Za darmo

Три страны света

Tekst
2
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава IX
Отъезд

В Семеновском полку, на дворе серенького домика, происходила суматоха. У ветхого крыльца стояла старая дорожная коляска, запряженная тощими косматыми лошадьми, которые, повесив морды в спокойном ожидании, то щурили, то совсем закрывали глаза. Соня и небритый пожилой лакей суетились около коляски, укладывая разные узелки и корзинки. В комнатах все стояло вверх дном; мешки, узлы, калачи, разная одежда были разбросаны на стульях и запыленных столах.

Две старушки, лизина бабушка и мать Граблина, сидели друг против друга. Гостья плакала, а хозяйка сердито ворчала:

– Полноте, Марья Андреевна, ну, что делать! Верно уж так богу угодно, чтоб мы не породнились! Все, что могла, я сделала, – не приневоливать же мою Лизу!

– Да я уж не о том плачу, – всхлипывая, отвечала гостья. – А что будет с моим Степаном, как вы уедете?

И она еще сильнее заплакала.

– А что делать! что делать! такие ли еще есть несчастия! Поглядите-ка на мою Лизу: ведь краше в гроб кладут! – с тоской сказала хозяйка и продолжала, как бы рассуждая сама с собой: – Ив мои ли годы из города в город ездить? а что делать? она не виновата, что, кроме старой бабушки, у нее никого нет! Будь жива мать, может статься, жить ей лучше было бы… я старуха, мне все тяжело. Матушка! – с сердцем прибавила она, обратясь к гостье. – Матушка, вы-то хоть уже не плачьте, а то, кажись, у меня силы не хватит и в коляску сесть!

Гостья замолчала, но слезы так и душили ее.

– Хоть бы скорее ехать! все готово; где же Лиза? – ворчала хозяйка, украдкой отирая рукавом своего капота слезу, быстро покатившуюся по щеке.

Лиза в то время сидела в старой полуразвалившейся беседке, которая была совершенно прозрачна. Листья у акаций все облетели; оставались одни голые прутья. Граблин сидел возле нее, закрыв лицо руками и опираясь локтями на запыленный стол, весь усыпанный полупочернелыми сухими листьями. Лиза от черного платья казалась еще бледнее и печальнее; глазами, полными слез, смотрела она на Граблина, и ее руки судорожно мяли соломенную шляпку, которую она держала на коленях.

– Послушайте! – дрожащим голосом сказала Лиза. – Мне страшно оставить вас в таком состоянии духа; вспомните ваше обещание, данное мне, – беречь свою старуху-мать и себя. Клянусь вам, что я люблю вас!

Граблин крепче сжал свою голову и замотал ею.

Лиза печально усмехнулась и, продолжала:

– Да, я люблю вас, сколько мне позволяют мои силы. Если б один мой каприз, неужели бы я дошла до такого состояния? Мне все скучно, мне плакать хочется. Я люблю бабушку, но…

Лиза остановилась, тяжело вздохнула и тихо продолжала;

– Но я иногда не могу ее видеть. Мне кажется, не будь ее… я бы… одним словом, я давно бы уж не скучала!

Граблин с испугом посмотрел на Лизу, которая ласково и грустно улыбнулась ему и, остановив на нем свои печальные большие глаза, сказала:

– Я еду, может быть, мы…

Она горько улыбнулась и скороговоркой прибавила:

– …даже наверно, не увидимся больше.

Он невольно вздрогнул.

Лиза придвинулась к нему ближе; слегка покраснев, взяла его за руку, слабо пожала ее и сказала:

– Выслушайте исповедь мою… может быть, она вам покажет, что я не стою никакой любви.

