Za darmo

Коронованный рыцарь

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

XII
Еще жертва

Над домом Похвисневых разразились один за другим два тяжелых удара.

Самоубийство Виктора Павловича Оленина не было в числе их.

Хотя привезенная из дворца и едва оправившаяся от истерического припадка Зинаида Владимировна и сообщила своим домашним страшную новость, но она не произвела на Владимира Сергеевича, ни на Ираиду Ивановну особенного впечатления.

Им было не до того.

Первая долетевшая до них весть, что у государя была жена Оленина, Ирена Родзевич, брак с которой государь признал законным, а следовательно Виктор Павлович должен быть вычеркнут из списка женихов, вообще, а жениха их дочери Зинаиды, в частности, разрушила лелеянные ими долго планы.

Нельзя сказать, чтобы сам по себе Оленин считался супругами Похвисневыми за самую блестящую и самую желательную партию для их дочери, но главным образом они имели виды на его состояние, которым они рассчитывали поправить свои, несмотря на высокие милости государя, очень запутанные дела.

Придворная жизнь поглотила огромное количество денег, и Владимир Сергеевич принужден был входить в долги, которые увеличивались с течением времени припискою значительных процентов и перепиской обязательств и грозили стать неоплатными.

Зинаида Владимировна была посвящена Ираидой Ивановной в их дела и обещала из денег мужа широкую помощь.

И вдруг…

Это был первый удар.

Второй разразился почти одновременно с получением известия о самоубийстве Оленина.

Это была долетевшая случайно очень быстро до дома Похвисневых весть о трагической смерти Осипа Федоровича Гречихина.

Один из слуг Похвисневых, бывший в городе, зашел к камердинеру Дмитревского – Петровичу, как раз в то время, когда там было получено сведение о том, что Осипа Федоровича вытащили из проруби, куда он умышленно бросился.

Вернувшись домой, слуга рассказал об этом в людской, откуда известие и перешло к господам.

Ираида Ивановна, не подозревавшая, как мы уже говорили, близких сердечных отношений ее дочери к покойному, рассказала за обедом при ней о его страшной смерти.

Полина, услыхав эту роковую весть, как сноп свалилась со стула и, несмотря на принятые тотчас меры, не могла быть приведена в чувство.

Она казалась мертвой.

Бросились за докторами и двое из них прибыли одновременно. Их усилиями больная, если не была приведена совершенно в чувство, но тяжелый обморок перешел в забытье. На теле появилась чувствительность.

Начался бред.

Из этого бреда Владимир Сергеевич и Ираида Ивановна впервые узнали о серьезности чувства их дочери к Осипу Федоровичу Гречихину, которого Полина называла в бреду «Осей», своим «Осей».

Доктора определили сильнейшую нервную горячку, объявив, что положение очень опасно и что при такой тяжелой форме, вызванной страшным потрясением не только всей нервной системы, но и мозга, исходов болезни только два – смерть или сумасшестие.

Прописав лекарства, эскулапы уехали, заявив, что оба попеременно будут следить за ходом болезни.

Вскоре после этого вернулась из дворца Зинаида Владимировна. Понятно, что принесенное ею известие о смерти Оленина не произвело на убитых новым горем ее родителей ни малейшего впечатления.

Известие об опасной болезни сестры, с другой стороны, не особенно тронуло Зинаиду Владимировну.

Они никогда не были особенно дружны, а за последнее время совершенно отдалились друг от друга.

Они жили разною жизнью, их интересы были совершенно различны, они преследовали в жизни совершенно противоположные цели.

Словом, они были чужие друг для друга.

Полина, впрочем, несмотря на эту рознь, любила сестру, и больная, в бреду, вместе с именем горячо любимого ею человека вспоминала сестру Зину, жалела ее, звала к себе.

Прошло три недели.

Больная находилась между жизнью и смертью. Наконец наступил кризис. Больная физически вступила на путь выздоровления, но, увы, потухший взгляд ее чудных глаз красноречиво говорил, что доктора были правы, предсказывая роковую альтернативу.

Рассудок окончательно покинул несчастную девушку. Худая, бледная, с лицом восковой прозрачности, полулежала она в своей кровати, окруженная подушками. Глаза сделались как будто больше, глубоко ушли в глазные впадины, но производили впечатление мертвых.

