Za darmo

Игра судьбы

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Откуда-то из-за выступа печки, где укрылся Михайлыч, доносились чуть слышные сетования:

– И все через меня, старого черта! Вот натворил-то, окаянная моя голова.

Маша беззвучно плакала.

Спокойнее всех был сам Александр Васильевич. Он даже чувствовал себя почти довольным.

«Добрался я таки до этой канальи!» – подумал он и первым прервал тягостное молчание.

– Петр Семенович! Сделай милость, будь моим секундантом. И ты, Женя, – обратился он к Лавишеву и Назарьеву. – Позвал бы я тебя, Николай, да, думаю, неудобно: ведь, он, хоть и не желанный, а все же жених твоей сестры.

– Это верно. Неловко мне, – сказал Свияжский. – А то бы с великой радостью.

– Идет, по рукам! – воскликнул Лавишев, быть может, с несколько напускною веселостью. – Одно скверно – не знаю, как пистолеты заряжаются.

– Научим, – хором ответили военные.

– Что касается меня, то я не только секундантом, а стал бы даже на твое место на поединке, – сказал Евгений Дмитриевич.

– Так и ладно. Господа! – воскликнул Кисельников. – Зря нечего время терять, да и зазорно. Подождем полчасика, да и поезжайте-ка к Дудышкину; пусть укажет своих секундантов, да с ними и сговоритесь окончательно. Мне об одном только забота, как бы все это поскорей устроить: завтра, послезавтра…

– А что же, можно хоть сейчас. Пойду, оденусь, как подобает, да и в путь, – промолвил Петр Семенович, вставая. – Надо в полном параде, так водится. Ты бы, Евгений Дмитриевич, тоже малость пообчистился да подтянулся.

Когда он был уже у двери, к нему кинулась Машенька, воскликнув:

– Постойте! Дайте поблагодарить вас… Была я крепостная холопка, теперь человеком вольным стала благодаря вам. Дозвольте в последний раз по холопскому обычаю поспасибствовать. Больше в жизни никто этого не увидит! – И она, поймав руку Лавишева, плача осыпала его поцелуями.

Будь она обыкновенная крепостная девка, Лавишев отнесся бы к этому случаю вполне равнодушно: он привык, что дворовые, как милости, искали случая поцеловать барскую рученьку, но теперь он смутился.

– Мария Маркиановна!.. Машенька!.. Вы вольная, не годится теперь… Помилуйте!.. Да и что я такого сделал особенного? – пробормотал он и постарался выскользнуть за двери.

И в самом деле ему, эксцентричному прожигателю жизни и богачу, не казалось особенным, что он только сейчас выкинул пять тысяч золотом ради освобождения от крепостной неволи совершенно чужой и мало знакомой ему девушки.

Машенька опять укрылась в темном уголке. В полумраке было видно, как вздрагивали ее плечи от сдерживаемых рыданий.

Следом за Петром Семеновичем собрался и Свияжский.

– Знаешь, Саша, я пойду. На душе так смутно. Уж ты прости. Как-то тяжело среди людей. Горе у меня. После когда-нибудь расскажу. Когда поединок будет, ты мне сообщи, приеду. Бог сохранит тебя. Неужели эта гадина победит? Прощай, друг! – сказал он.

Они крепко пожали руки и расцеловались.

– Ольге Андреевне и вообще, конечно, ни гу-гу, – предупредил его Кисельников.

– Это само собою. Эх, жизнь! А и тяжела же ты. Прощайте, Мария Маркиановна.

Девушка протянула ему дрожащую руку.

– И все из-за меня, – пролепетала она всхлипывая. – Только зло одно людям… Сгинуть бы мне, помереть. Крепостная девка, а что натворила.

– Полноте! Вы теперь не крепостная. И зачем себя зря изводить? Вы успокойтесь. Мы еще будем с вами развеселые песни петь. Все пройдет, все устроится! – сказал Свияжский и ушел.

Вскоре после его ухода пришел Лавишев, одетый в раззолоченный придворный мундир.

– Я готов. Едем, Евгений Дмитриевич. А ты даже и парика не поправил? Ишь, он у тебя набок съехал. Поди хоть припудрись, – заметил он Назарьеву.

– Ладно, и так сойдет. Ехать так ехать. Я думаю, он еще секундантов не нашел.

