Za darmo

Голубь мира

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Когда в полночь они втроем ворвались в дом, то были уже пьяны в дым и с трудом стояли на ногах. Мать Авдотьи насиловали в сарае двое, а третий, Никифор занялся ею самой. Огромный, чуть не центнер весом, долговязый, елозил он по трепыхающемуся телу, то и дело прерывая крики Авдотьи ударами по лицу. Елозил, впрочем, недолго. Пьяный угар и чрезмерное возбуждение от молодого и давно желанного тела отключили Никифора. Он захрапел прямо на несчастной, одуревшей от боли и ужаса Авдотье. С большим усилием смогла она вылезти из-под насильника. Ее трясло, даже лихорадило, и все кругом казалось ей как в тумане. Шок был столь сильным, что она даже не до конца понимала – взаправду ли все это творится или она просто во власти кошмарного морока, насланного невесть кем, злобным и бесчеловечным. Она стояла с минуту, не двигаясь, и рыдала, ей было страшно даже ступить шаг. Впрочем, в избе было тихо. Никифор вдруг заворочался и начал как-будто просыпаться. Авдотья тут же встрепенулась, заметив это, её судороги прекратились, а откуда-то из нутра ее по всем членам растеклась жгучая злость. Она резко схватила стул, что валялся неподалеку, и сильно приложила Никифора несколько раз по голове. Удары были столь сильными, что старинный дубовый стул треснул в нескольких местах. Никифор более не ворочался, а Авдотья, прихватив первое что попалось – мамину шаль, выскочила из дому. На её счастье ночь была темна, а остальных полицаев рядом не было, и она в чем была, убежала, не оглядываясь, вон из деревни.

О смерти матери она, конечно, сразу догадалась, но точно узнала позже, уже когда была в отряде партизан «Смерть фашизму!». В ту ночь погибла не только ее мать, вместе с ней умерла и прежняя Дунька, молодая и жизнерадостная девчонка с веснушками на лице и нежной кожей. На месте прежней долго никто не появлялся, и зияла вместо Дуньки глухая и холодная как космос пустота, лишь внешнему наблюдателю казавшаяся молоденькой, чуть хмурой девушкой. Только через несколько дней после побега возникла новая Авдотья. Это было нечто мрачное, глубокое, не сулящее ничего доброго, как впадина на дне океана. Оно обозначило себя безоговорочно на месте прежней личности, и не было на свете сил, способных отвратить его от своего одного единственного, но бесповоротного стремления – мстить. Мстить! Без жалости и без оглядки. Мстить злу злом за зло!

Возможно здесь не обошлось без некоего провидения, но Авдотье невероятно повезло тогда: она незамеченной пробежала через всю деревню в лес, а в лесу, совсем недалеко, как раз чего-то разведывала группа партизан. Если б она партизан этих не встретила, то через час-другой замерзла б насмерть, ведь убежала босиком, в одном исподнем, да материной шали.

……………………………………………………………………………………………….

– Вика, внучка, а где голубь-то, где Кешка? Не улетел, паршивец? – вдруг прервала рассказ бабка Авдотья.

– Нет, бабуль, три раза отпускали, возвращался. Вон, в клетке сидит, – отвечала Вика, не отрывая от парадного кителя глаз, которые будто светились блеском орденов и медалей.

– Может и не надо уже отпускать его, а, бабуль?! – вкрадчиво сказал Рома. – Давай мы его к себе заберем, раз тебе уже не с руки за ним ходить.

– Ну, значит, такова судьба его, птичья. Заберете, значит, к себе.

Бабка Авдотья ласково поглядела на правнуков, затем опять повернулась в сторону и продолжила повесть:

«…Ох, как не хотели они меня сначала в отряд к себе брать! Я тогда ерепенилась, не могла понять их, злилась, ревела. Потом уж поняла – молодуху-девку, совсем сопливую с виду, в партизаны брать – я б тоже не взяла. Что проку от нее?! Нутром-то слаба, да и силенок нет, да и мужиков смущать будет. Но и отпускать меня – не отпустишь. Некуда мне идти. Почертыхались, похаяли судьбу, да приняли меня. Ой, какая там жизнь была, да чего только делать не приходилось, говорить уж не стану, да и памяти нет совсем… Скажу только вот что. Когда они нашли меня, они ж не просто по лесу шарились. Разведывали. Командир новый, которого на самолете прислали… ох, не оставил Бог уже совсем памяти, не помню ни имени, ни звания… Помню только что роста невысокого был и плешивый, кажись, да что прислали из НКВД специально для этого отряда. Ага. Так он, значит, дал команду – выведывать, кого ставят бургомистрами, начальниками полицайскими, старостами по деревням захваченным, да всех их истреблять помаленьку.

