать Перепёлкину.

От школы спустился в парк, постоял у кинотеатра. Киномеханик на табуретке снимал со стены старую афишу и пристраивал на ее место тяжелую, в раме, новую: синяя физиономия с кроваво-красными глазами – ФАНТОМАС.

На велосипеде катила грузная большая тетка, посмотрела в сторону киномеханика, тормознула педалями, ловко перекинула ногу через сиденье и багажник, застыла у клумбы, не отрывая взгляда, явно озадаченная и восхищенная. Тяжело задышала носом.

В наши дни тут бы эсмэску отправила или позвонила кому-то, чтоб освободиться от навалившегося груза тревоги и восторга.

Она захотела что-то спросить у киномеханика, облизала губы, что-то важное хотела, но выговорила только:

– Во сколько начало?

– Два сеанса: в семь и в девять, – важно ответил киномеханик и спрыгнул с табуретки. Афишу нарисовал он сам, и остался вполне доволен своим произведением.

И тетка смотрела во все глаза, хотелось поговорить еще, но киномеханик лениво подхватил табуретку, взглянул в последний раз на синюю рожу и направился к своей кинобудке. Я бы мог составить компанию тетке, но она не замечала меня, и так мы стояли совсем рядом и отдельно, она с велосипедом, я с портфелем.

 

И Фантомас едко, и сдержанно смялся над нами.

Из-за него упустил из виду девочек 10 «Б». Увидел их уже на выходе из парка, они там сразу расстались, одна свернула к дому за оградой, другая, Тая Гордиенко, направляясь в другую сторону. Неожиданно оглянулась. Мне показалось, посмотрела на меня.

Тетка с велосипедом и Фантомасом остаются в прошлом.

Я устремляюсь за Гордиенко, расстояние быстро сокращается, двадцать шагов, десять… ближе опасно, дышу часто, сохнет во рту.

Она всегда ходила в гольфах.

Гольфы или белые, или желтые.

Сегодня белые.

Широкая резинка сжимает подколенную впадину, и выпуклые тугие икры в ослепительно-белом сильно контрастируют с коричневым темным оттенком этой самой впадины. Их две. Впадины. Они живые, движутся впереди.

У первого переулка свернула, и здесь ее подхватил Виталик на «ИЖ – Ю 2». Гордиенко прыгает на заднее сиденье, обхватывает Виталика, тот газует на нейтральной, щелкает передачей, и они уносятся прочь, надолго вытеснив все звуки и запахи почти наступившего уже лета.

Звякнул сзади звонок, я отпрянул в сторону, тетка на велосипеде протарахтела мимо.

Я стал спускаться к Узловке, на мосту замаячила знакомая фигурка с длинной спиной.

Мимо не пройти. Она смотрела и с испугом и с вызовом. Молчала. Потом кивнула в сторону заводи у берега:

– Там плотвички, смотри сколько!

– Вода здесь застаивается, прогревается, вот они и толкутся.

– Они играют.

И вдруг ухватила мой локоть и потянула к себе, зашептала:

– Ты кабардинцу не поддавайся, он умеет хорохориться, но это только свиду. Не играй больше. А?

Я оторопел и безвольно шагнул к ней, она вторую свою руку опустила на мой затылок, провела мягкой ладошкой.

Я поднял глаза.

Испуганная и вместе надменная улыбка ползла по ее тонким губам, и она наклонялась ко мне. Я отпрянул. Она порывисто шагнула вперед. Я, безуспешно стараясь выдернуть локоть, другой рукой со всего маху залепил ладонью куда-то по ее тонкой шее.

–А! – она оставила меня, отвернулась, руки повисли, смотрела вниз, на бугорок волны.

И вдруг.

– А-а-а-а, – прыгнула с моста.

Портфель ее остался у моих ног, рядом с моим.