Мертвою бледностью покрылось ее лицо и, помолчав немного, она начала твердым голосом:

– «Я была еще очень молода, с нами познакомился один художник; он… полюбил меня; я тогда была совершенно другая, чем теперь: ветреность, надменность и страшная злоба – вот отличительные были мои достоинства. Как дитя играет с огнем, точно так и я тешилась своею властью, над его благородными чувствами; я гордилась, если мне удавалось его унизить и уничтожить в нем всякую волю; я хотела, чтоб он не имел своих желаний. Бывали минуты, когда я увлекалась сама его страстною любовью, я горела, как он, и тогда он мне казался красивым, я делалась кротка, послушна, я не уклонялась от его ласк; но скоро это проходило, и я мучилась своею слабостью. Мне казалось, что он гордо смотрит уж на меня, думая, что я его страстно люблю. Ложная гордость брала верх. Я старалась презрением и злыми насмешками выкупить свое минутное увлечение… Он посватался за меня, добрая моя бабушка обрадовалась и дала согласие. Я в жизнь мою не видала такой радости и такого счастья, когда он прибежал ко мне объявить согласие моей бабушки. Не знаю отчего, мне ужасно хотелось видеть его грустного, даже в отчаянии; я уже приготовилась его встретить разными утешительными словами: что я убегу с ним, что я умру без него. И, противься бабушка, я бы непременно это сделала, но ее доброта и его радость все испортили; у меня кровь закипела, и я сказала ему, что теперь я прошу времени обдумать и требовала, чтоб он никому не объявлял, что я его невеста. Я это выдумала, чтоб помучить его. Он пришел в отчаяние, но один мой ласковый взгляд опять успокоил его. Я сама чувствовала, что-то во мне было необыкновенное. Я не могла быть спокойной без того, чтоб его не мучить; мне страшно нравилось, бывало, когда он побледнеет, у меня сердце у самой кровью обольется! одно незначительное слово или взгляд, который я мимоходом ему брошу, и он оживал! В такие минуты я чувствовала необыкновенную гордость. Будь он строже ко мне и не люби меня так, я бы не сделала ни ему, ни себе столько зла. По его просьбе, что ли, только бабушка стала собираться прежде времени в Москву. Приехав туда, она стала готовить мне приданое; а он только и говорил, что о своем счастии, и все приставал, чтоб я ему говорила, что я его люблю. Мне стало надоедать, и я просила, чтоб отложили свадьбу на год. Он, как дитя, расплакался, бабушка стала меня упрашивать; все это так меня возмутило, что я еще решительнее объявила им, что „я не хочу так скоро замуж итти“. В Москве у меня были приятельницы, которые, узнав все это, стали смеяться надо мною, что мой жених беден, что он мещанин, что я тоже буду мещанка. Моей ли ветреной и гордой голове было рассуждать? После многих страшных сцен с ним я объявила ему, что, не хочу итти за него замуж. Рассердись он на меня, наскажи мне самых обидных упреков, я бы испугалась своего безрассудного поступка, но он молчал! и когда я встала и пошла от него, я все еще думала: вот он кинется к моим ногам, будет меня молить, как обыкновенно он это делал; но на этот раз он сидел, как истукан. Я приписала все это тому, что он не верит и думает, что я его страстно люблю. Я уехала гостить к своей приятельнице, сказав бабушке, что я не хочу его видеть, что он мне противен. Бабушка стала меня упрашивать, сама расплакалась; это только значит поджигать меня. Мне было скучно без него, но я хотела показать характер; к тому ж у приятельницы моей часто были гости, она мне рассказывала, что и тот и другой влюбился в меня. Однако мне стало очень скучно, а все я не решалась первая сделать шаг, чтоб видеть его. Раз бабушка прислала за мной; я ужасно обрадовалась, но приняла вид, будто сержусь, зачем меня зовут домой. Я предчувствовала, что увижу его. И точно, он был у нас, только уж готовый к дороге. Я не поверила, сердце у меня сжалось; я, как дура, слушала его прощальные слова, я хотела ему сказать, чтоб он остался, но вдруг пришла мне мысль: что, если они с бабушкой сговорились, чтоб поймать меня! и я вооружилась силой, хоть слова его раздирали мою душу. Когда он стал окончательно прощаться со мною, он так зарыдал, что я… мне кажется, что я слышу его слезы теперь…»

Граблин не сводил глаз с Лизы, она была бледна, губы ее дрожали.