Меня, как сейчас помню, ажно затрясло, когда я узнала, что готовится рейд на нашу деревню для устранения бургомистра и прочих начальников предательских. Я всего-то недели две тогда в отряде была, и болталась, по большей части, без дела, потому как всерьёз меня еще не воспринимали. Ну уж так запросилась я на этот рейд! Без слез и соплей, а твердо так, как будто своё, только мне полагающееся требовала. Сказала, мол, мать мою душегубы эти убили… Хотя точно, что она мертва, я только после узнала. Еще сказала, что если не пустят меня, сама побегу! Ночью, одна, даже без оружия, с ножиком! Ей Богу, побежала бы! Убьют так убьют! Ну, значит, плюнул плешивый командир наш, да разрешил мне с группой в рейд идти. Да к тому же, одна я со всего отряда тогда была из Коленских, село наше Колено называлось, одна знала хорошо – где какой дом искать лучше.

Вышли мы под самое утро, когда темно было еще, но уж не ночь. Это, говорили, лучшее время для нападения, самый сон у всех, даже ежели кто и не спал ночь, так под утро нет-нет и сморит его. Меньше всего, значит, враг ждет нападения именно под утро. Погоды уже холодные стояли – совсем почти зима, но в то утро было тепло почему-то. Не знаю, может и казалось мне так, может жар пробивал, вот и грел меня, не знаю. Но, помню только, что когда к деревне по лесу пробирались у меня перед глазами только мамино лицо стояло, да иногда картинка такая – где я, ей Богу, не знаю как это чудилось, где я Никифору этому нож в горло с размаху втыкаю. Решено было так – сперва к бывшей хате председателя подойти, где должен теперь бургомистр жить, а потом, коли не заметят, да гладко всё пройдет, и к дому, где начальника полицаев логово было. Уж этот домишко я хорошо помнила.

В деревне все было тихо. Слава Богу, ни месяца на небе, ни звезд. Хаты все такие печальные стояли, хмурные что-ли, темные. Свет нигде не горел, только дым с труб шел. Подошли к дому бургомистра, все чин-чинарем, спокойненько. Пёс, сволочь, залаял, когда через ограду лезли. Тогда один из наших кто-то, Генка Шимаев, что-ли, штыком-то животину бедную и заколол. Смотрим – тускленький такой огонек в окошках замаячил, стало быть лампу керосиновую или свечку зажгли. Притаились все повдоль дома-то, а я, значит, где-то подальше спряталась, чуть за углом, где туалет стоял. Огонек в окошках пропал вдруг, ага, наверное опять спать легли. Тут прямо сбоку, над головой у меня такой скрежет слабенький, скрип и дверь стукнула. Как-будто над самой головой моей возник кто-то. Я поворачиваюсь, голову приподнимаю – стоит, стоит и тупо так глядит на меня Лопухов Димка, младший из двух братьев Лопуховых, что в Никифоровской ватаге кучковались. Из сортира вышел, паразит, и понять ничего не может – чего это я тут под сортиром сижу. Ну, дело-то понятное, тугодум Димка был редкий. Как потом узналось, поставлен был он к бургомистру в охранники. Наши после даже шутку придумали: «просрал Димка бургомистра». Ну, значит, стоит этот дурень и глазки на меня пучит, а я на него. Наверное, как бы не с минуту так стоял, а потом лоб так задирает и говорит: «О! Дунька, шлюшка, ты чего это здесь?! Меня что-ли ждешь?!». Да громко так забаталил, паскудник, все наши встрепенулись тут же и его заметили. Тут я, уж не знаю, со страху ли, что всех сейчас этот дурак разбудит, а может и от злобы, вскочила, вдруг, да со всех сил финку ему под ребра вонзила. Он даже испугаться перед смертью не успел, так и повалился на снег. А его винтовку, что за спиной у него и осталась, я тут же себе забрала.

Ну, значит, как Лопухов этот протявкал, когда меня-то узнал, своим скрипучим голоском, в окнах опять свет замелькал. На этот раз уже всерьез проснулись. Дверь в избу раскрылась и мужик какой-то с пистолетом и с керосиновой лампой в одной руке медленно так высовывался из проема. Ничерта он не видел, а его уж наши хорошо разглядели. Однорукий, вместо левой руки – вон, культяпь по локоть. Значит, точно, бургомистр. Двое на него сразу накинулись, как он с крылечка-то спустился, один попытался оружие из руки выбить, но у того, черта, даром что инвалид, хватка-то оказалась цепкая. Началась возня, один из наших двоих, что набросились сразу, поскользнулся, да рухнул, а бургомистр тут же смог как-то руку извернуть, сбросил второго и тут же выстрелил в него. Ох, и не знаю, что было б, если б не подоспел Егорыч, самый старший из наших, его я хорошо и сейчас помню, бородатый такой был, с проседью. Подскочил к бургомистру он сзади, да воткнул ему нож в спину раз несколько. Тот только вскрикнуть успел, да слег. А Егорыч ему еще для верности раза три в грудь ножом ткнул.