– Ну, хочешь быть чучелом, твое дело. До свидания пока, Саша! Мы живо.

Они ушли.

Тихо стало в комнате. Нагоревшие сальные свечи пускали, коптя, дрожащее, длинное пламя, кидавшее неровные, трепещущие тени. Слышны были всхлипывания Маши и тяжелые вздохи Михайлыча.

Александр Васильевич присел к столу и задумался. На душе у него было смутно. Он тяжело оскорбил человека. Правда, этот человек был скверным, недостойным имени человеческого, но… Сталкиваясь с этим «но», Кисельников чувствовал словно угрызения совести.

«А если бы меня так? Ведь после этого прямо-таки жить нельзя», – мелькнуло у него в сознании.

Конечно, он должен выйти с князем на поединок, дать ему сатисфакцию. Быть может, князь убьет его. На то воля Божья. Поединок будет смертельным. Правда, не исключено, что он уложит Дудышкина. Оскорбленный сам же еще и пострадает. В этом есть какая-то несправедливость. Но разве сам князь не оскорблял его десятки раз мелочно и придирчиво? Разве не оскорблял он всего общества своими себялюбивыми и гнусными поступками? Он, Киселышков, станет мстителем не только за эту бедную девушку, а за многое-многое. Если он убьет Дудышкина, это будет только заслуженной карой для князя. Или, если доведется, пощадит его, выстрелит в воздух? Желчь закипела; мелькнула жестокая мысль:

«Нет, убить!».

За его спиной послышался тихий голос:

– Барин! Я пойду.

Кисельников вздрогнул и обернулся. Перед ним стояла закутанная в платок и в накинутой на плечи кацавейке Маша.

– Что вы, Мария Маркиановна?

– Я пойду, барин… К своим пойду. Теперь князя мне нечего бояться. Прощайте! Вечно за вас буду Бога молить, – каким-то упавшим голосом проговорила Прохорова.

– Какой я вам барин? У вас теперь барина нет. Выйдете вы теперь замуж за купца и заживете себе любо да дорого. Скидывайте платок да оставайтесь, – промолвил Александр Васильевич, стараясь придать разговору шутливый тон. – Завтра идите. Теперь поздно.

– Нет, уж я пойду. А что за купца замуж – это вы напрасно. Ни за кого бы не пошла, если бы… Ах, барин, – буду я так вас величать, потому никак мне ровней вам не стать, – люб мне был один сокол ясный, удалой молодец, да, видно, не пара соколику серая горлица! – Платок упал с головы девушки, волосы разметались в беспорядке, глаза блестели. – Не летать ей с соколом в поднебесье… Ей, горлице, в травушке прятаться! – Маша провела рукой по разгоряченному лицу. – Будет! Что я, шалая, в самом деле? – сказала она, оправляя платок. – Молиться буду о вас, чтобы охранил вас Бог от пули… На поединок из-за меня?! Боже мой, Господи! И стою ли я того? Каждый день справляться буду, целешеньки ли вы, и если, упаси Бог, неладное с вами приключится, тогда я… Тогда я – в прорубь головой.

– Полно, Мария Маркиановна, успокойтесь! – пытался уговорить ее Александр Васильевич, видя, что девушка, как говорится, не в себе.

– Нет, чего же. Говорю правду. А уцелеете, и совесть меня не станет мучить, так есть у меня иной путь. Я вот сказала, что замуж не вышла бы, кабы… кабы в солдаты за меня Илюшка не продался.

– А Илья-то тут что же?

– А то, что он за меня свою волюшку отдал, а теперь я ему свою волюшку отдам. Повенчаюсь я с ним, Александр Васильевич.

– С ним? С рекрутом?

– Да. Поделю с ним горькую долю! – Маша подошла ближе к Кисельникову. – Прощайте, барин, прощайте, Александр Васильевич! Никогда вас не забуду. Буду молиться и… любить! – И она вдруг, припав к молодому человеку, обожгла его страстным поцелуем, а потом выбежала из комнаты с быстротою газели.

Кисельников растерянно посмотрел ей вслед, поднялся было, чтобы кинуться за нею, потом опустился обратно, взволнованный, подавленный. Его голову наполнял какой-то хаос мыслей. События сегодняшнего вечера были так неожиданны, так непоследовательны и важны, что он склонился под их тяжестью. На щеке он еще ощущал жаркий след поцелуя.