«…Когда он уехал, я, сама не знаю отчего, стала плакать, но слова бабушки: „Что, Лиза! грустно стало?“ придали мне прежнюю силу. Мне казалось, что бабушка торжествовала, что хитрость их удалась. Я вымыла глаза, чтоб не заметила моя приятельница, и уехала к ней; пробыла там с неделю и страшно соскучилась; мне показались молодые люди все гадкими и скучными. Я возвратилась к бабушке; мне было весело и легко дома, я, как ребенок, везде бегала, смеялась, – будто сто лет я не была дома. Я чувствовала, однако, – точно мне чего-то недоставало; впрочем, я надеялась, или, лучше сказать, я была уверена, что он скоро воротится. Я ждала его всякий день; мне казалось невозможным, чтоб он далеко уехал от меня; при малейшем шуме я вздрагивала, сердце у меня так и стучало, но я старалась принять равнодушный вид; да все это было напрасно! Он не приезжал, я плакала по ночам и свои слезы приписывала оскорблению, которое он нанес моему самолюбию, и своей злобе; а неотвязчивое желание видеть его – тому, что хочу насладиться мщением. А за что?.. Я не старалась обдумывать свои мысли.

Я устала его ждать. Писем от него также не было; наконец я решилась упросить бабушку написать ему письмо; и когда она стала писать, я нарочно прыгала и пела перед ней. Бабушка спросила меня: „Ну, Лиза, что писать от тебя Семену Никитичу?“ – я отвечала, кружась: „Напишите, что я делаю“. Столько было во мне злости, что я все делала наперекор самой себе! Как я узнала после, он не получил письма бабушки, но тогда я приписала его молчание гордости и так огорчилась этим, что чуть не захворала. Я тихонько написала ему сама письмо, где даже просила у него извинения, только чтоб он воротился. И тут я все-таки не отдавала себе отчета зачем так делаю? И на мое письмо не было ответа! на время это меня взбесило. Тут за меня стали свататься женихи, но я всем отказала: мне ровно были все противны. Прежде все, что он любил, я делала наперекор ему, теперь же я со страстью предалась рисованью, разоряла бабушку на учителей, на бумагу и карандаши. Меня тешила мысль, что когда он приедет (меня ничем нельзя было уверить в противном), как будет удивлен! Я готовила к его приезду разные картины, нарисовала на память его портрет; я, кроме белого платья, никаких других цветов не надевала, потому что он ужасно, любил меня видеть в нем, а это редко ему удавалось: я назло ему тогда надевала другие. Я не хочу вам рассказывать всех ничтожных мелочей, которые приняли для меня какой-то важный вид. Я страдала; жестоко страдала, но все приписывала посторонним обстоятельствам: однообразию нашей жизни. Узнав это, бабушка стала меня возить всюду и гостей принимать; я все так же скучала, даже еще больше, потому что мне мешали рисовать или плакать. Тут только я стала отдавать себе отчет, отчего я о нем все думаю. Я испугалась своих чувств, я уже забыла свое мщение, я просто желала его видеть. Я уговорила бабушку ехать в Петербург именно для того, чтоб, видеть выставку в Академии, и была уверена, что если не увижу его, то по крайней мере увижу его картину. Долго я упрашивала бабушку ехать в Петербург, наконец она согласилась…»

 

Лиза остановилась, грустно покачав головой, и продолжала:

– «Когда я познакомилась с вами, вы мне так живо напомнили его, что я испугалась… В то же время я видела его каждую ночь во сне, я просыпалась вся в огне… я чувствовала, что не могу никого любить, кроме него; я убегала вас: я боялась повторения истории…»

Вдруг Лиза помертвела. Долго она молчала и, наконец, дрожащим голосом проговорила:

– По странному случаю, я узнала о его смерти!