Поток подхватил легкую добычу, потащил неторопливо. Еще не лето, зной впереди, а сейчас Узловка и быстрая, и полная. Голова то скрывалась, то выныривала. Перепелкина отчаянно колотила руками, не сдавалась, и, подплывая к торчащему валуну посреди русла, сумела, скользнув ногами, и царапая живот и грудь, ухватиться пальцами за скользкий выступ. Словно темная водоросль, фигура вытянулась по течению. Струилась, булькала вода, обдавала брызгами лицо Перепёлкиной. Наконец, ей удалось второй рукой схватиться за камень.

Прошло много лет. Перепёлкина была на войне. Вызволяла, обменивала пленных, выносила из-под обстрелов убитых и раненых, перевязывала и спасала.

Я не спас никого и в тот день даже не попытался снять ее с камня.

А мог?

?

Я ненавидел ее, я хотел, чтоб ее не стало, чтоб ее не было. Никогда. Откуда такая ненависть?

Может быть, от ее влюбленности.

Ее спас Лев Петрович, наш завхоз, случайно проезжавший мимо на своем «УАЗике».

Произошло как, в кино – она в бурлящем потоке, болтается на камне, сил уже нет, сейчас сорвется, и тут из переулка выскакивает школьный «УАЗик». Лев Петрович высовывает голову из кабины, замечает меня, видит Перепёлкину, тормозит у моста, выскакивает из машины с канатом в руках, бежит по берегу к Перепёлкиной, и, не добегая несколько шагов, бросает конец каната к центру потока. Случай.

***

Случай – подсказка Бога. А что Он хотел подсказать, когда сплелось: Гера – мой сын, Перепёлкина, Бике. Бике – возлюбленная Келдышева. Что?

Гера поступил в институт, но вышел указ, высочайший указ об отмене отсрочек в армию. Пришла повестка.

Оба глаза смотрят нагло

Виснем в дыме перегара

В нашем мире наизнанку

Всё пылает, зависает.

Хапанули, записали самый чистый

Конденсат.

Я сэн сэй, я и дизайнер,

Улицам свой санитар.

И катана с порошком, и положим всех в могилу…

Потом что-то про Никотиновый приход, про

Залипаю в потолок, и

Где Вчера? И

Где Сегодня?

Нас схватить не хватит сил.

Мы вселяемся с радаром,

Растворяемся в тумане,

На башке бандана клана…

В общем, бред. Джеймс Джойс. Джеймс Джойс необразованный. Бред, но тревогу вызывает. Джойса не стал тревожить воспоминаниями, сынок все равно не в курсе, кто это такой. Хотя, надо заметить, «Братьев Карамазовых» осилил. Даже веселился в том месте, где брат Митя просит денег у госпожи Хохлаковой, а та направляет его куда-то в Сибирь на золотые прииски. Смешно, Гера смеялся.

– Гера, это стихи? – спросил я, услышав речитатив про оба глаза.

– Это рэп.

– Рэп?

– Да.

– И?

– Что и?

– Улицам санитар – это как?

– Это ассенизатор.

– М-м.

– А сэнсэй?

– Учитель.

– А бандана клана?

– Из Советского Союза не видно.

– Что? Почему из Советского Союза?

– Пап, отстань, посмотри в википедии.

Мы на даче косили траву. Это было в первый раз. И в последний.

Дачу он не любит, и не бывает там. Но тут как-то сошлось. Каприз?

Может, каприз. Словом снизошел.

Дернул шнур, мотор завелся сразу, леска скрылась в густой траве. Перед окнами вымахал в рост сумах. Дерево такое. Полудерево, полукуст. Скорее, все-таки дерево. Сумах оленерогий. Завоеватель территорий, покоритель пространств.

Головка триммера приближалась к сумаху. Я за Герой греб траву, сгребал в валки, чтоб, когда высохнет, сжечь.

Он вдруг остановился, мотор работает.

– Здесь ветки, – кричит.

Корни сумаха разрослись во все стороны и дали обильные ростки, у забора просто джунгли.

– Попробуй, – я опустил грабли, – может, возьмет.

Он попробовал, не получилось, леска не справляется.

– Поменяй на диск, – кричу я.

Он поменял.

Я в это время сгребал траву у старой груши, старался валки не уплотнять, чтоб быстрее сохли. Потом отложил грабли, стал собирать, опавшие груши, не очень крупные. А вот крупная, с кулак, созрела и упала только что. Откусил – очень вкусно.