Любит?.. И он не замечал? Бедная! Да, да, теперь он вспоминает. Эти странные взгляды, этот неровный румянец. Но как он не догадался? Надо было уйти, отдалиться. И Маше было бы лучше, да и ему. Теперь он чувствует себя словно виноватым. Но в чем его вина? Разве он хотел этого? Ничуть. Однако в глубине души шевелилось словно угрызение совести.

Кисельников облокотился на стол и погрузился в печальное раздумье. Вдруг кто-то потянул его за полу кафтана. У его ног лежал, чуть приподняв седую голову, заплаканный, непохожий на себя, Михайлыч.

– Что тебе, Иуда? – раздраженно проговорил Кисельников.

– Батюшка барин! – зашамкал старик. – Прости Христа ради! Псом твоим буду, побои, что хочешь, снесу, только прости! Ей-ей, я без умысла… Хотел лучше сделать. А теперь… О, Господи, Боже мой!.. По глупости я только. Не со зла же. Я ли тебя не люблю? Ведь сам на своих руках этаким тебя махоньким нашивал…

– Вижу, что любишь! То-то и пошел с доносом, христопродавец, – сурово вымолвил Кисельников.

– Барин! Александр Васильевич! Убей ты меня, подлого раба, только таких слов не говори. Я не со зла. Добра хотел. Богом молю, прости!

Старик стукал лбом в пол, отвешивая земные поклоны, обнимал барские колени.

Кисельникову стало жаль его. Он понимал, что Михайлыч менее виноват в этой истории, чем казалось.

– Встань! Бог тебя простит. Ну будет тебе причитать. Простил уж, так чего? Иди себе! Да больше обо всей этой гадости никогда ни слова! – сказал он.

Дядька поцеловал ему руку и присел в уголке, взволнованный, растерянный, мучимый угрызениями совести.

Назарьев и Лавишев вернулись довольно поздно.

– Ну, брат, твой князь запорол горячку, – сказал Петр Семенович. – Представь себе, еще до нашего приезда он успел уже найти секундантов.

– Ходит гоголем, но, кажется, трусит, – промолвил Назарьев.

– И как еще! – подхватил Лавишев. – Сейчас был бы готов на мировую, ежели бы не позор. Да ведь узнают, так и из полка выгонят. Стреляться должен. Ну, мы с его секундантами условились, побывали у них. Оказывается, мои приятели! Говорят про князя и морщатся. В секунданты пошли к нему потому только, что он их однополчанин. Решено: стреляться вам послезавтра, в девять часов утра, в Елагиной роще. Расстояние – десять шагов.

 

– Отлично!.. По крайней мере, ждать недолго, – промолвил Александр Васильевич.

Они посидели еще некоторое время, беседуя о неожиданно нахлынувших событиях, и после возгласа Лавишева: «Ах, как я хочу спа-а-теньки, спа-теньки!» – разошлись.

Ночью Михайлыч несколько раз будил Кисельникова.

– Александр Васильевич! Стало быть, из-за моей глупости ты, сердешный, под пулю?

В ответ на это его барин только брыкал ногами и вопил:

– Отстань, ирод!

Само собой разумеется, было решено, чтобы эта история не получила огласки. С Николая Свияжского было взято слово, что он никому не расскажет ничего. Печальный факт пощечины также решили замять и весь поединок объяснить ссорой «двух друзей».

XIX

В ночь накануне дуэли Александр Васильевич не ложился спать. Пара сальных свечей уже догорала, а он все еще сидел у стола, и рука его торопливо выводила строку за строкой: он заготовлял на всякий случай письма к отцу, к Полиньке, к друзьям и хорошим знакомым. Уже бледный зимний рассвет начинал проникать в комнату, когда Кисельников запечатал пакеты, крупно написал на каждом: «Передать в случае моей смерти», встал и потянулся.

«Разве прилечь?» – подумал он.

Но спать не хотелось. Молодой человек испытывал странное состояние, но менее всего в нем было места страху. Его чувство скорее походило на тихую грусть. Он отлично знал, что Дудышкин трус, а потому не даст ему пощады и будет прилежно целиться; такие люди, как князь, обыкновенно чрезвычайно дорожат своей жизнью и, напротив, всегда готовы принести чужую в жертву своему существованию.

