Za darmo

Коронованный рыцарь

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

XVII
Улыбка фортуны

Граф Казимир Нарцисович Свенторжецкий, перебравшись вскоре после коронационных торжеств в Москве на берега красавицы Невы, был далеко недружелюбно принят северной Пальмирой.

Если Москва была для него доброю родною матерью, то Петербург он мог пока без преувеличения назвать злою мачехою.

Приехав из Белокаменной с небольшими средствами, оставшимися от широкой московской жизни, он в расчетливом и холодном Петербурге далеко не встретил такого радушия, какое оказывала ему старушка Москва, двери гостиных великосветского общества отворялись туго, сердца же петербургских женщин не представляли из себя плохо защищенных касс, какими для красавца-графа были сердца многих москвичек, а сами отворялись только золотым ключом.

Сделав визиты Груберу и другим иезуитам и некоторым членам польской колонии в Петербурге, он был принят с предупредительною славщавою любезностью, под которой таился холод себялюбия и мелочного расчета.

Он был засыпан обещаниями покровительства и помощи, и сначала этот бенгальский огонь любезности произвел на него чарующее впечатление, и прошло довольно продолжительное время, пока смрадный дым застелил блестящую картину. Он раскусил этот город, город обещаний по преимуществу.

Граф не преминул сделать визит единственному знакомому ему семейству в Петербурге – Похвисневым. И тут, однако, его постигла неудача.

Его приняла Ираида Ивановна; Зинаида Владимировна была во дворце.

Начиналось знаменитое наступление на Нелидову, окончившееся ее отъездом.

Совершенно отуманенная блестящей карьерой, открывающейся перед ее дочерью, генеральша Похвиснева третировала титулованного гостя даже несколько свысока. Титул его потерял для нее прежнее обаяние.

Казимир Нарцисович, посидел несколько минут, откланялся. Он, затем, заезжал несколько раз, но Зинаиду Владимировну не заставая – она продолжала пребывать во дворце.

– Ее величество так привязалась к Зинаиде, что положительно не может пробыть без нее и часу, она совершенно отняла у меня дочь… Я даже на днях заметила это ее величеству… – с напускною небрежностью, вся внутренне сияющая от счастья, сказала ему Ираида Ивановна в один из этих визитов.

Он искал и добился разрешения представиться бывшему польскому королю Станислову Августу.

Но король был в это время болен и представление было отложено в дальний ящик.

В таком положении были дела графа Свенторжецкого, когда прибыло посольство мальтийских рыцарей, а с ним и Владислав Родзевич, с которым граф познакомился в Риме, в период самого разгара траты русских денег, и сошелся на дружескую ногу.

Родзевич ввел его к сестре и, как мы знаем, представил Генриетте Шевалье.

Последняя услуга приятеля оказалась крупной. Он произвел впечатление на француженку, и несколько слов, сказанных о нем Кутайсову, как мы видели, должны были сыграть большую роль в судьбе графа Казимира, как кратко называли его среди поляков.

Граф Свенторжецкий жил на Васильевском острове, на углу 8-й линии и Большого проспекта.

Он занимал несколько комнат в довольно большом деревянном доме, принадлежавшем двум сестрам дворянкам Белоярцевым.

Елизавета и Надежда Спиридоновны, так звали хозяек графа, были уже в это время древние старушки-девицы.

Дом их стоял в глубине палисадника, а ко двору примыкал густолиственный сад, наполненый старыми развесистыми яблонями, заглохшими в густой траве.

Весь Васильевский остров знал сестер Белоярцевых и, главным образом, по их отцу, Спиридону Анисимовичу, славившемуся на весь Петербург необыкновенной силой. Он был очень рослый и тучный мужчина.

Старики рассказывали, что в его сапоги вмещалась целая мера овса. Бывало, он летом ляжет отдохнуть в своем саду, где, с его же разрешения, всегда гуляли дети соседей. Ребятишки окружат его и начнут просить, чтобы он посадил их к себе на живот. Он согласится, втянет живот в себя и задержит дыхание. Но лишь только несколько шалунов усядутся на его живот, он вдруг освободит дыхание, выпустит живот и ребятишки летят как мячики в разные стороны.