Помню, как Гера, совсем маленький, вцепившись пальчиками, кусал мякоть, как сок тек по подбородку, как выронил грушу, удивился и заревел.

Я откусил еще и еще, поискал взглядом в траве похожую, увидел чуть скошенный леской триммера бок груши, нагнулся, чтоб поднять. И только потянулся, взять не успел – крик.

Истошный крик и тупой удар – упал триммер.

Мотор молотит вхолостую.

Гера сжимает одной рукой другую и, словно демонстрируя, тянет ее вверх и в мою сторону. На той руке, которую он сжимает, что-то не так.

Пальца не хватает. Брызнула кровь.

Потом, много позже, вспоминая заросли сумаха, захлебнувшийся мотор триммера, вспоминая поиски так и не найденного пальца, с удивлением понял, нет, не понял, картинка вспыхнула – он улыбался. Зажимал одну руку другой и улыбался.

Появления его на свет ждали долго. Долго-долго. Три года. Уже и смирились, «может и не надо никого». И тут – раз! Вот так да! «Три двести! Три двести!» – кричал я, перемещаясь по коридорам редакции, где работал тогда, и, казалось, вся редакция засияла от радости.

«Три двести!», – кричал я, – а начиналась как бы эпоха СМС – эпоха службы коротких сообщений.

Дорогие и любимые мои Дима и Зоя и радостный внучек Жора получила телеграмму как я рада это тебе не передать кинулась к почтальонше на шею и от радости стала плакать сама не знаю почему родился ведь четвертый внук а никем я так не была рада как этим Жориком.

Это еще не СМС. Не было пока мобильников в тех краях, не Англия, не Москва. Слова написаны шариковой ручкой.

…чего реву, радость же, а я готова бежать и кричать…

Такая метаморфоза. Полюбила Геру до исступления. Сияла. Не скрывала сияния, теребила его, купала, расчесывала. А в молодости далека была от чувствительности. Нежность – не ее стихия. Дети не умиляли. Не умилял и первенец, рахитичный с торчащими волосиками. А тут – любовь до истерики. И в сиянии ее теперь и первенец, и брат первенца, и все внуки, и правнуки потом. Всем достало, даже с избытком. Геометрическая прогрессия, мама – ядерный реактор.

Как бы она посмотрела на демонстрацию руки без пальца? Или на палец в траве, если б нашли его?

Вот ее СМС. Сама набрала? Или внукам продиктовала? Похоже, сама:

Сыночик похоронили деда Петю.

Из станицы были все Евглевские

также Люба дочь дядьки Ивана

дочь Поповых из Воронцовки

Козелько дядя Володя из Пятигорска

Ветер первых морозов. Во дворе белье на веревке. Поднято к небу длинной жердью с гвоздем на конце. Не в силах хлопать парусом – заиндевело. Порывы ветра сильные – белье поднимается пластами. Поднялось горизонтально и открыло вид на верхушки холмов. Покрыты снежной порошей. Только верхушки. Нежданные, прорываются сквозь густые хлопья туч, слепящие лучи. Стихли вдруг порывы, словно кто-то рядом заслонку захлопнул – опали стылые простыни, пододеяльники, наволочки. Лучи пронзили крохотные сосульки на уголках. Радуга.

ГОР ЗЕМ УПРАВЛЕНИЕ

ПРИ

С/Х КОМЕНДАТУРЕ

06

25 НОЯБРЯ 1942г.

ПТИЦЕПРОМА

Старосте колхоза № 6

По заданию Военного командования для снабжения Германской Армии к Рождественским праздникам – Вы обязаны организовать в        период с 25-го ноября по 10-е декабря с/г заготовку живых гусей и доставить их на пункт г. Пятигорска, Красная Слобода, 1-я линия, 42.

Все владельцы гусей обязаны сдать из каждых 4-х одного гуся или 25% от общего поголовья.

Все сданные гуси должны быть весом не ниже 3,5 кгр. после 5% скидки на содержание пищеварительного тракта, здоровыми, нормальной упитанности и желательно с серым оперением.