Кисельников подошел и отдернул занавес. Поток бледных, холодных лучей заставил пожелтеть огни догоравших свеч и кинул по углам серые тени. Небо было еще хмуро, длинная улица еще полутемна, но на ней уже началось движение, силуэты людей и коней скользили бесшумно и торопливо. Было морозно и ветренно, чуждо, неприветливо. Хотелось пожать протянутую с теплым участием дружескую руку, услышать горячее, задушевное слово, быть может, пророненное дрогнувшим от затаенной скорби голосом.

Александр Васильевич тяжело вздохнул и встряхнулся.

«Э! Что за баба!» – подумал он и хотел засвистать песенку, но осекся.

Михайлыч давно уже не спал. Он подошел к своему питомцу, его глаза были красны от слез.

– Вот что, Александр Васильевич, ты бы, того, помолился, – зашамкал он. – Дело большое, горестное. Э-эх! – Старик вдруг заплакал, по-детски вытирая глаза кулаками. – Дай, перекрещу вместо отца. Далеко он, отец-то твой. Сохрани тебя Бог, спаси! – И Михайлыч торопливо перекрестил юного офицера.

– Спасибо, Михайлыч, – сказал взволнованный Кисельников. – Что Бог даст! – Стараясь справиться с волнением, он указал на стол и деловым тоном прибавил: – Оставил я тут письма батюшке, ну и там другим. В случае чего, передай.

Вошел Лавишев, заспанный, но уже одетый в соответствующий костюм вроде охотничьего.

– Ты еще не оделся? Пора, надо ехать! Заставлять ждать не принято. Что у тебя глаза красные? – сказал он.

– Я не спал ночь, не ложился.

– Напрасно: рука, пожалуй, дрожать будет. Ну, собирайся! Назарьев уже здесь: пьет чай у меня. Спускайся скорее ко мне и ты. Мы наскоро хлебнем рому, да и в путь. Скверно, что мороз и ветер. Сейчас и лекарь должен приехать.

Спустя полчаса Кисельников, его секунданты и лекарь уже мчались в карете к Елагиной роще. Путь был далекий и небезопасный, так как приходилось переезжать по льду Невы и легко можно было попасть в полынью: особенных мер для безопасности путников в то время не принималось. Лавишев кутался в шубу и брюзжал: он был не в духе из-за того, что пришлось рано встать, что обычный порядок дня сбивался и что он не успел как следует завить букли. Назарьев бережно держал на коленях ящик с пистолетами, был задумчив и обменивался с путниками незначительными фразами. Раз только у него вырвалось: «Эх, как хотел бы я быть на твоем месте, Александр Васильевич!». И его глаза мрачно сверкнули.

– Что так? – спросил Петр Семенович. – Или тоже есть счеты с Дудышкиным?

– Да, есть, – угрюмо и отрывисто ответил Назарьев.

Спокойнее всех были сам дуэлянт да врач, уже не молодой немец, вяло посматривавший бледно-голубыми глазами. На его лице, казалось, было написано:

«Мне все равно, хоть перестреляйте все друг друга. Я вас буду лечить, а вы мне хорошо платить. И я с Амалией наживу много денег».

Экипаж Дудышкина подъехал к опушке рощи почти одновременно с лавишевским.

Все вышли, церемонно раскланялись, и, проваливаясь в снег выше колена, углубились в чащу, чтобы выбрать подходящую лужайку. Такую вскоре нашли.

– Ну, приступим, – сказал один из секундантов противника, опытный в дуэльных делах.

Отсчитали шаги, зарядили пистолеты. Кому стрелять первым, должен был решить жребий.

Лавишев завязал на платке узелок и, зажав концы платка в кулаке, произнес:

– Тяните: у кого узел, тот стреляет первым.

Дудышкин протянул заметно дрожащую руку и вытянул узел. На его лице выразилась нескрываемая радость.

– Ваше счастье, князь. Пойдем на места, – спокойно заметил Кисельников.

– Это не счастье, а судьба: она отдает мне моего оскорбителя! – с напыщенной надменностью проговорил Дудышкин.

Александр Васильевич ничего не ответил и, пожав плечами, направился на назначенное место.

На предложение помириться князь гордо ответил отказом. Секунданты отошли в сторону. Назарьев был бледен, в его мозгу шевелилась тревожная мысль: «Неужели эта каналья подстрелит Сашу?». Лавишева пробирала нервная дрожь.