– Он умер? – радостно воскликнул Граблин.

Лиза вздрогнула и с горькой усмешкой сказала:

– Смерть его была и моей. Разве я живу? разве это называется жизнью? Вы помните рассказ вашего приятеля Каютина о несчастном их товарище, который погиб в киргизских степях?

– Так это был он? – с ужасом сказал Граблин. Лиза кивнула ему головой и едва внятно прошептала:

– Да! Видите, я причина его смерти! это-то и разрывает мою душу. Я скрываю от бабушки, но я еду посмотреть его могилу, которая, верно, будет и моей!

Граблин стал молить Лизу изменить свое решение. Он рассказал ей всю свою жизнь, проведенную в нищете и страданиях, и с отчаянием воскликнул:

– Даже ни одной минуты счастья не хотел никто мне доставить!

Лиза, схватив его за руку и сжав ее крепко, отчаянным голосом сказала:

– Это не в моей власти, не вините меня! верьте, это не в моей власти! я любила его одного, и я умру от любви моей, как и он. Мне жаль только бабушку, а то уж, наверно, я не говорила бы теперь с вами.

Граблин невольно вскрикнул.

– Не бойтесь, если в первую минуту, когда я узнала об его смерти, я не решалась убить себя, хотя в моих руках был уже нож… но я вспомнила о моей доброй бабушке и осталась жить. – Лиза закрыла лицо руками и с ужасом сказала: – Я дошла до такого состояния, что жду с нетерпением смерти бабушки, после которой я уж ни одной минуты не буду жить. Теперь скажите, могу ли я принести кому-нибудь счастье? Все, что я могу, я готова для вас все сделать, чтоб хоть сколько-нибудь вас утешить! говорите!

Граблин быстро поднял голову: в красных сухих глазах его блеснула радость; он долго смотрел на Лизу, которая, вся вспыхнув, как зарево, надменно глядела на него; в глазах Лизы было столько дикого отчаяния, что Граблин, закрыв опять лицо, с ужасом проговорил:

– Пусть я один страдаю!

Лиза, взяв его за плечо, сказала:

– Если бы я была уверена, что вы не испугаетесь трупа… я б…

И Лиза судорожно схватила Граблина за обе руки, долго смотрела ему в глаза, потом, закрыв себе лицо, упала к нему на грудь.

Граблин, как сумасшедший, целовал Лизу, клялся ей в вечной любви. Она не защищалась, да и не могла. Бледные ее губы были стиснуты, глаза закрыты, и даже жаркие поцелуи Граблина не могли вызвать румянца на ее помертвевшие щеки. Граблин испугался.

Через несколько минут Лиза открыла глаза, грустно улыбнулась и, слабо пожав его руку, тихо сказала:

– Не жалуйтесь на меня.

Граблин кинулся целовать ее холодные руки и, обливая их слезами, просил у ней прощения.

– Я вас прощаю, только помните, что нет страшнее для меня огорчения, как ваше уныние и пренебрежение вашей старухи-матери. Я уж и так ей много слез доставила!

– О, зато ее сын будет век благословлять вас! – с увлечением сказал Граблин, становясь перед ней на колени.

Лиза смотрела на него с покойною грустию. Она положила его голову к себе на колени и гладила его волосы…

Раза три докладывали Лизе, что все готово, но Граблин молил подождать еще минуту.

Он ничего не говорил, да ему и не нужно было слов; Лиза позволяла ему целовать ее руки и черные длинные косы. Она тоже ласкала его, прикладывая к раскаленной его голове свои, как лед, холодные руки.

Стало смеркаться. Лиза решительно встала. Граблин готов был разбить себе голову от отчаяния.

Лиза опять села и, обвив его шею руками, целовала его в глаза, из которых катились слезы.