Однажды на его двор ставили к воротам новую дубовую верею. Тогдашние дубы не то, что нынешние, а для верей уже и обыкновенно берется что ни на есть самый толстый дуб. Десять человек мужиков с самого раннего утра возились с вереею, спустили ее в яму, но никак не могли установить ее как следует. Бились, бились, да, наконец, и из сил выбились.

Проходил в это время Спиридон Анисимович по двору.

– Бог помощь, мужички, – сказал он, подходя к ним, – чего вы тут трудитесь?

– Да вот, батюшка, Спиридон Анисимович, все с дубом не уладим. Всунуть-то мы всунули его, черта, в яму, а повернуть-то и не повернем.

– Отощали, мужички, видимо, отощали, – заметил Спиридон Анисимович, – пора обеденная… Подите-ка, мужички, лучше пообедайте, отдохните: соберетесь с силами, так и работа пойдет веселее.

Выслушали мужички умную речь, переглянулись промеж себя, почесали в затылках и пробормотали:

– Пойдем, что ли, ребята, обедать!

Бросили рычаги, поклонились барину и пошли. Когда мужики ушли, Спиридон Анисимович, оставшись один, подошел к столбу, обхватил его могучими руками, приподнял, да и поставил на место.

Таков был отец девиц Белоярцевых. Он умер в глубокой старости, за несколько лет до начала нашего рассказа.

При нем дочери дожили до старости. Он слышать не хотел об их замужестве, так как обе они занимались хозяйством и рано овдовевшему отцу жилось с ними как у Христа за пазухой.

Лет за десять до своей кончины, он однажды, вернувшись со своей обычной послеобеденной прогулки, к великому изумлению своих дочерей, привел с собою трехлетнюю девочку, со страхом державшуюся за огромную ручищу Спиридона Анисимовича.

– Вот вам, зовут Марьей, по отчеству Андреева… Пусть живет… На сиротскую долю хватит, а вам забава.

И Маша стала жить.

К моменту нашего рассказа, это была красивая, пышная блондинка, с льняными волосами и несколько матовой кожей на миловидном личике, освещенном светящимися, задорными голубыми глазками. Нежный румянец оттенял белизну щек, а высокая грудь колыхалась под всегда чистеньким, даже нарядным платьицем.

Обе старухи положительно молились на нее. Они, кроме того, исполняли завещание своего отца.

Умирая, он поручил им хранить, как зеницу ока, свою любимицу…

– Десять тысяч рублей ей на приданое, да выбирайте жениха с опаскою, народ ноне пошел другой, лоботрясы, прощалыги.

Это были последние слова Спиридона Анисимовича.

Свежесть и красота Маши, или как ее звали слуги, Марьи Андреевны, была разительным контрастом с безобразием ее «тетенек», как она звала Белоярцевых.

Последние были очень некрасивы и сами они и вся обстановка их были чересчур неопрятны.

Впрочем, они опустились так после смерти отца, сильно повлиявшей на обеих сестер, проживших со стариком более полувека.

Они занимали в доме одну комнату и почти весь день сидели на своих почерневших от времени дубовых кроватях, на перинах, покрытых ситцевыми на вате одеялами.

Тут же стоял простой сосновый стол.

Одна из них имела на голове колтун, висевший свалявшимися клочьями, а у другой живот был так велик, что, когда нужно было обедать, она, положив на живот салфетку, ставила на нее преспокойно тарелку со щами.

У Марьи Андреевны были две отдельные комнаты, всегда чисто прибранные и очень уютно, даже с некоторой роскошью обставленные и меблированные.

При ней состояла няня Арина Тимофеевна, как все величали чистенькую старушку, лет пятидесяти, на попечение которой лет пятнадцать тому назад отдана была трехлетняя Маша.

Арина Тимофеевна души не чаяла в своей воспитаннице и сопровождала ее на прогулку и к подругам-соседкам.

У Арины Тимофеевны был такой «глазок-смотрок», что на него можно было положиться, и старушки Белоярцевы покойно продолжали сидеть на своих кроватях.