Послышалась команда: «Раз!», и князь поднял пистолет. Затем раздалось: «Два!».

«Ишь ты, целит мне прямо в лоб, – подумал Кисельников, смотря в отверстие дула, и его охватила волна злобы. – Погоди ж ты! Ежели я уцелею, то держись», – пронеслось в его голове.

– Три! – отчеканил секундант, руководивший дуэлью.

Звук выстрела отчетливо и резко прокатился в морозном воздухе.

Кисельников вздрогнул: пуля оцарапала ему щеку. Князь стоял с перекошенным лицом, ужасаясь своей неудаче.

– Теперь вам, – обратился секундант к Александру Васильевичу. – Раз!

Дудышкина начала колотить лихорадка. Он был так гнусно жалок, что злоба Кисельникова остыла.

«Ну его… Пусть в самом деле судьба решит», – подумал Кисельников, и хотя послышалась команда: «Два!», он все же не прицеливался.

– Три! – крикнул руководитель дуэли, и Александр Васильевич быстро выстрелил наудачу.

Князь как-то нелепо взмахнул руками и тяжелой массой рухнул на снег. К нему все кинулись гурьбой. Только Кисельников стоял как в столбняке и растерянно смотрел на тощее, неподвижное тело Семена Семеновича. Врач наклонился над князем, приложил ухо к его груди, на которой виднелась маленькая, ровная круглая ранка, подержал, отыскивая пульс, руку Дудышкина и выпустил ее.

– Finis! Прямо в сердце. Мне здесь делать нечего, – сказал он, вставая.

Все молчали, не спуская взоров с некрасивого мертвого лица с сероватым оттенком. Настроение было подавленное. Большинство не чувствовано симпатии к Дудышкину, пока он был жив, но теперь у каждого в душе смутно поднималось сознание, что сейчас свершилось нехорошее, грешное дело, и труп князя чернел на снегу для них злым упреком.

Первым прервал тягостное молчание бывалый секундант, тот самый, который считал себя знатоком дуэльного дела.

– Что же, надо нести, – тихо сказал он и, разостлав шинель, сброшенную в начале поединка князем, добавил: – Помогите!

Князя положили на шинель и медленно понесли, лавируя между деревьями.

Кисельников поплелся сзади. Его душа была полна холодного ужаса, мозг не хотел верить действительности. Он вдруг подбежал к Лавишеву и, схватив его за плечо, крикнул с истерической ноткой в голосе:

– Петя! Да неужели это я его?..

Петр Семенович ответил почти грубо:

– Ну да, конечно ты. А то кто же?

Кисельников схватился за голову.

– Человека убил! Каин! – вскрикнул он и рухнул как подкошенный.

– Это ничего. Это проходит. Сейчас мы кровь пустим.

XX

Смерть Дудышкина наделала много шума в великосветских кругах, но едва ли она внесла больший переполох куда-либо, чем в дом Свияжских.

Получив весть о кончине князя, Ольга Андреевна вздохнула, как узник, узнавший об отмене его смертной казни. Она сама поймала себя на той мысли, что ее чувство при получении печального известия не только мало походило на печаль, но было чуть ли не противоположно той, то есть представляло из себя радость. Правда, совесть тотчас же упрекнула ее: «Человек погиб, а я радуюсь? Грешно!». Но против воли мозг неустанно шептал, что она теперь свободна, что ей более не грозит противный долговязый князь.

Надежда Кирилловна, узнав, что князь убит, позеленела: его смерть разрушила все ее планы. Приходилось начинать все сначала. И она мысленно воскликнула:

«Ольге за Назарьевым не бывать! Надо найти кого-нибудь другого вместо князя, но… Пока сорвалось».

Когда она впервые на панихиде увидела Семена Семеновича мертвым, то почти с ненавистью взглянула на его неподвижное восковое лицо и подумала:

«Всю жизнь был глупцом, глупо и кончил».

Хоронили Дудышкина роскошно, и провожающих было много; среди них, конечно, не было Кисельникова, который лежал в горячке, происшедшей от сильного нервного потрясения.