– Я высушу твои слезы, с тем, чтоб ты не смел больше плакать! – говорила она с принужденной улыбкой.

Граблин сжал ее в своих объятьях, Лиза высвободилась и побежала в комнату.

Старушки, как ни скучали ожиданием, но упрека не сделали Лизе, которая в каком-то отчаянии сказала:

– Скорее, я готова, ради бога, скорее!

Старушки стали прощаться; они обнялись и долго, долго оставались обнявшись. Лиза в нетерпении говорила:

– Ради бога, скорее прощайтесь!

Старушки заплакали и стали просить друг друга не забывать и писать.

– Бабушка! – повелительно закричала Лиза.

Старушка кинулась одеваться. Тогда Лиза, взяв мать Граблина за руку, отвела ее к окну и дрожащим голосом сказала, упав перед ней на колени:

– Простите меня!

– Ах, матушка, полноте! Христос вас простит! – отвечала старуха, заливаясь горькими слезами и поднимая Лизу.

– Он обещал мне не скучать! – сказала Лиза, поцеловав ее, и кинулась из комнаты.

Лизина бабушка уселась уже в коляску, но внучка ее опять пропала. Она была в беседке с Граблиным. Отрезав свои роскошные косы, она отдала их Граблину.

– Вот вам на память от меня! – сказала она и, тряхнув головой, с странной улыбкой прибавила: – С него и так довольно!

Добрая старушка, рыдая, простилась с Граблиным, который уже решительно потерял всякое сознание.

Лиза, пожав в последний раз ему руку и поцеловав его мать, кинулась в коляску; она прятала голову на колени своей бабушки и душила свои рыдания, изредка повторяя:

– Скорее, скорее, ради бога скорее!!!

Коляска двинулась под отчаянный крик матери Граблина:

– Прощайте, мои голубушки!

Граблин бессмысленно смотрел вокруг себя, и когда коляска выехала из ворот, он с диким криком кинулся за ней.

Лиза заслышав его голос, остановила коляску; высунувшись из нее, она еще раз крепко поцеловала подбежавшего Граблина, упала на колени к бабушке и раздирающим голосом сказала:

– Бабушка, скорее, скорее!

Долго бежал Граблин за коляской, стараясь хоть еще раз взглянуть на Лизу.

Заключение

Читатель уже догадался, что Кирпичов и горбун погибли в ту ночь, когда полубезумный сын не хотел признать своего преступного отца. Ночь была глухая и безлюдная: помощь, призванная предсмертными криками утопающих, пришла поздно. Несчастные были найдены уже мертвыми. Ужасно было отчаяние Кирпичовой при вести о трагической смерти мужа, но радость и горе перемешаны в жизни! Тульчинов доказал права детей Кирпичова на имущество Добротина, и богатое достояние горбуна поступило в распоряжение Надежды Сергеевны. Она отдохнула; кончились страдания нищеты. Спокойно и тихо жила Кирпичова в уединенном доме горбуна, посвящая все свое время воспитанию детей, с которыми вместе учились Катя и Федя: их мать была гувернанткой у Кирпичовой. Каютин объяснил Надежде Сергеевне поведение Полиньки, и нет нужды прибавлять, что подруги свиделись и с тех пор не расставались.

Таким образом, согласие, довольство и счастие водворились в маленьком кругу, вытерпевшем много сокрушительных бурь.

Только бедный Карл Иваныч не мог быть искренно весел среди старых друзей. Он нелицемерно радовался их счастию, но ему тяжело было видеть и Полиньку и Каютина, и он редко посещал их.

– Карл Иваныч! за что вы нас обижаете? Не грех ли, не стыдно ли забывать старых друзей? – сказал ему однажды Каютин.

– Я и совсем скоро не буду ходить к вам, – отвечал, бледнея, башмачник.

– Почему?

– С вами у меня нет тайн. Я вам скажу…

И он откровенно высказал, почему убегает их.

