Za darmo

Полное собрание сочинений в одном томе

Tekst
2
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Картина XIII

 
Печальны древности Афин.
Колонн, статуй ряд обветшалый
Среди глухих стоит равнин.
Печален след веков усталых:
Изящный памятник разбит,
Изломлен немощный гранит,
Одни обломки уцелели.
Еще доныне величав,
Чернеет дряхлый архитрав,
И вьется плющ по капители;
Упал расщепленный карниз
В давно заглохшие окопы.
Еще блестит сей дивный фриз,
Сии рельефные метопы;
Еще доныне здесь грустит
Коринфский орден многолепный,
– Рой ящериц по нем скользит –
На мир с презреньем он глядит;
Все тот же он великолепный,
Времен минувших вдавлен в тму,
И без вниманья ко всему.
 
 
Печальны древности Афин.
Туманен ряд былых картин.
Облокотясь на мрамор хладный,
Напрасно путник алчет жадный
В душе былое воскресить,
Напрасно силится развить
Протекших дел истлевший свиток, –
Ничтожен труд бессильных пыток;
Везде читает смутный взор
И разрушенье, и позор.
Промеж колон чалма мелькает,
И мусульманин по стенам,
По сим обломкам, камням, рвам,
Коня свирепо напирает,
Останки с воплем разоряет.
Невыразимая печаль
Мгновенно путника объемлет,
Души он тяжкий ропот внемлет;
Ему и горестно, и жаль,
Зачем он путь сюда направил.
Не для истлевших ли могил
Кров безмятежный свой оставил,
Покой свой тихий позабыл?
Пускай бы в мыслях обитали
Сии воздушные мечты!
Пускай бы сердце волновали
Зерцалом чистой красоты!
Но и убийственно, и хладно
Разворожились вы теперь.
Безжалостно и беспощадно
Пред ним захлопнули вы дверь,
Сыны существенности жалкой,
Дверь в тихий мир мечтаний, жаркой! –
И грустно, медленной стопой
Руины путник покидает;
Клянется их забыть душой;
И все невольно помышляет
О жертвах бренности слепой.
 

Картина XVI

 
Ушло два года. В мирном Люненсдорфе
По-прежнему красуется, цветет;
Все те ж заботы, и забавы те же
Волнуют жителей покойные сердца.
Но не по-прежнему в семье Вильгельма:
Пастора уж давно на свете нет.
Окончив путь и тягостный, и трудный,
Не нашим сном он крепко опочил.
Все жители останки провожали
Священные, с слезами на глазах;
Его дела, поступки поминали:
Не он ли нам спасением служил?
Нас наделял своим духовным хлебом,
В словах добру прекрасно поучая.
Не он ли был утехою скорбящих;
Сирот и вдов нетрепетным щитом. –
В день праздничный, как кротко он, бывало,
Всходил на кафедру! и с умиленьем
Нам говорил про мучеников чистых,
Про тяжкие страдания Христовы,
А мы ему, растроганны, внимали,
Дивилися и слезы проливали.
 
 
От Висмара когда кто держит путь,
Встречается налево от дороги
Ему кладбище: старые кресты
Склонилися, обшиты мохом,
И времени изведены резцом.
Но промеж них белеет резко урна
На черном камне, и над ней смиренно
Два явора зеленые шумят,
Далеко хладной обнимая тенью. –
Тут бренные покоятся останки
Пастора. Вызвались на свой же счет
Сооружить над ним благие поселяне
Последний знак его существованья
В сем мире. Надпись с четырех сторон
Гласит, как жил и сколько мирных лет
Провел на пастве, и когда оставил
Свой долгий путь, и Богу дух вручил. –
 
 
И в час, когда стыдливый развивает
Румяные восток свои власы;
Подымется по полю свежий ветер;
Посыплется алмазами роса;
В своих кустах малиновка зальется;
Полсолнца на земле всходя горит; –
К нему идут младые поселянки,
С гвоздиками и розами в руках.
Увешают душистыми цветами,
Гирландою зеленой обовьют,
И снова в путь назначенный идут.
Из них одна, младая, остается
И, опершись лилейною рукой,
Над ним сидит в раздумьи долго, долго,
Как будто бы о непостижном мыслит.
В задумчивой, скорбящей деве сей
Кто б не узнал печальныя Луизы?
Давно в глазах веселье не блестит;
Не кажется невинная усмешка
В ее лице; не пробежит по нем,
Хотя ошибкой, радостное чувство;
Но как мила она и в грусти томной!
О, как возвышенен невинный этот взгляд!
Так светлый серафим тоскует
О пагубном паденьи человека.
Мила была счастливая Луиза,
Но как-то мне в несчастии милее.
Осьмнадцать лет тогда минуло ей,
Когда преставился пастор разумный.
Всей детскою она своей душой
Богоподобного любила старца;
И думает в душевной глубине:
«Нет, не сбылись живые упованья
Твои. Как, добрый старец, ты желал
Нас обвенчать перед святым налоем,
Навеки наш союз соединить.
Как ты любил мечтательного Ганца!
А он…»
 