А между тем над его головой собиралась гроза. У Дудышкина были влиятельные родственники, которые позаботились поднять шум, где следует. По городу ходили нелепые слухи о причинах, вызвавших дуэль. Говорили, что Александр Васильевич безобразный развратник, что он сманил у князя крепостную девушку и открыто держал ее при себе любовницей, а когда возмущенный Семен Семенович потребовал, чтобы он прекратил эту позорную связь и возвратил девушку обратно ее отцу, то Кисельников намеренно дерзкой выходкой побудил самолюбивого князя сделать вызов на поединок, и, прекрасно, якобы, владея пистолетом, без труда убил на месте. Эти толки производили надлежащее действие, несмотря на то что Лавишев с Назарьевым и молодым Свияжским старались опровергать их повсюду.

Что касается Евгения Дмитриевича, то он со смертью Дудышкина несколько воспрянул духом; правда, особенно блестящих перспектив впереди не предвиделось, однако была хоть отсрочка до первого сватовства Ольги кем-нибудь, а уж и это кое-что значило. Кроме того, Ольгу уже не прятали от него так усердно, как прежде, потому что Надежде Кирилловне, занятой созданием новых планов и искавшей человека, подходящего для замены Дудышкина, было на время не до них. Молодые люди свободно виделись и свободно беседовали, и каких только воздушных замков не строили они порой! Но брал верх рассудок, они падали с небес на землю, и разлетались их грезы как мыльные пузыри.

В такие минуты все чаще и чаще заводил речь Евгений Дмитриевич о единственно возможном, по его мнению, исходе – побеге. Однако Ольга Андреевна плакала и медлила принять роковое решение.

Однажды Назарьев пришел на свидание с ней очень взволнованным.

– Оля, родная! – заговорил он. – Теперь мы можем устроиться: я наконец получил долго ожидаемые деньги. Милая, если ты меня любишь, решись теперь же. Я все устрою. Нам ведь нечего ждать: явится другой такой Дудышкин, и всему конец. Пока не поздно, бежим!

– Ах, Боже мой! Но ведь это ужасно, ужасно! – заломив руки, воскликнула Свияжская.

– Но что же нам делать? Разве мы виноваты? Судьба!

Назарьеву пришлось долго уговаривать ее, подбирая нежнейшие названия, какие он только мог найти, и осыпая поцелуями ее руки. Наконец молодая девушка тихо промолвила:

– Что же делать, видно, придется красть наше счастье. Будь по-твоему, милый, я согласна. Бежим, устраивай!

Из глаз у нее брызнули слезы.

– Успокойся, птичка моя! Ну зачем же так убиваться? – прошептал Назарьев, целуя ее побледневшие губы.

– Боже мой! – вдруг поспешно поднялась она с испуганным видом. – Ведь мне сейчас надо на дежурство. Неужели опоздала? Государыня этого не любит.

Наскоро одевшись, Ольга поехала во дворец.

Время было послеобеденное. У государыни находился Бецкий[9], без умолку болтавший о своих филантропических планах, и звук его голоса доносился до Ольги Андреевны, сидевшей в смежной комнате, на случай, если императрица пожелает потребовать к себе дежурную фрейлину. Однако Бецкий вскоре ушел; он уже на пороге, откланиваясь государыне, все еще что-то говорил со своею обычною живостью. Затем у императрицы стало тихо.

 

Свияжская выбрала одну из французских книжек, сложенных столбиком на столике, стоявшем в углу, и стала перелистывать ее.

В книге описывались нежная страсть двух несчастных влюбленных, их страдания, борьба с препятствиями.

У Ольги Андреевны невольно создалась аналогия между описываемой любовной драмой и своей собственной, переживаемой ею; своя показалась ей куда тяжелее, и у нее зареяли мысли:

«Впереди только возможность побега. Боже! Зачем Ты допустил до этого? Идти против отцовской воли? Быть может, навлечь на себя его проклятие. Да и какой позор для него: дочь сбежала! Ведь этого никак не скроешь. На него будут пальцем показывать. Как ему не проклясть нас? А дальше какая же жизнь, какое же счастье под тяготой проклятья? Краденое счастье! Что же хорошего можно купить грехом?»

И в душу девушки закрадывалась беспросветная безнадежность. Ею овладело глубокое, печальное раздумье, и не замечаемые ею слезы одна за другой западали на страницу раскрытой, но уже не читаемой книги.