Остальные комнаты дома пустовали и даже были заколочены со всею их обстановкою и в том виде, в каком застала их смерть хозяина.

По совету некоторых из соседей, как раз в тот год, когда прибыл в Петербург граф Казимир Нарцисович Свенторжецкий, старушки Белоярцевы отделили три коматы с парадным ходом и приказав омеблировать их лучшей из находившейся в запертых парадных комнатах мебелью, стали приискивать себе постояльца.

Этим постояльцем явился, по рекомендации одного из поляков, живших по соседству, граф Свенторжецкий, встретивший соседа Белоярцевых совершенно случайно в кондитерской Гидля и разговорившийся о том, что, живя на постоялом дворе в Ямской, он, граф, испытывает неудобство.

Белоярцевы с благодарностью приняли титулованного жильца, взяв с него сравнительно недорогую плату и окружив всевозможными удобствами.

Для услуг к его сиятельству был прикомандирован казачек покойного барина Яшка, ставший теперь уже довольно почтенным Яковом Михайловичем.

От внимания сластолюбивого графа, конечно, не ускользнула хорошенькая Марья Андреевна, но он скоро сообразил, что при строгом аргусе – Арине роман его с племянницей хозяйки не удастся, и он только может лишиться удобного и дешевого помещения.

Взвесив оба эти обстоятельства, практичный граф отказался от покорения сердца обладательницы Грезовской головки.

На Марию Андреевну, впрочем, граф и не произвел опасного для нее впечатления – она только боялась «черномазого жильца», как называла она Свенторжецкого.

Арина и тетушки могли быть покойны.

В эту-то квартиру графа Казимира и приехал прямо от Ирены Владислав Родзевич, исполняя поручение, данное ему патером Билли.

Он, впрочем, ранее заехал в кондитерскую Гидля, думая застать там графа, но обманувшись в этой надежде, поехал на Васильевский остров.

Граф был в этот день дома с самого утра. Расположение его духа не могло назваться хорошим.

Он сегодня отдал деньги за квартиру и, впервые в своей жизни, увидал в своем бумажнике лишь несколько некрупных ассигнаций. Впереди не предвиделось ничего, кроме разве мелких подачек из кассы ордена иезуитов.

 

Причины для дурного расположения духа, таким образом, были весьма основательны.

Отсутствие денег, этого жизненного нерва, во все времена, и среди всех национальностей, роковым образом влияет на расположение духа людей.

В высших классах это замечается особенно сильно.

На тех же, которые всю жизнь имели под руками этот мировой рычаг, его отсутствие действует прямо угнетающим образом.

Тоже произошло и с графом Казимиром Нарцисовичем Свенторжецким.

Он сидел у себя в кабинете, в утреннем шлафроке, несмотря на поздний час дня, небритый, нечесанный, с всклокоченными усами и думал тяжелую думу, которая вся резюмировалась словами: денег, денег, денег!

Обстановка его квартиры вообще, а кабинета в частности, чуть ли не первый раз пребывания его в Петербурге, совершенно гармонировала с его тяжелым настроением.

От тяжелой, старинной мебели в готическом вкусе веяло грустными воспоминаниями прошлого, грустными, как это часто бывает, лишь потому, что оно прошлое.

Каждая вещь в этой обстановке могла рассказать целую историю старинного дворянского рода Белоярцевых, и исследователь старины мог бы увлечься этим немым языком бездушной обстановки.

Граф Казимир не понимал этого языка, или лучше сказать понимал иначе.

Все окружающее его говорило ему лишь о том, что когда-то обладатели его жили в богатстве и роскоши, а теперь там, за стеной, две грязные, безобразные старухи являлись остатками этого былого, давно прошедшего.

Это навевало на него мысли о будущем, о судьбе. Он содрогался за самого себя.

Его думы прервал сильный звонок, и через несколько минут в кабинете появился Владислав Родзевич.

От всей его фигуры веяло каким-то таинственным торжеством. Сердце графа Казимира усиленно забилось.