За принятых гусей к-ра Птицепрома оплачивает по 2р.60коп. за кгр. живого веса после 5% скидки.

Списки сдатчиков гусей по В/колхозу должны быть составлены в день получения настоящего распоряжения по нижеприведенной форме и копии списка должны быть представлены в Горземуправление не позднее 27 ноября с/г. для передачи Птицепрому.

К приему гусей от сдатчиков приступите немедленно по составлении списка и эту работу закончите не позднее 10-го декабря 1942г.

Все принятые гуси должны быть доставлены Вами по вышеуказанному адресу и сданы представителю к-ры Птицепрома, который и произведет оплату их стоимости по указанной выше цене.

Ответственность и контроль за выполнение настоящего распоряжения в срок возлагается лично на Вас.

с/х Комендант Начальник ГОРВЗУ

Вурчак Букич

Дед Петя – инвалид Первой Мировой – с дочкой Верой (моя мама), вернулись от старосты. Сдали двух гусей с серым оперением. Дед, стуча бадиком о мерзлую землю, распахнул калитку и вошел во двор.

Мама – нескладный подросток с длинными руками и ногами и широким лицом – не заходя в дом, принялась отдирать примерзшее к веревке белье.

Мама хорошо помнит оккупацию. За полгода «нового порядка» узнали много нового. Оказывается, казаки не русские, они из остготов и грейтунгов, почти арийцы, и короли их – это Витимир, Валамир, Видимир. Видимир почти Владимир. Не буйствовали. Расстреляли только коммунистов, не успевших скрыться. Двоих или троих.

Кроме этого, как-то станица наблюдала бой в небе над холмом. Схлестнулись два самолета. На улицы высыпали все – дети, бабы, старики, подростки. Бой вышел коротким. Задымил наш, задымил и врезался в землю по ту сторону холма. Волна взрыва докатилась до самого дальнего переулка.

В другой раз видела мама, как мимо крыльца протархтели две можары, запряженные быками. По два в каждой. Как-то заранее всей улице стало известно об этих повозках. Быки крупные, два по два и выше можар, головы опущены, ступают не спеша, невозмутимо, почти торжественно. За повозками следовали два охранника, впереди еще один. В повозках старухи, подростки, женщины; в остановившихся взглядах ожидание, вопрос и надежда. Можары подбрасывало на кочках, головы их подрагивали. Не переговаривались и старались не смотреть друг на друга. Все не казаки. И не русские.

 

В С Е М Е В Р Е Я М

С целью заселения малонаселенных областей ВСЕ ЕВРЕИ, проживающие в Кисловодске и районе и те ЕВРЕИ, которые не имеют постоянного места жительства, обязаны: в среду, 9 сентября 1942 года, в 5ч. утра по берлинскому времени (в 6ч. по московскому времени) явиться на товарную станцию гор. Кисловодска, эшелон отходит в 6ч. утра (7часов по московскому времени)

Каждому еврею взять багаж, весом не более 20-ти килограмм, включая продовольственный минимум на два дня.

Дальнейшее питание будет обеспечено на станциях германскими властями.

Предлагается взять самое необходимое, как то, драгоценности, деньги, одежду, одеяла.

Каждая семья должна запечатать квартиру и к ключу прикрепить записку, в которой указать фамилии, имена, профессии и адрес членов данной семьи; ключ этот с запиской передать на товарной станции германскому командованию.

Ввиду транспортных затруднений багаж весом более 20 кгр., а также мебель не могут быть взяты. Для лучшей подготовки и отправки оставшихся вещей каждая семья должна запаковать и запечатать все имущество, белье и т.д. с точным указанием хозяина. За целостность и сохранность вещей отвечает комендатура №12.

Кто посягнет на имущество евреев, или попытается ворваться в еврейскую квартиру, будет немедленно расстрелян.

Переселению подлежат и те евреи, которые приняли крещение. Не подлежат переселению семьи, у которых один из родителей еврей, а другой русский, украинец или гражданин другой национальности.