Тихо отворилась дверь. Свияжская не слышала и продолжала сидеть с уроненной на грудь головой, как прекрасная, юная статуя скорби.

– Деточка! О чем эти слезы? – послышался подле нее мягкий голос, и чья-то рука ласково легла ей на плечо.

Ольга Андреевна вздрогнула и оторопела: перед нею стояла императрица. Однако Свияжская опомнилась и быстро поднялась.

– Ваше величество! – смущенно залепетала она, стараясь смахнуть досадные слезы. – Простите! Я не слышала… Задумалась…

– Ты о чем-то грустишь, детка? Сядь-ка, сядь! О чем же? От матери грешно скрывать, а разве я для вас не та же мать?

Голос государыни проникал в душу, ясные глаза светились теплой, материнской лаской.

Какие-то новые струны задрожали в сердце Ольги; ей захотелось излить все, что наболело, как перед матерью, довериться, услышать слово участия.

– Я вам все скажу, ваше величество, только не браните меня за то, что я грешна… Я ведь и несчастна! – воскликнула Свияжская и затем в каком-то экстазе быстро, несвязно, но подробно поведала все государыне: о своей любви к Назарьеву, о сватовстве Дудышкина, наконец о задуманном побеге. – Простите меня, ваше величество! Я гадкая, грешная, нехорошая, – закончила она речь, целуя и обливая слезами руки императрицы.

Государыня была растрогана.

– Ты прежде всего успокойся, деточка, – сказала она. – И зачем так горько плакать и портить свои прелестные глазки? Все еще может устроиться… Особенно если я возьмусь за это.

– Вы?

– Да. Надо же сделать так, чтобы на этих глазках высохли слезы. Ты сегодня расстроена, можно сказать, не в себе, тебе не до дежурства. Поезжай домой и постарайся успокоиться. О твоем милом я спрошу кое у кого, каков он. Да, кстати, скажи своему отцу, чтобы он послезавтра приехал ко мне на прием: частным образом, повестки не будет. Ну успокойся же! – Императрица встала и пристально посмотрела на Ольгу. – Кажешься ты ангельчиком, а на самом деле маленький… бесенок, – промолвила она и, ласково кивнув Свияжской, удалилась.

Домой Ольга Андреевна приехала как в чаду, но первым долгом передала отцу приказание императрицы.

Старик всполошился. Он был лично известен государыне, однако далеко не пользовался ее вниманием, очень редко удостаивался беседы с ней и стороной знал, что Екатерина Алексеевна не совсем-то его долюбливает, так как слышала от злых людей о некоторых его делишках.

В назначенный срок Андрей Григорьевич отправился во дворец с далеко не спокойным сердцем и всю дорогу раздумывал, не дошло ли чего-нибудь до императрицы о его каких-нибудь недавних делах. Но, казалось бы, этого не должно быть: все устраивалось очень ловко. Вернулся он и взволнованный, и смущенный, тотчас позвал жену в кабинет и долго толковал с нею.

Потом туда же позвали и Ольгу. Взглянув на мачеху, молодая девушка подивилась той перемене, которая произошла в ней: та была бледна как полотно, а ее глаза блестели недобрым огнем.

А через несколько дней после этого в квартире Кисельникова произошла следующая сцена.

Александр Васильевич, только что оправившийся от болезни, бледный и исхудалый, с унылым видом бродил по комнате, как вдруг к нему вбежал Назарьев, взволнованный, дрожащий от радости.

– Ура! – закричал он и, схватив в объятия Александра Васильевича, закружился с ним по комнате.

– Женя! Что с тобой? – с недоумением спросил его Кисельников.

– Что со мной? Ох, дай дух перевести! Радость у меня, такая радость, что… Ну, одним словом, чудо из чудес. Фу-у! – проговорил армеец, опустившись на стул и тяжело дыша. – Понимаешь, – добавил он, – понимаешь: Олечку мою за меня отдают! Не чудо ли? До сих пор опомниться не могу.

Кисельников посмотрел на приятеля с недоверчивым изумлением.