Им овладело какое-то вдруг появившееся предчувствие, что это посещение приятеля далеко не спроста.

Слова вошедшего подтвердили это.

– Лежебочничает и грустит, когда должен бы кричать «виват».

– С чего это? – нехотя возразил граф. – Дела так скверны, что хуже и быть им нельзя… Фортуна окончательно от меня отвернулась.

– Не ты ли от нее, так как к тебе надо приезжать и говорить, что она тебе улыбается…

Родзевич захохотал своим густым басом. Граф Казимир смотрел на него вопросительно-недоумевающими глазами.

– Ты шутишь или нет? Если первое, то это грешно; мне совсем не до шуток…

– Какое шучу, я говорю дело, поезжай завтра во дворец и доложи о себе Кутайсову, Ивану Павловичу, он взялся устроить твою судьбу… Потом заезжай к Груберу, он даст денег…

– Опять гроши…

– Нет, теперь он раскошелится…

Владислав Станиславович уселся в кресло и подробно начал рассказывать графу все уже известное нашим читателям.

XVIII
Особый мирок

Жизнь Похвисневых вышла из своего русла и потекла широкою рекою.

Высшее назначение, полученное Владимиром Сергеевичем, приближение Зинаиды Владимировны ко двору отразилось на тщеславной жене и матери Ираиде Ивановне. Она, что называется, не чувствовала под собою ног.

Они не переменили местожительства и остались жить в собственном доме, так как собственные лошади и экипажи скрадывали расстояние, отделявшее их от города или «центра города», как говорила Ираида Ивановна, ни за что не соглашавшаяся с тем, что их дом стоит за городской чертой.

– Помилуйте, Таврический дворец в двух шагах, а вы говорите не город. Смольный институт рукой подать, так как же это не город.

Против таких аргументов, да еще решительного тона говорившей, возражать не приходилось.

С Ираидой Ивановной соглашались.

– Оно конечно, хотя, но… все-таки…

– И не говорите, по-моему – лучшая часть города, воздух чистый, простор…

– С этой стороны, пожалуй, вы правы… – окончательно отступали споряшие.

Ираида Ивановна оглядывала их с торжествующим видом победительницы. Старшая дочь, Зинаида, как мы знаем, пребывала во дворце.

В доме начали вставать довольно поздно. Владимир Сергеевич уезжал на службу, Ираида Ивановна ездила ежедневно с визитами.

Круг знакомств, стоявших на высоте, Похвисневых сделался громадным. Ираида Ивановна и Владимир Сергеевич всюду были желанные гости.

Таким образом и вечера были заняты.

Один только день – пятница – был приемный у них самих.

Днем были назначены часы для визитов и Ираида Ивановна сидела дома, вечером собирались приглашенные к ней и ее мужу.

В великосветском Петербурге того времени эти пятницы были в большом почете, приглашения на них ждали и искали.

Общество, собиравшееся в гостиной Ираиды Ивановны, было самое избранное. Потому-то так свысока и встретила графа Свенторжецкого.

Титул потерял для нее обаяние. Так блестящая театральная луна для находящихся на сцене представляется лишь масляным пятном.

Нахлынувшая на семейство Похвисневых волна почестей не захватила лишь Полину и даже ничего не изменила в режиме ее жизни.

Она по-прежнему рано вставала, вся была поглощена в хозяйственные хлопоты, читала и отводила душу в беседах с дядей и с появившимся недавно в Петербурге Осипом Федоровичем Гречихиным.

Ираида Ивановна на свою младшую дочь махнула, как говорится, рукой.

Эгоистичная по натуре, она была даже рада, что при ее рассеянной жизни есть существо, которое взяло на себя всю будничную мелочь жизни и что хозяйство в доме идет по-прежнему, как по маслу.

– Останется в девках, сама виновата. Не умеет нравиться; кажется, такая же фрейлина, как и Зина, а куда-нибудь выехать, так канатом не вытащишь… «Да зачем я поеду, да к чему я поеду, да кому я нужна… Дома лучше…» – только и слышишь от нее… Пусть торчит дома… Мы не виноваты, мы все средства предоставили… Не хотела пользоваться… Будет пенять на себя, да поздно… – говорила Ираида Ивановна в интимных беседах с мужем, возбуждавшим не раз вопрос о своей младшей дочери, которую старик очень любил, и о ее образе жизни, совершенно отличном от образа жизни всей семьи.