Добровольное переселение смешанных семей, метисов 1-ой и 2-ой категории может быть произведено при дальнейшей возможности.

Всем евреям надлежит выстроиться на вокзале группами в 45 – 50 человек – причем так, чтобы отдельные семьи держались вместе. Организация построения людей должна полностью окончиться в 5 часов 45 минут по берлинскому (в 6 часов 45 мин. по московскому) времени.

Еврейский комитет отвечает за планомерное выполнение этого постановления. Евреи, которые попытаются препятствовать исполнению этого постановления, будут строжайше наказаны.

Кисловодск, 7сентября 1942 г. Комендатура № 12

Обоз из двух повозок катил к околице. Пять… четыре… три… еще два дома, и они выедут из села, и скроются. Наконец.

Наблюдатели у своих калиток застыли в безмолвном ожидании скорейшего избавления от навалившейся тревоги и тоски, и стыдного любопытства. Стыдного, а потому: «Быстрее из села». «Скорее». «Быстрее». «Скройтесь».

Но повозки, не замедляя хода, вдруг встали, это потому что остановился бык из первой упряжки. Постоял, качнул боками и, клоня черную морду и, едва не касаясь потрескавшимися желтыми рогами земли, стал мочиться. Долгое, бесконечно долгое журчание.

Казачки у ворот одна за другой, скрылись во дворах, остались дети; остались ждать, когда закончит начатое бык и когда скроется обоз.

Мама, не вполне девушка, но уже и не ребенок, бросилась к можарам. Ей увиделось там какое-то движение, будто кто поманил ее.

Так ясно вижу, словно она ко мне бежит.

И этот пацан в смоляных кудряшках с огромными зелеными глазами на длинном вытянутом лице, этот пацан – я. Ну или Боря Келдышев.

Она подбежала, остановилась у второй повозки и протянула пацану горсть жареных семечек.

Заканчивал мочиться бык. Поддал рогом кочку, засопел, потом ковырнул еще и еще, засопел сильнее и громче.

Мама видела только лицо в кудряшках, только круглые зеленые глаза – пацан так не похож на нее, зато может быть родились в один год, а если еще и в один день.

Подросток – самый трагический возраст. Эсэмэски, полученные в это время, не удаляются никакими силами, никакими ухищрениями.

Он смотрел на нее и глаза его становились все больше и все зеленее. Губы дрогнули и невпопад с лицом попытались улыбнуться. Мама не красавица, хотя уже скоро редкий мужик не пройдет мимо, чтоб не вывернуть шеи, но сейчас – широкое лицо, нескладная фигура с худыми ногами, густая нелепая рыжая копна на голове – он улыбнулся-таки. Мама человек суровый. И всегда была такой. До самого рождения Геры. Не ласковая, и без проявления всяческих предпочтений и расположений, тут вдруг услышала в себе чуждое обжигающее волнение. Обжигающее до слез. И они, слезы, стали уже наполнять глаза.

Но тут рядом второй бык, дрогнув щетиной на спине и боках и издав глухие хрипы, пустил мощную струю.

Влага в глазах мамы осталась влагой, потоки недр иссякли разом. Глаза высохли, так и не родив слезы. Тревога? Тревога не ушла. Усилилась и продолжала расти. И обжигающее волнение невыносимо. И терпеть не доставало сил.

В Кисловодске рельсы упираются в стойку из металлических опор – железная дорога закончилась. Предыдущая остановка, если поезд не скорый, это Ветрогон.

Посмотрел в Googlе – ветрогон – ветреник, если человек, значит, что-то шальное и непутевое. Из других значений – какой-то король в Швеции, еще – Мирон Ветрогон – епископ Критский, Святой Чудотворец 3-го века, а еще – августовский праздник конца лета – сильные ветры возникают ниоткуда, взметают вихри из пыли и соломы и пропадают враз, в никуда.

Да, помню, столп из пыли и соломы еще стоит до неба, а вдруг тишина – ветры пропали.

Поискал на карте, нет такой станции, такого местечка. Нет. Но что карта?

