Что было бы, если бы смерть была

Tekst
7
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Кто именно педерасты? Мы?

Максим Карлович (бритый, с лёгким лицом) был в некоей кофте, словно бы сотканной из его популярных (за рубежом) полотен, а коренастый и вихрастый Виктор Леонидович оказывался бородат (как древний грек Эзоп), что на фоне его «старорежимного» костюма казалось отсылом к веку девятнадцатому.

Спрошена была «как бы глупость». Потому (в настоящем мире) – и услышана она не была. Но ведь и предназначена была глупость дли мира искусственного.

Во всяком случае, мальчик вопросу не удивился и всё же (почти) произнёс:

– Я отвечаю лишь за себя. Я Эрот, божик мимолетной похоти. А на кого эта похоть обращена (на мужчин или женщин), люди решают сами.

На самом деле и «это» (произнесение) – произошло «не так». Что сказать, виртуальность бытия сказывалась: мальчик-Эрот (прежде самим Перельманом целованный) – отнял у него руку, дабы покрутить у виска пальцем.

Очевидно, в этом самом что ни на есть простом движении было сродство с перемещением стрелки по монитору. Во всяком случае, Перельман о своём вопросе забыл и даже не успел испытать жгучего стыда за «себя, сказавшего глупость».

Он (многоперсонально) – версифицировал мир. Но и мир (беспредельно) – версифицировал его самого. А что в «этом» его новом мире могут быть и другие (кроме него) бого-демоны, он ещё не вполне успел усвоить.

Поэтому его душа у монитора поспешила вернуть его в ту человеческую ипостась, где ему (человеку) – предстояли нечеловеческие определения.

И опять понадобилась женщина. Ибо как еще можно самоопределиться? Человеку – только посредством женщины. Но ведь Хельга (в амбициозных своих ипостасях) из ресторана ушла.

Более того, она как бы и от ресторана сбежала! Но и в этой утрате был смысл: стало ясно, что есть и другие её ипостаси.

Виктор Топоров (бородатый и коренастый, всё более и более похожий на одинокого гнома) сказал:

– Иди. Она ждет.

Максим Кантор (верный семьянин и энциклопедический эрудит, мягкий европейский марксист-соглашатель – а где-то даже «не совсем материалист» и «не-то-чтобы» русофоб) не сказал ничего: всё без слов было ясно.

Ибо Перельману (отовсюду) – предлагалось: либо «судьба на выбор», либо «судьба на вырост». В любом случае (словно бы глаза обступили и смотрят) – каков он сейчас, «этот» Перельман, возможно было увидеть только в глазами «настоящей» женщины.

Надо заметить, что Перельман (ещё не возжелавший «реализаций», то есть гений весьма бесполезный) именно «этого» и попытался избежать, когда спросил у двух весьма и весьма реализованных (но локальных: этих места и времени) гениев:

– Вы не педерасты? – первым делом спросил он у них.

Но вопрос (опять-таки) – не был услышан. Ведь отвечать на него пользы не приносило.

– Идите, – сказал Кантор.

– Может, водки выпьешь, для храбрости? – сочувственно спросил Топоров.

Перельман-возжелавший был бы польщен, но Перельман-бесполезный ответил:

– Спасибо, я не пью.

А душа его у монитора задалась простым вопросом: куда теперь Перельмана-атлета отправить, в какие перемены нашего коллективного бессознательного?

Ответом на него оказалось слово «сланцы», липкие глубины миллионов лет бес-сознательного, понадобившиеся для заполнения выкопанного древними Украинцами Чёрного моря; да!

Перемены этого коллективного бес-сознательного отчетливо осознавались на Украине, когда-то именуемой братской страной, а сейчас воспылавшей любовью даже не к фашизму (куда там, это слишком сложно), а к тупому квазинационалистическому злу.

Максим Кантор его услышал и отзовался:

– Вы слишком категоричны.

Кантор мало что понимал в украинской реальности. Но он был безусловный сторонник виртуальной свободы.

Перельман-аутентист (казалось бы, воплощение ненужности и свободы) – отнесся к его словам скептически: он ясно представлял, как прозрения сочетаются с упрощением и даже с агрессивным невежеством.