– Ты думаешь, уж не рехнулся ли я? – продолжал Назарьев. – Не бойсь, нет! Ах, батенька мой, как это все дивно устроилось! Я уговорил Олю на днях бежать от отца и обвенчаться самокруткой. А вчера прихожу, она встречает меня такая радостная, какою я давно уже не видел ее, и говорит: «И без побега все устроится, только Богу молись», – «Как же это так может быть?» – спрашиваю. «А уж так. Пока ничего не скажу, а на днях узнаешь». Как я ни допытывался, так она ничего и не сказала. Только смеется и кричит: «Не спрашивай!». Прихожу к Свияжским сегодня, а лакей мне докладывает: «Их превосходительство Андрей Григорьевич просили ваше благородие к себе в кабинет». У меня сердце захолонуло: «Ну, – думаю, – от дома мне отказывать хочет!». Пошел, а сердце тут-тук! Ну и представь себе: Андрей Григорьевич вдруг мне чуть не на шею кидается, не знает, куда посадить, жмет руки… Одним словом, ангел, а не человек. Потом хлопнул меня по колену, да и говорит: «Что же, родименький, если такова воля нашей великой государыни, то мы можем с вами и породниться. Честным пирком, да и за свадебку. Знаю, – говорит и глазом этак подмигивает, – давно этого дожидаешься, зятек, хе-хе!». Я сижу и понять не могу сразу: что за притча? А он смеется: «Не ожидал? Скажу напрямик: государыня хочет, чтобы я за вас Оленьку выдал. Воля монархини – закон. Бери мою дочку! Давай обнимемся». Ну, расцеловались. Потом позвали Олю. Она и плачет, и смеется. Радости-то, радости, Господи! Вот дождался! Оля, оказывается, царице всю правду открыла про нас. Государыня и принялась за Свияжского. В приемной при всех сказала: «Я у тебя свахой, Андрей Григорьевич, хочу быть: есть у меня на примете жених для твоей дочки, армейский капитан Назарьев. Он бедный, но дворянин, и я о нем позабочусь. Дочка твоя и он любят друг друга, а это самое важное для счастья: слезы-то и через золото льются, а у них будет совет да любовь. Так принимаешь мое сватовство?». Свияжский, конечно, только знай кланяется да бормочет: «Слушаюсь, ваше величество!». Так вот, брат, дела какие. Через месяц свадьба. Радость-то какая великая! Ты у меня, конечно, в шаферах?

– Поздравляю, друг, от души поздравляю. Дай Бог тебе с молодой женой всего лучшего, – в волнении проговорил Кисельников, обнимая друга. – А вот уж шафером у тебя на свадьбе мне едва ли придется быть, – грустно добавил он.

Пришла очередь удивляться Евгению Дмитриевичу.

– Это почему?

– У тебя, друг, великая радость, а у меня великое горе. Вот прочти, прислали из коллегии.

Это было извещение военной коллегии, что Киселышков «из-за его зазорной и буйственной поведенции переводится в Энский пехотный полк тем же чином прапора, а как этот полк ныне на походе, то ему, Кисельникову, не мешало бы догнать его».

– Ай-ай, – покачал головой Назарьев. – Это все из-за дуэли. Бедный!

– Собственно, я-то не очень горевал бы: мне в Питере теперь житье трудное: все чуть не пальцем на меня показывают. А вот жаль огорчать отца. И еще есть у меня горе: знаешь, одна беда не приходит. Ты слышал, крымские татары ворвались в Россию?

– Слышал мельком. У нас не ждали, что турки так скоро начнут военные действия.

– Сорок тысяч ворвалось. Сожгли, пограбили, и как раз нашу елизаветградскую провинцию. Боюсь, не убили ли отца и… других там. Ведь татары изверги. А то в плен, может, увели. Так сердце тоскует.

– Полно! Может быть, все благополучно. Зачем напрасно тревожиться? А тебе кто говорил?

– Лавишев, а ведь он, знаешь…

– Знаю, что он часто пустяки звонит, – прервал Назарьев и поднялся: ему, счастливому, стало тяжело беседовать с опечаленным приятелем. – Мне пора!

Александр Васильевич не удерживал друга: его горе точно сильнее выделялось рядом со счастьем Назарьева.

«Не товарищ счастливец несчастному», – подумал он по уходе Евгения Дмитриевича, задумчиво глядя, как за окном в сером свете январского дня вились пушинки мягкого снега и медленно, но неустанно насыпали на подоконнике белую косую подушку.

9Иван Иванович Бецкий, знаменитый государственный деятель времен Екатерины II, трудам которого Россия обязана развитием своих воспитательных учреждений.