На этом, лишенном жизни лице порой появлялась даже улыбка, но улыбка не радовавшая, а заставлявшая содрогаться окружающих. Такова сила глаз в лице человека, этих светочей его ума.

Она не узнавла окружающих ее родных, не исключая и сестры Зины, с которой, между тем, в ее отсутствии вела долгие разговоры, предостерегая ее от коварства мужчин и восхваляя, как исключение, своего Осю. С последним больная тоже вела оживленные беседы.

Время шло.

Полина встала с постели, даже пополнела; на щеках ее появился легкий румянец, но в глазах не появлялось даже проблеска сознания.

Она с утра до вечера, то бродила по комнатам, то сидела у себя, продолжая по целым часам разговаривать с представлявшимся ей сидящим около нее Гречихиным.

Более всех, даже ее близких родных, болезнь Полины поразила Ивана Сергеевича Дмитревского, который по-прежнему часто посещал Похвисневых и по целым часам проводил с больной, сперва у ее постели, а затем в ее комнате, слушая ее фантастический бред.

Она не узнавала и его и это доставляло старику страшное огорчение, но он терпеливо выносил эту пытку созерцания несчастной девушки, в болезни которой он винил и себя, как потворщика любви между ею и Гречихиным.

Время лучший целитель всякого горя.

Жизнь стариков Похвисневых мало-помалу вошла в свою обычную колею и стало казаться, что их дочь Полина всегда была в том состоянии тихого помешательства, в каком она находилась теперь.

К ней приставили двух горничных, на обязанности которых лежало ни на минуту, ни днем, ни ночью, не выпускать ее из глаз.

Зинаида Владимировна вернулась во дворец и стала по-прежнему гостить там целыми неделями.

Если еще Владимир Сергеевич и Ираида Ивановна продолжали находиться под тяжелым впечатлением горя, причиненного им болезнью их младшей дочери, то эгостичная по натуре Зинаида Владимировна, отправившись после первых дней обрушившихся на их дом несчастий, снова выдвинула на первый план свое «я» и стала помышлять исключительно о своем будущем.

Нельзя было даже с уверенностью сказать, что более поразило ее: известие ли о том, что предназначеный для нее жених Виктор Павлович Оленин оказался женатым человеком, или же болезнь ее сестры.

По-видимому, первое было для нее более тяжелым ударом, чем смерть Оленина, а тем более Осипа Федоровича Гречихина, к которому Зинаида Владимировна всегда относилась с пренебрежением, удивляясь, что нашла такого сестра в этом «чинуше», не произвела, как мы уже знаем, на нее особого впечатления.

Вернувшаяся во дворец фрейлина Похвиснева принята была государыней императрицей особенно милостиво.

Ангел-царица, как звали ее в России от дворца до хижины, старалась особенно ласкою и сердечностью врачевать раны сердца ее любимицы и заставить забыть обрушившиеся на ее семью и на нее удары.

Зинаида Владимировна, надо ей отдать справедливость, держала себя подобающим обстоятельствам образом. Унылый взгляд, грустное выражение лица, вовремя набегавшая слеза – все это было проделываемо Похвисневой с таким умением, в котором с нею могла конкурировать разве Ирена Станиславовна.

Среди этой комедии скорби она успела уже выработать себе новый план выхода в замужество, причем, по зрелому обсуждению, она заключила даже, что представлявшаяся ей партия даже более блестящая, нежели первая.

Такой партией был граф Свенторжецкий.

Титулованный красавец и хотя штатский, но имеющий придворное звание и виды на дальнейшую государственную карьеру, он уступал лишь в одном покойному Виктору Павловичу – неизвестно было его состояние.

Он жил, впрочем, как человек, обладающий независимыми, большими средствами, получал на службе хорошее содержание и усиленно стал ухаживать за Зинаидой Владимировной, допущенный, по желанию императора, на интимные придворные вечера.

Читатель, конечно, догадывается, что этим граф был обязан протекции Ивана Павловича Кутайсова и аббата Гавриила Грубера.