Разумеется, возражать он не стал.

Впрочем, в данной истории функция этих гениев заключалась в том, чтобы Перельман «видел – кем он мог быть, но – никогда бы не захочет быть». Даже просто потому, что ни «люди социума» – никог-да не позволят, ни он сам (в ипостаси алкоголика и социопата) – не возможет.

– Мне нужна «настоящая» женщина, – сказал Перельман своим собеседникам. – Только женщина может заключить меня в форму, пригодную для жизни в реальном мире.

Виктор Топоров поморщился:

– Так иди! Сколько раз тебе повторять?

– Я не уверен, что она – «настоящая». Точнее, уверен, что нет.

И тогда прозвучало знаменитое грибоедовское: а судьи кто? Мы судим о добре и зле лишь поскольку, хорошо или плохо нам приходится в происходящем. Потому Перельман не ответил знаменитым кантовским: звёздное небо и закон внутри.

Раз-решались вещи прикладные. Непостижимое прилагалось к постигнутому. Только для того, чтобы постигнутое опровергнуть.

Не раз-решалось всё, что вот только-только казалось определённым.

Перельман мог бы отчаяться. Перспектив как бы не было. Всё это только игра.

Но социологизированные «гении» его услышали.

– У него это быстро пройдет, – сказал Топоров (гений здравого смысла).

После чего вкусно опрокинул рюмку.

После чего, задумавшись, вымолвил:

– Да и у хохлов это пройдет. Но (к сожалению) – теперь очень не скоро.

– Запад опять победил, – сказал Максим Кантор (гений встроенности в собственный миропорядок), – Ментально перессорить русских с их собственной окраиной: отсечь от перехода в виртуальность – победа геополитическая. Остальное не важно.

После чего сказал Перельману:

– Но вам (нынешнему) – пора с такой окраиной спознаться. Именно с такой. Если вы не трус и не труп.

– Да, – просто сказал Топоров. – Пошёл вон. Женщина тебе в помощь.

И Перельман встал, чтобы честно пойти вон.

– Погодите, – сказал Максим Карлович. – Вы плутаете в иллюзиях, но отрицаете постмодерн. Думаю, вам будет полезно послушать одну историю:

Вчера был в Остфризии; Фрисландия – это такая земля на Северном море, частью в Голландии, частью в Нижней Саксонии. Римская история отмечает фризов как самых сильных из германцев, а современный европейский фольклор постановил, что фризы самые глупые. Про фризов столько же анекдотов (и похожих), как в России про чукчей. И сами фризы про себя анекдоты рассказывают – они добродушные.

Приехал я ночью, иду в гостиницу – темно, холод от холодного моря. Чуть не врезался в столб – кто-то догадался: посреди лощади столб вкопал. Едва уберегся: со столба свисает огромная цепь, на уровне головы болтается булыжник на цепи, в пуд весом.

Под булыжником освещена надпись:

«Это осфризский определитель погоды.

Если камень холодный – значит холодно.

Если камень горячий – значит, солнечный день.

Если камень мокрый – значит, дождь.

Если камень качается – значит, сильный ветер.

Если вы расшибли голову о камень – значит, вы еще глупее фризов»

Совершенное концептуальное произведение, лучше Бойса и Дюшана, причем с глубоким культурным смыслом.

Вот бы в музеях современного искусства такие ставить – для определения ценности искусства. Только вместо булыжников – вешать кураторов. (Maxim Kantor21 сентября 2012 г. в 22:27. ОПРЕДЕЛИТЕЛЬ ГАРМОНИИ)

Перельман (даже) – не улыбнулся. Ещё до рождения Перельмана всё давно сказано, и теперь говорить было не о чем. Перельман вышел из ресторана.

Вот только его душа у монитора всё еще не решила: будет ли Хельга ожидать его при выходе из ресторации, или ему придется её догонять: от добра добра не ищут; к (человеческому) злу это тоже относится.

С одним Перельман был не согласен. Переход в виртуальность «серой» зоны (Украина-окраина) создавал не иллюзию свободы, а лишь (постмодерно’вое) чувство вседозволенности.

Так что «внутренне встроенный» в европейский колониализм Максим Карлович очень напрасно приписал всему удобную ему лично окончательность.