Тут засуетились все, выстрел же был, теперь быстро уходить надо, с полицаями потом уж, да раненного нашего тащить с собой, не бросать же. Насилу ушли, благо полицаи тяжелые на подъем еще были, не ученые еще немцем сапогом по заду. Тот набег наш много шуму наделал – самого бургомистра, ставленника фашистского шлепнули! Получили полицаи тогда по загривку за ротозейство, да начали тут лютовать так, что и словами никакими не скажешь. Приказано им было: строго карать не только партизан, но и любого, кто хоть малую помощь им окажет, да и всех, кто просто заподозрен в том будет. Порой эти звери, даже без немцев, сами, в деревню какую приедут, да всех на допрос вызовут – знаем, мы, мол, что вы тут партизан ютили, говорите, сволота, куда те попрятались; люди молчат, потому как партизан-то там может и вправду не было, и тогда полицаи или в сарай всех загонят да жгут заживо, или расстреливают каждого десятого, это уж по настроению.

Бабка Авдотья устала от своего рассказа. Было заметно, даже на старческом лице ее, черноту и горесть, что вылезли смрадной жижей из глубин ветхой памяти. Она попросила воды, Рома тот час же принес ей стакан. Потом она сняла молча китель, спрятала его назад в шкаф и попросив извинить ее, прилегла на диван. Теперь уже не было ни силы в голосе, ни блеска в глазах, только тягостная и печальная в природе своей дремучая старость. Остаток повести договорила бабка Авдотья уже с трудом, слабеющим голосом, то и дело сбиваясь и путаясь. Роме с Викой запомнилось, среди прочего, что провоевала их любимая бабуля до конца войны – с начала в партизанах, а потом, по ходатайству командира Абакова – в рядах СМЕРШ. А последние слова ее повествования будто выгравировались в памяти ребят.

 

«Знайте, внуки, помните слова старой бабки вашей, – говорила она. – Такие вот «Никифоры» повсюду среди людей. Они ходят как человеки, да во всем на них похожи, но внутри них нет ничего человеческого. Только и знают они, что о животе своем заботиться, длить век свой во мраке, да похоть тешить. Другие люди для них – что-то навроде комаров жужжащих, да и то комар поди больше уважения в них сыщет. Когда придет враг (бабка сказала с полной уверенностью, что враг непременно снова придет), они тут же к нему переметнутся, потому что нет для них, кроме себя, ничего святого. И никакого дела здесь нет ни в политике, ни в борьбе за свободу, ни в че таком. У них никаких принципов нет, кроме себялюбия. Они будут убивать детей, будут насиловать, истязать и резать… потому как никого другого, после себя за человека не держат. Поверьте уж мне, внучки, со времен войны ничего в них не поменялось, и сами они никуда не подевались, теперь только личины у них другие. Учитесь узнавать их среди людей, бойтесь повернуться к ним спиной, и, когда придет враг, первыми их истребляйте, иначе они истребят вас…».

…………………………………………………………………………………………………………….

Бабка Авдотья умерла через несколько дней после того «праздничного» обеда. Она будто смогла наконец расслабиться и расстаться со своей изношенной плотью. Многие на похоронах даже видели слабую улыбку на устах усопшей. Особенно сильно эта улыбка, неким надменным оскорблением, раздражала «родственничков», узнавших от Ромы с Викой о судьбе бабкиной квартиры. «Вот старая ведьма, – думали они, – мало того, что не дохла чуть не до ста лет, так и еще и хату зажилила!» Конечно, в таком именно виде недовольство оформлялось в лишенных бремени морали головах Виталия и Светланы.

Долгую и очень сложную жизнь прожила Авдотья и ушла из нее с ощущением полноценности и завершенности бытия. Многое, впрочем, из своей биографии унесла она с собой в могилу. Избегая кощунства и принимая во внимание безмерное уважение к памяти о человеке, можно упомянуть лишь об одном факте, что соединился с небытием вместе с бабкой Авдотьей.

После войны, где-то через полгода, уволилась она в запас. Ввиду секретности проводимых СМЕРШем операций, с Авдотьи была взята расписка, согласно которой, пробыла она всю войну в эвакуации и была труженицей тыла. Ну, подумала она, ради Бога! Придет время, когда можно будет, тогда и откроется всем ее правда. Начала жить Авдотья мирной жизнью с того, что уехала на Урал, к брату и отцу, которых успели эвакуировать из Орла за несколько дней до оккупации. Других родственников у нее не осталось, потому ехать-то было ей больше некуда, а одной оставаться совсем не хотелось. Отец и брат были несказанно рады Авдотье, тому даже не столько, что она вдруг явилась, а что вообще жива.