«Быть может, – рассуждала сама с собой Зинаида Владимировна, – выйдя за него замуж, я не буду в состоянии поправить расстроенные дела papa и maman, но бывают обстоятельства, когда всецело применяется французская поговорка „Sauve dui peut“, a потому пусть papa и maman сами заботятся выйти из затруднительного положения…»

На этом решении остановилась любящая дочь.

«Я готова была сделать для них все, я согласилась выйти для них за Оленина – ей уж начало представляться, что она этим приносила жертву – не моя вина, что судьба решила иначе…» – успокаивала она сама себя.

«Sacve dui peut, спасайся кто может…» – снова припомнила она поговорку и даже перевела ее по-русски.

Ей приходилось спасаться, еще год, два, и она перейдет за ту роковую для девушки грань, когда их называют уже «засидевшимися».

Ей с ужасом представлялся эпитет «старой девы» наряду с ее именем.

Она решила спасаться.

Граф Казимир Нарцисович Свенторжецкий, со своей стороны, вскоре после смерти Оленина усиленно стал ухаживать за Зинаидой Владимировной.

Последней, видимо, доставляло это если не удовольствие, то известного рода развлечение.

Так, по крайней мере, она старалась показать перед окружающими, вообще, и, в особенности, перед императрицей.

Государыня радовалась этому и мало-помалу начала покровительствовать новому роману своей любимицы, хотя граф Казимир был ей далеко не симпатичен.

Чистая, светлая душа государыни чувствовала неискренность и двуличие этого красавца.

Близость графа и частые свиданья с ним снова пробудили в Зинаиде Владимировне те мучительно-сладкие ощущения, которые она испытывала несколько лет тому назад, при первой встрече с намеченным ею теперь в ее будущие мужья Казимиром Нарцисовичем.

 

Теперь она отдавалась этому чувству без, хотя отчасти его парализовавшей в Москве, внутренней борьбы и через какие-нибудь два месяца подчинение ее графу Казимиру, его приковавшему ее к себе взгляду дошло до совершенной с ее стороны потери воли.

Он сделался ее полным властелином, по мановению руки которого она готова была решиться на все.

Ее положение при дворе спасало ее от грустных последствий такого подчинения – граф не смел воспользоваться им, боясь светского скандала.

Кроме того, он совершенно примирился с той мыслью, что к обладанию этой девушкой он должен придти путем законного брака.

Он сделал предложение Ираиде Ивановне и Владимиру Сергеевичу Похвисневым и оно было принято.

Зинаида Владимировна, с разрешения императрицы, тоже дала свое согласие.

Это было в апреле.

Свадьба была назначена в первых числах июня. Иван Павлович Кутайсов торжествовал, заранее облизываясь при одном воспоминании о готовящемся для него лакомом куске.

Один аббат Грубер задумывался над вопросом, что-то произойдет далее.

Он помнил условие Ирены Олениной и готовился беспрекословно исполнить его по первому ее слову.

Она его не произносила.

Ирена Станиславовна жила затворницей и, казалось, все еще не могла примириться с постигшей ее невозвратной утратой.

Кроме того, она, действительно, готовилась быть матерью.

Порой аббат Грубер даже думал, что молодая женщина отказалась сама от поставленного ею за оказанную услугу чудовищного условия, но подобная мысль закрадывалась в голову умного иезуита лишь на мгновение.

Он отбрасывал ее тотчас же, вспоминая разговор с этим «демоном в юбке», как тогда он мысленно назвал и теперь продолжал называть Ирену.

Ее месть не могла удовлетвориться смертью Оленина и сумасшествием сестры Зинаиды Владимировны, этой второй жертвы Ирены, отнявшей у Полины жениха – аббат Грубер понял причину самоубийства Гречихина, – она потребует жизни ненавистной ей Зинаиды Похвисневой.

Он обязан помочь ей в смерти этой красавицы.

Граф Казимир Нарцисович и не ожидал, какое страшное дело заставят совершить его под угрозой разоблачения его самозванства.

Тайна его имени, находившаяся в руках аббата Грубера, висела над ним дамокловым мечем.

К ужасу его, вскоре после того, как он стал объявленным женихом Похвисневой, пришлось убедиться, что этой тайной владеет не один аббат Грубер.

XIII
Роковой медальон

Граф Казимир Нарцисович Свенторжецкий и после изменившегося своего положения в финансовом и общественном отношении продолжал жить на Васильевском острове, в доме сестер Белоярцевых.