Ещё (и за этим) – на Украину следовало отправиться самому (какой-то своей ипостасью): убедиться, что с человечеством не покончено.

Как же не любить женщину? Она нам Бога родила. (Николай Островский)

Перельман не рассматривал женщину как проход в инобытие (восприятия). Перельман вообще не рассматривал женщину как средство. Перельман понимал женщину настоящей, всамделишной (воплощающей тонкий мир).

И не имело значения, что помянутая ранее Хельга таковой не оказалась. Чтобы решить, как физически забросить телесного Перельмана в ad marginem (посредством ли соития с Хельгой, или – посредством от неё бегства), душа Перельмана естественным образом читала хорошую версификацию:

 
Я вел расстреливать бандитку.
Она пощады не просила.
Смотрела гордо и сердито.
Платок от боли закусила.
Потом сказала: «Слушай, хлопец,
Я всё равно от пули сгину.
Дай перед тем, как будешь хлопать,
Дай поглядеть на Украину.
По Украине кони скачут
Под стягом с именем Бандеры.
 

И вот здесь-то даже «здешнему» Перельману подумалось: а ведь теперь у меня, как у той кошки, девять жизней (он знать не знал, сколько); и что бы мне их не потратить? Алкаш, не жалевший себя и других, возжелал ощущений?

Так вот ему приключения! Он пошёл от ресторации и от засевших в ней (отчего-то в обществе древнеримского мальчика) двух тогдашних «властителей дум».

Перельман – шёл (вышивал круги Данта). Шёл (и совсем не казался Вергилием) – как идет по экрану стрелка курсора! И сам того не заметил, как перемешал пространства и времена, и вот перед ним другая страна (а ведь прошло уже двадцать лет, как ССС-э-Р-а нет), и ид1 т он теперь по Крещатику.

То есть он не в Санкт-Ленинграде, а в Киеве.

Он не удивился и продолжил читать текст поэта Самойлова:

 
Кипит зеленая горилка
В беленых хатах под Березно,
И пьяным москалям с ухмылкой
В затылки тычутся обрезы.
Пора пограбить печенегам!
Пора поплакать русским бабам!
Довольно украинским хлебом
Кормиться москалям и швабам!
Им не жиреть на нашем сале
И нашей водкой не обпиться!
Ещё не начисто вписали
Хохлов в Россию летописцы!
 
 
Пускай уздечкой, как монистом,
Позвякает бульбаш по полю!
Нехай як хочут коммунисты
 

В своей Руси будуют волю… – и здесь он (Перельман вне времени и пространства) спохватился: опять он себя привязал к конкретному мгновению, а меж тем даже самойловский текст разъяснялся «на сотни лет версификаций человеческих убеждений»: откуда есть и пошла земля наша, и как именно произросли в наши мозги столетние корни того непонимания между русскими и т. н. «украинцами», что вот-вот ввергнет его в кровавое приключение.

 
 
Придуманы колхозы ими
Для ротозея и растяпы.
Нам всё равно на Украине:
НКВД или гестапо».
 
 
И я сказал: «Пошли, гадюка,
Получишь то, что заслужила.
Не ты ль вчера ножом без звука
Дружка на месте уложила.
Таких, как ты, полно по свету.
Таких, как он, на свете мало.
Так помирать тебе в кювете,
Не ожидая трибунала».
Мы шли. А поле было дико.
В дубраве птица голосила.
Я вел расстреливать бандитку.
Она пощады не просила.
 

Перельман шёл по Крещатику. Крещатик, разумеется, был виртуальный, извлеченный из памяти.

Когда-то, лет тридцать назал, Перельман подростком побывал в Киеве и запомнил часть пространства у метро, а так же часть того времени, тех людей (что тогда жили, а теперь, верно, некоторые уже и нет).

Перельман шёл по воображаемому Крещатику, аки стрелка курсора по монитору: вёл на расстрел Бандитку (с заглавной буквы я и буду её теперь называть).

Меж тем на Юго-Востоке Украины шла война. Как и в тексте Самойлова, она была порождена в головах, воображаема и придумана не здесь, а за десятки или даже сотни лет от настоящего момента.