Душа благородного ремесленника до такой степени была чужда зависти, полна самоотвержения, так искренно радовался он счастию Каютина и Полиньки, что Каютин невольно обманулся было: он уже начинал думать, что страсть его кончилась, как обыкновенно кончаются страсти безнадежные. Но теперь он пришел в ужас, увидав, как еще сильна была любовь к Полиньке в сердце башмачника.

– Мне лучше совсем отсюда уехать! – заключил Карл Иваныч, отвернувшись, чтоб скрыть слезы. – Вы много путешествовали; назовите мне, нет ли в России города, где мало башмачников?

Каютин долго думал. Ему тяжело было вообразить добродушного Карла Иваныча в провинциальном городе, совершенно одного.

– Поезжайте в Архангельск, – наконец сказал он: – город небольшой, но там вам будет лучше: там много иностранцев, ваших соотечественников.

И через несколько месяцев в Архангельске можно было видеть новую вывеску с надписью: «Карл Бризенмейстер, башмачник из Санктпетербурга».

Добрый, чувствительный немец и тут не изменил своей натуре: ежегодно присылал он по нескольку пар маленьких башмаков Полинькиным детям!

Иная судьба суждена была Граблину, столько же несчастному своею любовью. Он скоро умер. Разбирая бумаги бедного труженика, Каютин нашел недописанную страницу и прочел следующее:

«Эх, матушка! Все собирались мы пожить да отдохнуть с тобой. Видно, нам не суждено здесь отдыха: недостало у твоего сына и железного здоровья, которым ты его наделила… Хоть бы умереть-то нам вместе, а то нет! Еще один удар готовится тебе… И поплетешься ты отыскивать Головача, лежащего там где-нибудь замертво… и растреплет он твои седые волосы за недоплаченную копейку…»

Далее было еще несколько строк, но так неразборчиво написанных, что Каютин разобрал только два слова: Лиза и смерть; притом мешали пятна, похожие цветом на кровь.

Опасение, которое так тревожило несчастного в последние минуты, не сбылось; Кирпичова и Каютин призрели его старую мать, и ей не довелось прибегать к Головачу.

А что Доможиров и его супруга? Полинька давно уже забыла о существовании их, как вдруг получила следующее письмо, писанное нетвердой рукой и испещренное рядами точек:

«Милостивая Государыня Палагея Ивановна!

………………………………

………………………………

Сии точки суть мае слезы. Защитите несчастную, которая при живом муже, а можно сказать, круглая сирота. Вы теперь в богатствии и счастии (бог услышал мое грешные молитвы, а уж как я молилась: пошли ей господи, она стоющая), помогите злоключимой, супротив мужа злодея. Господина кабы я знала, что он такой изверг, да я без приданого бы за него не пошла! и сын его, разбойник, туда же, а я, горемычная, лежу без движения и горькие лию слезы. (В доказательство чего опять было выведено три ряда точек.) Надо вам знать, матушка, что я вот уж скоро год лежу, с постели не встаю, еле правой рукою владею писать к вам, благодетельница, а левая так совсем без владения. И что они делают со мной, злодеи! кофию не дают, чай жидкой такой, а пуще всего сынишка его: рожи мне строит, в глаза смеется; вот до какого сраму дожила: молокосос язык показывает, а ты лежи да смотри! пробовала бранью, да у него у самого горло широко, а я при слабости моей теперь и голосу такого не имею… совсем дрянь стала! Пожаловалась мужу, так и говорю: „Высеки Митьку!“ упрямится! я и погрозила ему: „Наследства лишу, дескать, все откажу бедным!“ (у меня, знаете, матушка, сердце доброе). Испугался, упал на колени перед кроватью: „Высеку, – говорит, – матушка! высеку!“ Позвал Митьку и, слышу, в другой комнате сечет; Митька плачет, кричит: не буду! Подлинно доброта моя, говорю: „Будет, Афоня!“ и перестал. Только Митька не унялся. По-старому, насмешки стал делать и такое мне говорить, что благородной и слышать стыдно! Я терпела, терпела, да и опять пожаловалася отцу. Он еще высек дурака пуще прежнего, да все не помогало! как ни посечет, озорник опять свое. Просто, я диву далась: розга не свой брат, кажись, как не унять? и сек он его таково хлестко! Да однажды, как он сек его, я и повытяни шею: дверь, почитай, до половины отворена, да в нее ничего не видать, а как глянула ненароком в щель меж косяком и дверью, так все поняла, открылся злодейский умысел! Вижу: сожитель мой хлещет прутом по кожаному дивану да приговаривает, бессовестный: „Не смейся, не дразни языком, не озорничай!“ А Митька стоит перед ним, ревет благим матом и вопит: „Не буду, тятинька! не буду, помилуй!“ И оба смеются, проклятые, рожи корчат. Взвыла я, горемычная! уж как они меня не улещали потом, да я стою на своем, не видать им добра моего…