Только уже после смерти Оленина, он, по предложению Грубера, переехал в отведенную ему, по ходатайству последнего, квартиру в «замке мальтийских рыцарей», на Садовой улице.

Отвод казенной квартиры графу Свенторжецкому мотивирован был, заведыванием делами мальтийского ордена, сосредоточенных в руках князя Куракина.

Незадолго перед переездом, граф Казимир Нарцисович, обмываясь по обыкновению утром до пояса холодной водой, забыл надеть снятый им и положенный на умывальный стол медальон с миниатюрой его матери.

Медальон остался на столе.

Граф уехал и, по обыкновению, должен был возвратиться только к вечеру.

Приставленный к нему в качестве камердинера Яков Михайлов нашел медальон и падкий к женскому полу, засмотрелся на красавицу.

В этом занятии застал его пришедший его навестить приятель «убогий человек», «горбун», как его звали в доме старых барышень.

Он уже много лет посещал дом Белоярцевых и для какой надобности и когда появился в нем в первый раз, никто не помнил, да и не старался вспомнить.

Горбун в доме был свой человек.

К нему особенно благоволила Марья Андреевна, как к обиженному природой бедняку, не замечая, что он бросал на нее нередко взгляды скорее безумно влюбленного, нежели благодарного человека.

Сошелся он на дружескую ногу и с Яковом Михайловым.

Горбун был вообще золотой человек: починить что-нибудь, придумать какую-нибудь хозяйственную механику, исполнить поручение в городе – на все это он был такой мастак, что другого не сыщешь.

Он сделался почти незаменимым в домашнем обиходе Белоярцевых, даже еще при жизни их отца и остался им после его смерти.

Одна Арина Тимофеевна, ходившая за барышней, как звала она Машу, почему-то не любила «горбатого черта» – таким эпитетом честила она его в глаза и за глаза.

Уродливый горбун платил ей тою же монетою, хотя не высказывал этого, особенно при Марье Андреевне, любившей до безумия свою няню, но это можно было заметить по злобным взглядам, которые он иногда метал на старуху.

Ласковое и приветливое отношение к горбуну со стороны своей питомицы было для Арины Тимофеевны, по ее собственному выражению, острым ножем.

В описываемое нами время горбун чаще и дольше бывал у Белоярцевых, так как обе старые барышни сильно хворали и услуга его, заключавшаяся в беготне за лекарствами в город и в других надобностях, требовалась более настоятельно.

Он даже иногда оставался ночевать на Васильевском острове, так как жил от дома Белоярцевых очень далеко, на другом конце города, в сторожке Таврического сада, у сторожа Пахомыча.

Последний тоже через горбуна посещал Якова Михайловича и Арину Тимофеевну, благоволившую к отставному солдату и часто поившую его кофейком.

Одного не могла простить старуха Пахомычу, зачем он связался с «горбатым чертом».

Она нередко даже возбуждала за кофеем этот вопрос, но Пахомыч отделывался общими фразами.

– Он ничего парень, убогий человек, куда же ему идти… Лавки у меня не отлежит, а есть, почитай, ничего не ест, да и дома-то он, одна заря вгонит, а другая выгонит.

Затем Пахомыч всегда переводил разговор на «божественное», до которого была большая охотница Арина Тимофеевна.

Марья Андреевна тоже очень благоволила к старику, за что Пахомыч платил ей положительным обожанием.

Надо было видеть, каким взглядом смотрел он на нее, чтобы прочитать в его глазах чуть ли не молитвенное настроение в присутствии «ангела-барышни», как звал ее Пахомыч.

Этот-то горбун и вошел в спальню графа Казимира Нарцисовича, зная, что его сиятельства нет дома, как раз в то самое время, когда Яков Михайлов стоял как очарованный, держа в руке золотой медальон с поразившим его миниатюрой красавицы.

Обернувшись на шум шагов вошедшего в комнату горбуна только на минуту, Яков снова устремился на миниатюру.

– Вот краля, так краля! – воскликнул он.

Горбун подошел ближе.

– Где, где? – с любопытством спросил он.