Перельман шёл по воображаемому Крещатику и (предположим, если под его ногами булыжная мостовая) словно бы ступал по черепам, в которых копились версифицированные реальности.

 
Он пробивается не часто,
Тот чистый хруст костей среди войны!
Война есть грязь, и только её части,
Случается, душой озарены.
 

Здесь и сейчас был тридцатилетней давности мир. А «там и у нас» в захваченном госпитале Красного Лимана украинская национальная гвардия расстреливала раненых ополченцев-повстацев, протестантов против тупого национализма и радетелей моего русского языка.

 
Как родники из-под моих веков,
Их души вырывались из оков,
Распахиваясь словно веки.
Такое есть величие в человеке,
 
 
Когда душа вдруг возлетит по птичьи,
И сверху соловьино оглянется…
Он пробивается не часто,
Он даже родником не назовется,
 
 
Тот чистый хруст костей среди войны.
Я не хочу платить такой цены,
Чтобы добиться утоления жажды
(чтоб соловьино улыбались даже пасти).
 
 
Война есть грязь, и только её части,
Случается, душой озарены.
 

Так версифицировалась прошлая реальность, становясь реальностью настоящей: Перельман шёл по воображаемому Крещатику, а где-то «там и сейчас» людей убивали, и им не было дела, что потом когда-нибудь мы заберем у их убийц наш Киев.

Перельман, что шёл по советскому Крещатику, прекрасно понимал, насколько всё происходящее является иллюзией, одной из версифицированных реальностей.

Тем не менее убийства были реальны, жизни людей прекращались. И много их будет насильственно прекращено (без должного этому насилию противостояния): встреча с Хельгой и беседа с Топоровым и Кантором произошли лет на десять раньше начала русской спецоперации на Украине.

Разумеется, Перельман мог (бы) переместиться и во время операции, и даже после неё. Но показать, как и почему ad marginem столь чреват откровенным бесовством, было удобней именно сейчас, когда бесовство откровенно взращивается.

Да и возможно ли было (передвинув стрелку на мониторе) изгнать беса из человека? Изгнать, не убив человека.

Вряд ли.

А если нельзя, возможно ли (сдвинув стрелку на мониторе) было бы человека воскресить? И какое «здесь и сейчас» для их воскресения – выбрать, но – так, чтобы их тотчас опять не убили? Ведь на Украине (ad marginem огранриченного сознания) – ищут какой-либо определённой веры, для-ради самооправдания.

Перельман сразу бы добавил: простой веры.

Эта вера всё объясняла. Сокрушить эту веру (как, впрочем, и любую) было невозможно. Зато возможно забросить невод. Виртуальную сеть, то есть – пусть весь мир погрузится в наши версификации!

Или виртуальные сети не в нашей власти? Душа Перельмана у монитора вновь двинула стрелку курсора.

Перельман (родом из Санкт-Ленинграда) шёл по «когдатошнему» Крещатику. Советский Союз еще не был разрушен. Украина ещё была самой богатой и передовой республикой, а не упертым Диким Полем.

Сам Перельман тоже был не то чтобы исчезающе молод, но – совершенно юн и невежествен, годами лишь немного старше того мальца из ресторана на Невском. Зато внешней миловидностью ничуть не уступал…

Ну вот, только помянешь черта! Малец объявился идущим с Перельманом бок о бок! И с чего это он оставил полезных гениев в Санкт-Ленинграде?

Верно, у него были резоны.

А потом он даже ладошку протянул и взял его за руку. Перельман руки не отнял, но не оставил своей мысли (помятуя об оставленной в Санкт-Ленинграде Хельге) найти себе в Киеве по душе Дульсинею.

Хоть и молод оказывался в Киеве Перельман, но – помнил, что мужчина определяет себя только посредством женщины (и реальной женщины, и ирреальной женщины).

При этих словах шедший с ним по Крещатику малец (напомню, в ресторане на Невском даже рас-целованный Перельманом) позволил себе усмешечку. Перельман усмешечку заметил, но не озаботился ею, а стал жадно Крещатик (тогдашний, ныне уже не бывалый) разглядывать.

Малец (напомню) был особенный: он был явлен – последовал на Крещатик за Перельманом даже не из Санкт-Ленинграда, а из античных времен. Поэтому тоже глазел по сторонам изо всех сил.