– Я просто диву даюсь… Ведь погодки, а какая разница… Зина и она… День и ночь… Кажется, вела я их одинаково, ни одну из них не отличала особенно, ни в загоне ни одна из них не была, воспитание получили одинаковое, а вот поди ж ты, совсем разные… – добавляла она.

– Это уж такой характер… Это от Бога, не переделаешь… – умозаключил Владимир Сергеевич.

– Пожалуй, ты это правильно, пожалуй, что это именно от Бога, даст оному талант, а оному два… – соглашалася с мужем супруга, что, впрочем, случалось с ней довольно редко.

– Может неожиданно судьбу свою найдет… – успокаивал Владимир Сергеевич скорее себя, нежели Ираиду Ивановну в ее пессимистическом взгляде на будущность Полины.

– Где уж, рохля рохлей… – парировала генеральша.

– Не говори, бывает… Даже в сказках…

– Так то, в сказках…

– А ты сказками шутишь… Они тоже не без смысла пишутся…

– Нашел смысл в сказках… Поди ты… О пустяках мне с тобой болтать недосуг.

Ираида Ивановна уходила из кабинета мужа, где обыкновенно просходили подобные разговоры.

Одна Полина не задумывалась о своем будущем. Оно для нее представлялось совершенно определенным, и она была счастлива в этом спокойствии за свою судьбу.

Уже несомненно счастливее, нежели ее мать и сестра, перед которыми их будущее проносилось целыми рядами фантасмагорий, в несбыточности которых им зачастую приходилось убеждаться.

Полина шла твердыми шагами к намеченной цели – сделаться женой своего ненаглядного Оси.

Иван Павлович Кутайсов, по приезде в Петербург, после коронационных празднеств в Москве, вскоре в числе присланных на его имя писем нашел и докладную записку коллежского секретаря Осипа Федоровича Гречихина, с условной надписью на одном из углов: «Полина».

В этот же день царский любимец столкнулся во дворце с Иваном Сергеевичем Дмитревским.

Эта встреча напомнила ему о просьбе Полины, которую, как он знал, очень любил и баловал Иван Сергеевич.

– А что у вас в министерстве не найдется ли одному чиновнику местечко? – спросил Иван Павлович.

– Какое там местечко, и так много лишних понасажено, только потому и держим, что не гнать же, коли определили, ни с того, ни с сего… – отвечал Дмитревский.

– А может потеснитесь, дадите местечко, только хорошее… не мелкое…

– Уж не знаю, хороших-то совсем нет, на всех давно сидят, да и много младших старшие вакансии дожидаются…

– Ну и пусть их подождут, а вы посадите новенького…

– Это несправедливо… – вспыхнул Дмитревский. – Пусть это делает сам министр, а я никогда на это не решусь…

– Может и решитесь… – загадочно улыбнулся Иван Павлович. – Заезжайте сегодня, пожалуйста, ко мне, коли досуг, я вам одну цидулочку покажу…

Они разошлись.

Иван Сергеевич из дворца завернул к Кутайсову.

После взаимного обмена приветствий, тот подал ему докладную записку Гречихина.

Дмитревский внимательно прочел ее. Осип Федорович в общих, неопределенных выражениях ходатайствовал перед Кутайсовым о переводе его в Петербург и доставлении какого-либо места в центральных учреждениях столицы.

– Очень жаль… – Заметил Иван Сергеевич, подавая записку Ивану Павловичу. – Я знаю этого Гречихина, славный малый, хороший работник, умный, сообразительный, расторопный, но… мест теперь нет.

– Так, вы говорите, нет… – заметил Кутайсов, не принимая бумаги.

– Впрочем, я возьму записку и при первой открывшейся вакансии… Он ведь в Москве на месте, может подождать… И то место вначале будет не особенное… Справедливость прежде всего, нельзя сажать на головы своим служащим… Можно, наконец, предложить кому-либо из моих чиновников обменяться местами, для некоторых из них петербургский климат вреден.