По сластолюбию и склонности к прекрасному полу, он не только не уступал своему приятелю, но далеко превосходил его.

Сладострастие иронией судьбы часто в сильной степени отпускается природой ее пасынкам – физическим уродам.

– А вот погляди, брат, баба на отличку… – подал ему медальон с миниатюрой Яков Михайлов.

Горбун взглянул и даже присел.

– Ишь, проняло… – заметил его приятель. Яков, однако, ошибся.

Удивление горбуна при виде миниатюры красавицы, матери графа Свенторжецкого, относилось совсем не к красоте нарисованной женщины, а к сходству, которое вызвало в его уме целый рой воспоминаний далекого прошлого.

– Откуда у тебя это? – дрожащим от волнения голосом спросил горбун.

– Вестимо не мое, а его сиятельства, умываться изволили, видно, позабыли, впервой это с ними случилось, на шее-то у них я видел его, думаю образ, ан не то… Я и тогда думал, не нашей он веры, а образ носит, чудно показалось мне, вот-те образ… Зазноба верно какая ни на есть, а баба первосортная…

– А, может, мать… – сказал горбун.

– Все может быть… Поклеп на человека взвести не долго… – согласился Яков.

Горбун внимательно продолжал рассматривать миниатюру.

– Она, она, в этом нельзя сомневаться, вот и родинка на щеке… То-то я смотрю на него и думаю… Где я видел его? На кого он похож?.. Ан вон что… – шептал он себе под нос.

– Ты чего там бормочешь?.. – спросил Яков Михайлов.

– Я, ничего, я так… – оторопел застигнутый врасплох в своих размышлениях вслух горбун.

– Ворожишь, что ли? – засмеялся Яков.

– Ворожи, не ворожи, такую не приворожишь… – отшутился, в свою очередь, горбун.

Яков Михайлов взял из его рук медальон и бережно отнес его в кабинет и положил на графский письменный стол.

Горбун не более как с четверть часа пробыл еще в доме Белоярцевых, отговорившись неотложным делом.

На рысях, насколько ему позволила его фигура, побежал он на другой конец Петербурга, в Таврический дворец.

На ходу он продолжал громко рассуждать сам с собою.

– Вот так штука!.. Вот он кто молодчик-то… Граф… Ну, дела… Кажись, здесь пахнет не малой поживой… В самом худшем случае перепадет малая толика…

В рассуждениях подобного рода он не заметил пройденного длинного пути и чуть не пробежал мимо ворот Таврического сада.

– Вот удивится Пахомыч… – буркнул он себе под нос, входя в них и направляясь к сторожке.

Пахомыч был в ней, углубленный в починку своей старой солдатской шинели.

При входе горбуна он только мельком взглянул на него, но не оставил своей работы.

Горбун скорее упал, нежели сел на лавку.

Только теперь почувствовал он усталость от пройденного им далекого пути.

Несколько времени он тяжело дышал, исподлобья, по всегдашней своей привычке, поглядывая на Пахомыча.

– Принес я тебе весточку, так весточку… – наконец, начал он.

Пахомыч поднял голову от работы.

– Граф-то этот, постоялец старух Белоярцовых…

– Ну?

– Как думаешь, кто он?

– А мне как то ведать?.. Граф… – заметил Пахомыч.

– Такой ж он, брат, граф, как и мы, грешные…

– Как так?

– Да так, он сын твоей сестры, Катерины, а тебе племянник.

Пахомыч выронил иглу и даже шинель скатилась с его колен на пол.

– Что ты несуразное брешешь!.. – воскликнул он.

– Пес брешет, а не я! – взвизгнул горбун. – Помнишь, барин, Петр Александрович, возил Катерину в иностранные земли?..

– Ну…

– Там с нее патрет списали махонький такой… Она еще его нам показывала… Помнишь?

– Помню.

– Ну, так этот патрет самый, как есть в золоте и на золотой цепочке, граф-то этот, постоялец Белоярцевых, на шее носит…

Пахомыч побледнел.

– А ты откуда это знаешь?

– Сам, собственными глазами, сегодня этот патрет видел, в руках держал…

– Как так?

Горбун рассказал все виденное и слышанное им от Якова Михайлова.