Посмотреть ему было на что, но даже я (автор данной истории) не могу сразу же заявить, что зрелище мальца впечатлило: Древний Рим и центральные города его провинций не то чтобы не уступали, но даже превосходили глубиной своей ноосферы размытую ауру современности.

Впрочем, краски предметов были по украински глубоки и словно бы омыты слезами – по многим убитым, прошлым и будущим; Малец осознал эту мысль Перельмана и дернул его за руку, прочитав на чеканной (то есть отнюдь не вульгарной) латыни:

 
Сны, что, подобны теням, порхая, играют умами,
Не посылаются нам божеством ни из храма, ни с неба,
Всякий их сам для себя порождает, покуда на ложе
Члены объемлет покой и ум без помехи резвится…
 

Малец давал понять, что виденное ими надумано. Что представшее сейчас перед ними может точно так же и отстать, если они надумают мысли ускорить. Если начнут переступать богами, как переступают ногами. Разумеется, они так и поступили и шаги ускорили; и всё видимое – заколебалось, следовать ли за ними.

Видимое – даже приотстало и крикнуло вдогон:

– Я по москальски не размовляю!

Видимое несколько опережало события, ведь Перельман с мальцом находились годах этак в восьмидесятых или даже в семидесятых. Тогда на Украине ум ещё не заходил за разум (по крайней мере, настолько), чтобы городить подобные огороды и самозабвенно отдавать свои тела бесам.

Этому ещё на Украине придет время.

Но и «данное» видимое – было не столь простым, и сказанное – имело смысл: реальность версифицировалась и нагнала ушедших вперед Перельмана и древнеримского мальчика.

Только тогда Перельман обратил внимание на различие оставленной реальности и теперешней.

Точнее, обратила душа у далекого монитора. Ибо – сам Перельман был все-таки аутентист. Ибо – только рассудок не просветленный (сиречь, мглистый) может вожделеть к видимому: сравнивать убожество советской одежды рядовых прохожих с нынешней пестротой пустой оболочки.

Впрочем, пустое! Что о нём говорить?

Как нить Ариадны (сейчас) – будет для нас стрелка курсора: перенестись ли душе моей в Красный Лиман или в Дом Профсоюзов в Одессе, или (непосредственно) – даже и в головы честных убийц Правого сектора, или в лютые извилины мозга какого-нибудь душегуба Коломойского.

Не всё ли равно, убийцы очень одинаковы.

Перельман шёл по Крещатику, видел обычных советских украинцев; но – ещё и (точно так же) видел перед собой глиняного голема с вложенной в рот бумажкой: этот составной гомункул культуры состоял из множества рук и ног и только одной головы.

Перельман шёл по Крещатику и не хотел быть где-то ещё, ибо – бессмысленно.

Но вдруг…

Мальчик выдернул ладошку из его руки, остановился, прихлопнул и запел:

 
Эй! Эй! Соберем мальчиколюбцев изощрённых!
Все мчитесь сюда быстрой ногой, пяткою легкой,
Люд с наглой рукой, с ловким бедром,
с вертлявою ляжкой!
Вас, дряблых, давно охолостил делийский мастер.
 

Малец стал видим. Люди его увидели, стали останавливаться и смотреть.

– Он заплевал меня своими грязными поцелуями, – крикнул малец. – После он и на ложе взгромоздился и, не смотря на отчаянное сопротивление, разоблачил меня. Долго и тщетно возился он с моим членом…

Мальчик лукаво глянул на Перельмана, после чего ткнул в него пальцем и возопил ещё громче:

– Он не таков, каким видится. Пока он меня домогался, я увидел его настоящим, гомункулом культуры, лишённым вдруг маски. С него, привыкающего мир и себя версифицировать, стекало его искусственное лицо: по потному лбу ручьями стекала краска, а на морщинистых щеках оказалось столько белил, что казалось, будто дождь струится по растрескавшейся стене.

На лицах вмиг обступивших их советских украинцев выписалось ошеломленное непонимание. Малец только этого и добивался: показать Перельману разницу между цивилизациями.

Перельман понял. Перельман кивнул. Малец перестал вопить.