– Не то, Иван Сергеевич, не то, это надо сделать на днях, на этой неделе и место доставить хорошее… Я обещал.

Дмитревский нахмурился.

– В таком случае, Иван Павлович, потрудитесь обратиться к министру, а не ко мне, или в другие учреждения.

– А я думал, – возразил снова, как и во дворце, загадочно улыбаясь, Кутайсов, – напротив, вам сделать удовольствие, оказать услугу любимой вами особе…

– Я вас не понимаю…

– Не мудрено, вы не прочли всего, что написано на этой бумаге.

Иван Сергеевич раскрыл сложенный им лист и снова пробежал записку и даже развернул лист и посмотрел на обороте.

– Нет, я прочел ее всю.

– А в правом уголке, ваше превосходительство, в правом уголке, сверху…

Дмитревский прочел написанное карандашем слово: «Полина», перечитал его несколько раз и вопросительно-недоумевающим взглядом уставился на Кутайсова.

Оба они сидели в креслах обширного кабинета последнего.

– Догадываетесь, батенька, в чем штучка? – засмеялся Иван Павлович.

– Не совсем…

Кутайсов рассказал Ивану Сергеевичу известный нашим читателям разговор его в Москве с Полиной и свое обещание сделать все возможное и невозможное – это уж так от себя теперь, – прибавил Кутайсов, – по докладной записке, в уголке которой будет стоять имя: «Полина».

«Значит, это у них совсем серьезно, – неслось в это время в мыслях Дмитревского, – если Полина решилась обратиться с просьбой к Кутайсову, которого она недолюбливает».

– Так как же? Найдется местечко? – спросил Иван Павлович.

– Уж и не знаю… Надо подумать… Устроить его здесь надо…

– Устройте, устройте, ваше превосходительство, и это-то и будет высшая справедливость…

– То есть как же это?

– Да так… Высшая справедливость заключается не в том, чтобы соблюдать канцелярский порядок да черед, а в том, что, находясь при власти, делать посредством ее большее количество людей счастливыми, да и давать не призрачное, а настоящее счастье… Если какой-нибудь Сидоров получит повышение и сядет на место Петрова, умершего или вышедшего в отставку, то в жизни Сидорова прибавится лишь несколько десятков или сотен рублей жалования и больше ничего… Он теперь доволен своей судьбой, и тогда лишние деньги он пропустит мимо рук, растратит на пустяки или же станет копить, и после его смерти их истратят его наследники; назначением же Гречихина вы приобретете делового человека, и вместе с тем упрочиваете, или же кладете первый камень благополучия двух любящих сердец, одно из которых принадлежит дорогому для вас существу… Оба они будут счастливы, и вы, власть имеющий, на них же будете радоваться… Ну, и очередному можете наградку там дать, что ли… Рублями-то у него больше будет, если уж в том его счастье…

Нельзя не сознаться, что теория эта несколько отдавала иезуитизмом.

Недаром Иван Павлович находился под влиянием Генриетты Шевалье, духовной дочери патера Билли.

Это самое мелькнуло в уме Ивана Сергеевича.

 

Он улыбнулся.

– Будь по-вашему… Для Полины покривлю душой… Постараюсь, впрочем, сделать так, чтобы в этом случае пострадали немногие из моих подчиненных… Чтобы все они были счастливы полным счастьем… Гречихин получит место…

Ивану Сергеевичу удалось перевести одного из своих высших чиновников на новую должность, учрежденную при одном из присутственных мест, и поместить на его место Гречихина. Чиновник же, который мог расчитывать получить место переведенного сотоварища, принял предложение перевода в Москву на место Осипа Федоровича, так как там жили все его родные.

Все устроилось так, что, как говорит пословица, и овцы остались целы, и волки были сыты.

Дмитревский принял явившегося Гречихина, как родного, и предложил ему у себя комнату и стол.

– Пока обзаведетесь «своим домком и хозяйством», – загадочно добавил он.