– А может он к нему каким ни на есть другим манером попал… аль ты обознался…

– Обознаться не мог! – снова завизжал горбун. – Потому рассмотрел его дотошно. Родинка на щеке Катерины и та на патрете в сохранности… Вот что!.. И с какого же резона чужой человек ее патрет на груди, вместо образа или ладанки, носить будет?..

– Пожалуй, оно и так! – согласился Пахомыч.

– Да ты видел его, графа-то?

– Мельком…

– А я не мельком… сколько разов видел… Думаю, на кого он похож? Ан, на Катерину… Как ноне посмотрел ее патрет, как есть вылитый…

– Может оно и так, только ты его не замай, пусть графом будет, нам-то что…

Горбун некоторое время молчал, как бы что-то обдумывая. Пахомыч с тревогой смотрел на него.

– Оно, конечно, нам-то что, это ты правильно… – наконец заметил он.

Пахомыч вздохнул свободно.

– Я только так тебе рассказал… Все-таки сердце-то твое должно радоваться… Племянник родной в графьях состоит… дочь барышня барышней… – продолжал горбун.

Пахомыч не отвечал. Видно было, как по его челу бродили не радостные мысли. Рассказ горбуна воскресил в его памяти далекое тяжелое прошлое, которое он силился забыть и за последнее время стал почти преуспевать в этом. Теперь картины этого прошлого одна за другой, вереницей пронеслись перед его духовным взором. Он сидел неподвижно на лавке, с глазами, устремленными в пространство.

Горбун, посидев еще несколько минут, не вступая в дальнейший разговор со своим сожителем, взял шапку и вышел из сторожки.

Пахомыч остался один. Перед ним, повторяем, восстало далекое прошлое. Вспомнил он свою сестру Екатерину Пахомовну, – он да она только и были у матери, – он уж в казачках служил при отце Петра Александровича Корсакова, когда она на свет появилась, лет на одиннадцать старше ее был.

И в кого она такая пригожая да нежная уродилась, говорили на дворне, что в барина, красив был Александр Афанасьевич, в портретной-то его портрет висел, так совсем Катерина и на самом деле в него вылитая.

Мать-то их в ключницах ходила, а отец был конюхом, не долго после рождения дочки пожил, лошадь его под себя подмяла и копытами грудь продавила.

 

Отдан он был в Москву вскоре в учение к парикмахеру. На побывку в деревню приезжал, а затем лет через пять и совсем из ученья вышел, при молодом барине Петре Александровиче в парикмахерах служил.

Лет с пяти все ладно было, да как-то ненароком обрезал барина-то, рассвирепел страсть, в солдаты сдал.

Катька-то тогда по одиннадцатому году осталась, мать с год как умерла, сирота значит. Девочка-картинка, не только вся дворня, все приезжие господа заглядывались.

Пошел Андрей Пахомыч под красную шапку, служить царице, кровь проливать. Было это при блаженной памяти Елизавете Алексеевне. Последние годки царствовала. С немцем война была. Наши их город Берлин заняли, да там и сидели хозяевами.

Контужен был перед тем Пахомыч в левую ногу, и теперь волочит ее. В лазарете поволялся и в чистую вышел. Домой пришел, барин Петр Александрович ласково таково встретил, зла не помнил, Катерина-то Пахомовна, его сестра, в барских барынях всем домом заправляла и сынишка у ней Осип по второму году, да дочь Аннушка, по третьему месяцу.

Барин в ней и в детях души не чаял; только порой запивал люто. Стал снова Пахомыч парикмахером при барине, на прежнем положении, только теперь брил-то с оглядкою, не порезать как бы неровен час.

На дворне «горбун» появился – барская забава, известно, и сестра евонная красавица-девушка, косы русые, длинные, сама кровь с молоком, взглянет – рублем подарит.

Защемила она сердце отставного солдата.

Спит и видит и во сне, и наяву Пахомыч, как бы эту «кралечку» за себя взять, честным пирком да за свадебку.

Брат-то горбун в согласии, родителей у них не было, на погосте лежали давно, только как к барину приступиться – этого никак Андрей Пахомыч не придумает.

Совсем было уже решился, а тут беда стряслась, вспомнить страшно. Пахомыч и теперь вздрогнул всем телом, сидя в своей сторожке при этом воспоминании.