Когда я впервые садился в поезд, за мной надо было еще присматривать, мама и поручила это тете Гале, проводнице. Она должна была напоить меня чаем, покормить, и в полдень следующего дня меня должен был встретить где-то в степи на далеком полустанке под названием Ветрогон, хромой, старый, грустный, оставивший свое казачество дед Петя. Я не знал, какой он, дед Петя. Грустный? Или яростный?

Последнее СМС мамы.

И хромой, и грустный, и яростный.

Не меняющийся. И годы и десятилетия.

И волосы перестали расти.

Он перестал стричься, и волосы послушно перестали расти. Известно, что после смерти ногти на руках и ногах какое-то время продолжают расти, у него же, как только он забросил ножницы, не стали расти на всех пальцах, на всех, что остались. Не растут, а дед живет. Живет жадно, лихорадочно и не спеша, силы никогда не оставляли его, разве что в Первую Мировую по воле германского снаряда. Но выкарабкался. Выжил и после выстрела в упор. Из карабина сверху в грудь. Выжил. И вот:

Похоронили деда Петю… были все Евглевские, Люба, Козелько, дядя Володя…

Я только однажды встречался с ним в пору, когда он сторожил колхозную бахчу; самого деда и не помню даже, остался только запах дыни и еще помню, как…

… к шалашу на можаре, запряженной парой быков, подъехал мужик. Шалаш у лесополосы, рядом с дорогой. Мужик спрыгнул с можары, пошарил рукой у сиденья и вытащил двустволку.

Мы с дедом ели дыню. Дед, привалившись к акации, обрезал кожуру, и с ножа кусочки забрасывал в рот, я грыз увесистую скибу, ухватив ее обеими руками.

– Подай-ка ружье, – тихо проговорил дед, не глядя на меня.

Я юркнул в шалаш.

Но мужик уже стоял над дедом, и я слышал, как один за другим хрустнули курки. У меня взмокли виски. Далеко-далеко натужно и без перерыва заголосил ишак.

– Вставай Петюня, – мужик взмахнул ружьем, – вставай паскудник… нож оставь… оставь нож, козел!

Дед сел в можару, мужик пошел рядом, а я долго смотрел им вслед. Медленно топали быки, гремели рассохшиеся деревянные колеса, пыль, тяжелая от утренней влаги, поднималась неторопливо и невысоко.

Сразу за бахчой в яру между двух холмов доживал свой век деревянный артезиан. Лошадь ходила по кругу, вертела огромный барабан, и вода из черной, бесконечно глубокой скважины понималась к желобкам и оттуда лилась в корыта.

Дед был голый. Одежда в беспорядке валялась у корыт – рубашка, штаны, кальсоны, поношенные парусиновые туфли. Сам он, густо заросший седеющими волосами на красноватой коже, вертелся на деревянном барабане, крепко прикрученный к нему толстым шпагатом.

Когда дед услышал, как я подошел, он повел острой скулой в сторону раз и другой, и зарычал…

Я сглатываю слюну, не мигая, смотрю на его густые седые волосы и не могу двигаться.

Дед закричал громче, но я не мог разобрать слов.

Вода выталкивалась из-под земли, падала в желобок, оттуда в корыта и корыта уже переполнены, и вода выплескивается на землю. Лошадь с одним вытекшим глазом тупо переставляла ноги, крутила барабан вместе с дедом, и рев уносился в сторону, становился глуше, а я стал, как куст, как двухметровая колючка-татарник с пышными цветами; а дед выкрикивал слова, вот они опять громче и громче, и дед виден, потный и рыже-седой, но понять его я не смог бы, не будь я даже развесистой колючкой.

Так я и стоял, а дед вертелся на барабане и рычал.

Из-за бугра показались овцы. Головы тряслись от натужного бега, они сопели, пылили копытцами и несли острый, сбивающий с ног, запах; морды в пыли, ноздри в засохших и пенистых соплях.

Сначала по две, по три, а потом тучей облепили корыта. Толкаясь, наваливаясь друг на друга, залезая в корыта, жадно и не отрываясь, тянули в себя прозрачную, прохладную и солоноватую воду.