Прошлые люди – сразу перестали их (будущих) видеть. Стали видеть – друг друга и тотчас забыли о завтрашнем.

– Куда идем? – спросил Перельман.

– Не всё ли равно, если (всё равно) – к смерти, – отозвался малец (напомню, он объявился из времен Сенеки и Петрония, двух сыновей гармонии, и порою позволял себе щеголять ещё более ранними сентенциями, из времен Эзопа)

– Не всё ли рано, – повторил малец, – Можно в Красный лиман, можно в Краматорск или Славенск: если не знаешь, что выбрать, выбирай дорогу, ведущую к смерти.

Душа Перельмана (находящаяся, впрочем, в другом времени и другой стране) сдвинула стрелку курсора и позволила телу Перельмана (идущему по Крещатику – к своей особенной гибели, о чём тело ещё не ведает) достойно ответить на выпад:

– Не лезь в петлю, – имелось в виду: по своей воле.

Римский мальчик понял (и произнесённое, и произнесшего) и усмехнулся:

– Поймал меня. Теперь будешь сбивать с пути истинного.

Под истинным дао он понимал размышления киников. На этом Перельман поймал его ещё раз:

– Здесь другая культура. Даже Бусидо здесь ни при чём. Почти.

Но даже Перельман(!) – ещё не прозрел настолько, чтобы представить, как через двадцать лет здесь будет декларироваться ненависть ко всему русскому. Сейчас, на советской Украине, это было бы трудно представить. Трудно представить, чтобы Украина выбрала такой путь к смерти (истинный пседо-Бусидо).

Ведь здесь (от века) – другая культура.

 
Этот разгром, наконец, даже самых богов поражает.
Страх небожителей к бегству толкает. И вот отовсюду
Сонмы божеств всеблагих, гнушаясь землей озверевшей,
Прочь убегают, лицо отвернув от людей обречённых.
 

Душа Перельмана – у далекого монитора. Одно тело Перельмана – шло по советскому Крещатику, вокруг него точно так же двигались советские украинцы, рядом шёл римский мальчик.

Другое тело Перельмана – наслаждалось опьянением на санкт-ленинградской кухне. В этом был истинный искус версификации.

Душа Перельмана понимала, насколько её восприятие виртуально…

Насколько версифицированы её мироздания…

Душа Перельмана (у далекого монитора) – понимала, но – насколько ей сейчас необходима реальная точка опоры: душа женщины? Да и есть ли у женщин душа? Или душу им заменяет необходимость быть и остаться, и продолжаться на той или на этой земле, в той или этой реальности?

 

– Если ты видишь юношу, парящего над землей, опусти его на землю, – сказал ему римский мальчик.

Никакой Дульсинеи (ни в какой реальности) – рядом не было. В той реальности (где-то там) – была «чисто конкретная» Хельга, был и ресторан на Невском; но – к этой реальности «добавлены» (как искушение душе) и изощрённый Малец, и прошлый Крещатик, чреватый будущими революцьонными маразмами и прочей гражданской войной.

Ибо – хотя ты, Перельман, и получил этот мир как компьютерную игру, число версификаций игры ограничено твоей ограниченностью.

– У тебя только пять или шесть телесных осязаний, – сказал ему Малец. – Попробуй их переставить с места на место.

– Хорошо.

– Сделано! – воскликнул Малец.

Голос показался подозрительно знакомым. Но Перельман не стал его узнавать.

– То, что ты видишь, псевдо-любовничек (и извращённо-мой, и просвещённый – Хельги), это имитация жизни. В некотором смысле эта форма версификаций лучше обычной: в случае чего ты всегда можешь переиграть.

Малец был лукав, и весёлость его была лу’ковой (так сказать, от псевдо-Эрота): плакать – хотелось, но – предстояло выжить.

Далеко заглядывать не будем, – продолжил Малец. – Ульянову в Разливе печёную картошку не отравим или Корнилова с Деникиным не избавим от участия в заговоре против царской семьи.

Далее он заговорил о том, чего доподлинный (пребывавший без демонических качеств) Перельман – не мог бы узнать в своём прошлом; а поди ж ты!