Осип Федорович понял намек и покраснел от удовольствия и сладкой надежды, вспыхнувшей в его сердце.

Он, конечно, не преминул поехать к Похвисневым, где и был принят радушно, как свой человек. Ираида Ивановна и Зинаида Владимировна, положим, не обращали на него почти внимания, генерал также только иногда вскользь удостоивал его разговором, но зато Полина встретила его с неподдельным восторгом, отразившимся в ее светлых, как ясное небо, глазах.

Он сделался частым гостем и один, и с «дядей Ваней», как и он, подражая Полине, стал заочно звать Дмитревского. В беседе-то с ним и отводила Полина Владимировна душу.

Рассеянная, светская жизнь ее родителей и отсутствие дома сестры давали ей большую свободу. Она была очень довольна течением своей жизни.

Вместе с «дядей Ваней» и ненаглядным Осей она проводила целые вечера в мечтах о будущем, которое молодой девушке казалось несомненным, а мечты не нынче-завтра готовыми перейти в действительность.

В это время Зина, в один из приездов домой, сообщила о том, что государыня императрица взялась устроить ее брак с Олениным.

Она рассказала это матери и не утерпела, чтобы не похвастаться и перед сестрой.

– Ему дадут высокое назначение, пожалуют придворное звание и графский титул… Десять тысяч душ крестьян… – приврала, для большего эффекта, Зинаида Владимировна. – Да он и без того очень богат… – добавила она, испугавшись, видимо, сама своих фантастических предположений.

Полина при первом свидании сообщила эту новость Ивану Сергеевичу и Осипу Федоровичу.

Дмитревский глубоко задумался.

Он любил Оленина и понимал, что если это сватовство и состоится, то не обойдется для Виктора Павловича без тяжелых жизненных потрясений, и что ему придется пережить много дрязг и неприятностей и даже лишиться большей части его состояния. Он видел, что и теперь блестящий по виду офицер глубоко несчастен в своей странно и загадочно сложившейся домашней жизни. Кроме того, наконец, Иван Сергеевич не видел для Виктора особого счастья сделаться мужем тщеславной и двуличной девушки, какова была Зинаида Владимировна. Одно только несколько успокаивало Дмитревского, это то, что он знал, что Виктор Павлович давно искренно и горячо любит Зинаиду Похвисневу.

«Он ее совсем не знает… Надо ему открыть глаза, – мелькнула было у него мысль, но он тотчас же оставил ее. – Разве можно разубедить любящего человека в достоинствах любимого им существа?.. Напрасный труд! Это все равно, что маслом брызгать в огонь…»

«Будь, что будет, значит, судьба… А может быть, она, после свадьбы, переменится».

Он вспомнил пословицу: «Женится – переменится».

«Это говорится о мужчинах, но кто знает, быть может иногда касается и женщин… Чем черт не шутит, она может сделаться хорошей женой и доставит ему счастье. Он стоит счастья… Он хороший, честный малый…»

– Что же, дай Бог… – заметил он вслух… – Совет да любовь… Веселым шиком, да за свадебку… На счет титулов да пожалований она приврала, ну, да и без титулов проживут, коли любят друг друга… Так ли, детки? – окинул он любовным взглядом Полину и Гречихина.

– Конечно же так! – в один голос, со вздохом отвечали они.

– О чем же вы так вздыхаете?.. Зависть, что ли, берет на других, хочется поскорей и самим под венец?.. Хочется?..

– Хочется… – в один голос снова ответили молодые люди.

– Потерпите немножко… Дайте одну свадьбу справить… По старине так и следует, чтобы старшая раньше выходила замуж… А там и за вас примемся, живо тоже окрутим… Мамаша-то с папашей, пристроив дочку, будут в елейном настроении духа… ну, авось не откажут… Я уже сказал, что за вас ходатайствовал… Устрою, все устрою, только подождите немножко…

– Мы ждем, ждем… – опять в один голос воскликнули Полина и Гречихин.

– А там меня, старика, и крестить зовите.

Полина густо покраснела. Лицо Осипа Федоровича приняло смущенно-серьезное выражение.