Все откажу неимущим, и в том моя просьба к вам, голубушка вы: помогите написать духовную, навестите сироту убогую и проч.

 

Ваша всенижайшая слуга

Василиса Доможирова».

Каютина заинтересовало послание Доможировой, и он побывал в Струнниковом переулке. Вот что он узнал:

В то время как Доможиров впадал уже в совершенное отчаяние и готов был спиться с кругу, печальный случай неожиданно облегчил его домашнюю жизнь. Выкушав много кофе и тотчас же сильно разгневавшись на Митю, супруга его остановилась вдруг на половине энергической фразы, затряслась и упала. Нежные попечения Доможирова сохранили ей жизнь, но – увы! – лишенная употребления левой руки и правой ноги (паралич хватил ее наискось), она не могла уже сойти с постели. Доможиров повеселел; кошки начали благоденствовать; скворцы жирели, объедаясь живыми тараканами, – которых развелось в доме множество… Нередко госпожа Доможирова с ужасом слышала звук серебра, но успокаивалась, ощупав под подушкой свои ключи; а между тем серебро точно было в ходу; Доможиров подобрал другие ключи ко всем сундукам.

Каютин примирил супругов, предложив отдать Митю в гимназию, с чем Доможиров, глубоко уважавший его, тотчас согласился.

Реже, но продолжал Доможиров свои странствования по кладбищам и по городу и вести свой журнал. Между прочим, в нем можно было прочесть следующее:

«23 марта. – Бродил в Коломне. Увидал толпу у одного дома, подошел: Говорят, персиянец, что ли, какой выскочил из четвертого этажа. Эк, угораздило, сердечного! Хорошо, что персиянец, а то бы жаль. Видел его останки, безобразные такие… страшно стало! да и сам, должно быть, некрасив был, покойник, нос один какой! Толковали тут, что, видно, не в меру опиума хватил, а то жил всегда смирно, не пьянствовал, самовольных поступков не делал. А тут вдруг, не спросясь никого, скок! поминай как звали! Ну, Да, может, ему чудились красавицы, и он думал, что подхватят его и понесут прямо в свой рай… Ведь у них и стар и молод, а до самой смерти только о красавицах и думают… Дал бы я ему мою Василису Ивановну…»

«29 октября. – Бродил по Смоленскому кладбищу. Новый великолепный памятник прибыл, – я думаю, тысяч пять стоит. И подписано: „Покоится прах рабы божией Сары Алексеевны Бранчевской…“ Сара! странное имя! Должно быть, цыганской породы была, а может, и русская: Сара, говорят, есть и русское имя. Пятидесяти лет умерла: Будет! пожила довольно: жалеть нечего! Василисе далеко еще до пятидесяти лет… А памятник важный – весь мраморный и тяжести, должно быть, неимоверной…»

Если бы он знал, если б он мог понять, какая душа угомонилась под этим тяжелым памятником!..