– Но не хочешь ли спасти (даже) – не ополченцев в Красном Лимане или заживо сожжённых в Одессе, а хотя бы погибшего оператора-телевизионщика Анатолия Кляна? Согласись, человек очень достойный.

– Согласен, – сказал Перельман.

Малец тотчас замер.

– Человек очень достойный, – сказал Перельман.

Малец усмехнулся (без малейшего разочарования):

– Всё-то ты знаешь и понимаешь, и провидишь.

Перельман не ответил. Он смотрел на советский Крещатик. Который тоже был воображаемым и (почти) не реальным.

– Когда лукавый протянет тебе два сжатых кулака и предложит выбрать, не выбирай, – сказал малец.

Малец тоже был (почти) – воображаемым. Стоило дать ему другое имя (не Малец и не Эрот) – например, переменив пол: «какая-никакая» Дульсинея. Тогда бы он ничуть (помятуя его появление в ресторане) не напоминал о Хельге.

Мальчик качнул головой:

– Назад пути нет, – и внезапно перешёл на вы: то ли – «младенец» Эрот вернулся в детство, то ли (ему, Перельману) – напомнил о бесполезной множественности версификаций.

Они всё еще шли по Крещатику. Перельман помнил лишь небольшую его часть. Там (в этой части) они всё время и находились.

– Если вы (всё же) вернётесь назад, жизни у вас всё равно не будет: теперь вы узнали её непрочность. Или опять спрячетесь в искусственную нирвану? Но здоровья у вас много: сразу – умереть не выйдет, а потом – ваши версификации опять вас настигнуть.

Малец помолчал. Потом подытожил:

– Только сил у вас тогда будет уже меньше. Намного меньше.

– Я прекращу версифицировать.

На эту глупость ответа не последовало. Версификации нельзя было убить. Они и так не совсем (более чем) живые: ушли за пределы скудного бытия (создали иллюзии выбора, бессмертия и неуязвимости).

На сказанное Перельманом Малец не отреагировал, сказал другое

– А не пора ли приступить к действию. Совершить какие-никакие телодвижения, – сказал мальчик.

– Хорошо.

– Сделано!

Крещатика не стало. Не стало советских украинцев вокруг. Перельман оказался в допросном подвале, возможно, где-то в Днепропетровске или Одессе июня 2014 года.

Прошлого Перельмана тоже не стало. А нынешним Перельманом готовились побеседовать двое нынешних Украинцев.

Перельман был беспомощен, а они были непобедимы.

– Смотри, – сказал ему римский мальчик (сам, замечу, сделавшийся невидимым), – Я мог бы опять натравить на тебя женщину Хельгу и даже дать ей прекрасное имя Дульсинея. Я мог бы поместить тебя в автобус с матерями солдат, который расстреливают украинские военные. Или ты стал бы смертельно раненым оператором и до последнего держал бы в руках камеру, понимая: уже не удержишь.

Здесь невидимый римский мальчик невидимо усмехнулся:

– Ты думаешь, эти фашисты непобедимы? Нет, это Хельга непобедима. А с убийцами и глупцами ты ещё потягаешься.

Перельман не поверил.

Малец это понял и не удивился:

– Ты опять победишь, ибо ты и есть прозрение мира, и без тебя мира не будет. Тебе только время понадобится. Но вот времени у тебя и нет. Ты им не владеешь, а всего лишь играешь версиями т. н. «велений времени».

Напомню, теперь Перельман находился в допросном подвале в Днепропетровске. Поскольку он был еврей и москаль, то здесь человеком не считался. А вот напротив него сидело двое убеждённых людей-Украинцев.

– Хотите хорошее стихотворение Давида Самойлова? – сказал им Перельман.

Один из людей-украинцев встал, подошёл к нему и с размаху ударил.

– Сделано!

Душа Перельмана перед монитором. Тело Перельмана на кухне и в опьянении. И я (в несомненном волнении) опять задался вопросом: что станет-таки с моим Перельманом, которому только что на Украине одним ударом с замаху повредили барабанную перепонку в ухе? А ничего не станет.

Что может Украина без России? Ничего. Только попробовать кого-нибудь убить. Вот они и пробуют, эти двое уккр-рар-рар-раинцев; отчего так прозвучало? А оттого, что (ещё) рот Перельмана был разрдоблен, а зубы выбиты.

Поверьте мне, это очень больно. Настолько, что и болью назвать нельзя. Можно лишь попытаться перестать ею руководствоваться; что Перельман и попробовал проделать.

Здесь следует-таки рассказать о запредельном опыте моего Перельмана. Опыт этот (посмертный – в том числе), напомню, был ему дарован, когда он приближался (по причине своего алкоголизма) к физической погибели. Когда весь он – готовился распасться на части: одна часть его лежала бы в земле, а другие его части растворялись бы в ноосфере, всемирной памяти матушки нашей Геи.

Раз уж злоба человеческая и ложь человеческая непобедимы (или почти непобедимы), посмотрим, как обстоит со сверхчеловеческим и почти божеским? Или прав-таки пушкинский Смоктуновский-Сальери (видите, не только Перельману дано играть версификациями мира):

Все говорят, нет правды на земле…

Но правды нет и выше (прошу прощения, цитата по памяти, тоже могу её немного версифицировать). Перельман, одним ударом выбитый из плоти – прямо в собственную (соборную) душу, повторил:

– Уккр-рар-рар-раинцы… Хотите хорошее стихотворение? – и плюнул кровью себе под ноги.

На сей раз он собрался читать вийоновский «разговор тела с душой: опомнись, изменись! Я изменюсь! Поторопись! Ты зря ко мне спешила», но – его тотчас ещё раз ударили, и он попросту потерял сознание (был вброшен в невероятность).

Ибо – зачем ещё могут быть нам нужны все эти «независимые» Украинцы или «жизнелюбивые» женщины (то есть все, утверждающие свои права за твой счёт, «правые в своём праве»), как не для самоопределения?

Кто ты есть и где ты есть, и каким ты быть не хочешь.

Поэтому (пока что) – мы оставим допросный подвал и нациствующую Украину (там мы быть не хотим), оставим так же Украину советскую и виртуальный (с трудом вспоминаемый) Крещатик и вернемся в Санкт-Ленинград в ресторан на Невском, где помянутые мной Топоров и Кантор уже напрочь забыли о Перельмане.

Да и как им не забыть о Перельмане?

Кантор и Топоров (живой «гений» и усопший «гений») размышляли о будущем, а Перельман как раз этим будущим и был.

О нём – не следовало размышлять, но – его следовало знать. Правда, знание такое – для «всего» человека, а не для его «частей», порасспыпанных в различных версификациях реальности.

Поэтому им (человеческим гениям, каковыми – они себя полагали) оставались их размышления.

Перельман с Мальцом, вновь крепко-крепко вцепившемся ладошкою в его ладонь, стояли перед входом в ресторан, и Перельман (в отличие от Кантора и Топорова немного более весь, чем они) тоже размышлял о будущем: явившись из прошлого, достаточно оглянуться вокруг.

– А что, Хельга совсем ушла? – спросил он у римского мальчик.

Итак, любовная интрига продолжилась.

– Хочешь, чтобы я её вернул? – удивился мальчик, после чего радостно процитировал из Сатирикона:

– Иному приходится испустить непоседливый дух, вылетев из повозки, как если бы в ней наехав на камень.

Он прямо имел в виду: хорошо, что украинские нацисты дали тебе леща (напомню: повредив перепонку в ухе и раздробив Перельману рот – это никуда не ушло).

После чего Малец-Эрот гневно вопросил:

– Так ты правда захотел вдруг остановиться, оглянуться, обрести себе точку опоры? Неужели ты, поцеловавший меня, именно женщину полагаешь точкой опоры? Понимаю тебя: женщина воплощает душу в смертную плоть (рожает в смерть); ты желаешь ощутительного и материального, а не виртуального.

Он крепко дернул Перельмана за руку и изрек вдруг на древнееврейском:

– Отдаёшь свое первородство за чечевицу.

– Пойдем в зал. Я хочу вернуть тебя тем, у кого забрал, – сказал ему Перельман.

– Ты думаешь, что меня получится «отдать»? – мог бы сказать мальчик.

На деле (и в этом виртуале) он произнес:

– Ты думаешь, что ты думаешь.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?