Ничего еще не сказано о Тульчинове. Он продолжал сладко кушать, собственной особой доказывая глубину своих гастрономических познаний: он толстел с каждым годом и, казалось, не старелся. На закате дней судьба порадовала старика чудным открытием. Досталась ему усадьба, в которой давно никто не жил. Стали копать на барском дворе колодезь и неожиданно докопались до ямы: оказалось, что в старину был тут погреб; нашли даже несколько бутылок. Тотчас уведомили Тульчинова; старик сам поскакал в Деревню, и когда увидел ряд старых бутылок с рейнскими и другими винами, бог знает которого года, слезы градом хлынули из глаз старика, и он воскликнул в умилении:

– Чем заслужил я, что ниспосылается мне такое сокровище?

– Добротой своей, батюшка, Сергей Васильич, благодеяниями своими, – отвечал стоявший тут управляющий, тронутый радостью своего барина.

И Тульчинов твердо верил, что такое сокровище могло быть послано ему только за добрые дела, и с Новым рвением принялся творить их. Блажен, кто, подобно ему, может делать добро и запивать его превосходными винами!

Через год после свадьбы, когда у Полиньки был уже маленький Каютин, с глазами матери и смуглым лицом отца, молодых навестил Хребтов. Полинька узнала его по описанию мужа, и лишь успел он войти, принялась, откинув всякую чопорность, обнимать и целовать его. Старик был тронут ласками хорошенькой Полиньки, также угадав в ней жену Каютина. Каютин, выскочив из своего кабинета, молча глядел на эту сцену, и воображение его уносилось далеко: он вспомнил свое плаванье на Новую Землю, когда стоял на мели среди моря, он мысленно благословлял Хребтова и думал: «Когда-то поблагодарит его за меня Полинька?»

Весело провели они тот день в воспоминаниях о своих трудных странствованиях.

– Не хочешь ли опять на Новую Землю? – с улыбкой сказал Каютину Хребтов, лукаво взглянув на Полиньку.

– Нет, благодарю! – отвечал Каютин, которому уже в то время досталось большое поместье после дядюшки его Ласукова, погибшего от собственной руки своей, при посредстве отличных домашних медикаментов, обходившихся крайне дешево. – Я вот съезжу в Ласуковку!

– Теперь уж разве я поеду с тобой, Антип Савельич, – смеясь, сказала Полинька.

– А что ты думаешь? – возразил Хребтов (он и ей говорил ты). – Да ты бойчей его будешь. Поди-ка ко мне в команду годика на два, так ли вышколю! Ты, вижу я, прыткая. Он куда! в подметки тебе не годился, как я с ним встретился.

– Жаль, что нельзя покинуть вот его, – отвечала Полинька, укачивая своего маленького сына. – А то я с радостью.

– Лучше останься ты с нами, Антип Савельич, – серьезно сказал Каютин. – Что тебе? постранствовал довольно, натерпелся и нужды, и голода, и холода, не раз со смертью лицом к лицу стоял. Право, – пора отдохнуть.

Хребтов задумчиво поглаживал бороду. Полинька так же стала его упрашивать.

– Нет, други! – грустно сказал Хребтов. – Люблю вас, любо с вами, а остаться не останусь. Уж такая была моя жизнь, что мне сиднем жить – голову сложить! Опущусь, думать начну… тоска сгубит.

В голосе Антипа было столько грустной решительности, что Каютин и Полинька больше не возражали ему.

– Ты еще обещал мне, Антип Савельич, рассказать свою историю, – сказал Каютин.

– Да, изволь, расскажу! и тогда сами вы, други, увидите, что такая была моя жизнь, что нет лучше, как размыкивать мне кручину свою по широкому белому свету, пока бог грехам терпит. Коли охота есть, слушайте!

И он начал свой длинный и печальный рассказ.

История Антипа Хребтова, исполненная разнообразных и занимательных похождений, составляет отдельный роман.