 
Заглянем в хижину Вильгельма.
Уж осень. Холодно. И дома он
Вытачивал с искусством хитрым кружки
Из крепкого с слоями бука,
Затейливой резьбою украшая;
У ног его свернувшися лежал
Любимый друг, товарищ верный, Гектор.
А вот разумная хозяйка Берта
С утра уже заботливо хлопочет
О всем. Толпится также под окном
Гусей ватага долгошейных; так же
Неугомонные кудахчут куры;
Чиликают нахалы воробьи,
Весь день в навозной куче роясь.
Видали уж красавца снигиря;
И осенью давно запахло в поле,
И пожелтел давно зеленый лист,
И ласточки давно уж отлетели
За дальние, роскошные моря.
Кричит разумная хозяйка Берта:
«Так долго не годится быть Луизе!
Темнеет день. Теперь не то, что летом;
Уж сыро, мокро, и густой туман
Так холодом всего и пронимает.
Зачем бродить? беда мне с этой девкой;
Не выкинет она из мыслей Ганца;
А бог знает, он жив ли, или нет».
Не то совсем раздумывает Фанни,
За пяльцами сидя в своем углу.
Шестнадцать лет ей, и, полна тоски
И тайных дум по идеальном друге,
Рассеянно, невнятно говорит:
«И я бы так, и я б его любила».
 

Картина XVII

 
Унывна осени пора;
Но день сегодняшний прекрасен:
На небе волны серебра,
И солнца лик блестящ и ясен.
Один дорогой почтовой
Бредет, с котомкой за спиной,
Печальный путник из чужбины.
Уныл, и томен он, и дик,
Идет согнувшись, как старик;
В нем Ганца нет и половины.
Полупотухший бродит взор
По злачным холмам, желтым нивам,
По разноцветной цепи гор.
Как бы в забвении счастливом,
Его касается мечта;
Но мысль не тем уж занята. –
Он в думы крепкие погружен.
Ему покой теперь бы нужен.
 
 
Прошел он дальний, видно, путь;
Страдает больно, видно, грудь;
Душа страдает, жалко ноя;
Ему теперь не до покоя.
 
 
О чем же думы крепки те?
Дивится сам он суете:
Как был измучен он судьбою;
И зло смеется над собою,
Что поверял своей мечтой
Свет ненавистный, слабоумной;
Что задивился в блеск пустой
Своей душою неразумной;
Что, не колеблясь, смело он
Сим людям кинулся в объятья;
И, околдован, охмелен,
В их злые верил предприятья. –
Как гробы холодны они;
Как тварь презреннейшая низки;
Корысть и почести одни
Им лишь и дороги, и близки.
Они позорят дивный дар:
И попирают вдохновенье,
И презирают откровенье;
Их холоден притворный жар,
И гибельно их пробужденье.
О, кто б нетрепетно проник
В их усыпительный язык!
Как ядовито их дыханье!
Как ложно сердца трепетанье!
Как их коварна голова!
Как пустозвучны их слова!
 
 
И много истин он, печальный,
Теперь изведал и узнал,
Но сам счастливее ли стал
Во глубине души опальной?
Лучистой, дальнею звездой
Его влекла, тянула слава,
Но ложен чад ее густой,
Горька блестящая отрава. –
 
 
Склоняется на запад день,
Вечерняя длиннеет тень.
И облаков блестящих, белых
Ярчее алые края;
На листьях темных, пожелтелых
Сверкает золота струя.
И вот завидел странник бедный
Свои родимые луга.
И взор мгновенно вспыхнул бледный,
Блеснула жаркая слеза.
Рой прежних, тех забав невинных
И тех проказ, тех дум старинных –
Все разом налегло на грудь
И не дает ему дохнуть.
И мыслит он: что это значит?..
И, как ребенок слабый, плачет.
 

Дума

 
Благословен тот дивный миг,
Когда в поре самопознанья,
В поре могучих сил своих,
Тот, небом избранный, постиг
Цель высшую существованья;
Когда не грез пустая тень,
Когда не славы блеск мишурный
Его тревожат ночь и день,
Его влекут в мир шумный, бурный;
Но мысль и крепка, и бодра
Его одна объемлет, мучит
Желаньем блага и добра;
Его трудам великим учит.
Для них он жизни не щадит.
Вотще безумно чернь кричит:
Он тверд средь сих живых обломков.
И только слышит, как шумит
Благословение потомков.
 
 
Когда ж коварные мечты
Взволнуют жаждой яркой доли,
А нет в душе железной воли,
Нет сил стоять средь суеты, –
Не лучше ль в тишине укромной
По полю жизни протекать,
Семьей довольствоваться скромной
И шуму света не внимать?
 

Картина XVIII

 
Выходят звезды плавным хором,
Обозревают кротким взором
Опочивающий весь мир;
Блюдут сон тихий человека,
Ниспосылают добрым мир;
А злым яд гибельный упрека.
Зачем же, звезды, грустным вы
Не посылаете покоя?
Для горемычной головы
Вы – радость, и, на вас покоя
Свой грустный стосковалый взор,
Страстей он слышит разговор
В душе, и вас он призывает,
И вам он пени поверяет.
По-прежнему всегда томна,
Еще Луиза не разделась;
Не спится ей; в мечтах она
На ночь осенню загляделась.
Предмет и тот же, и один…
И вот восторг к ней в душу входит:
Песнь стройную она заводит,
Звучит веселый клавесин.
 
 
Внимая шуму листопада,
Промеж деревьев, где сквозит
Из стен решетчатых ограда,
В забвеньи сладостном, у сада,
Наш Ганц, закутавшись, стоит.
И что же с ним, когда он звуки
Давно знакомые узнал,
И голос тот, со дня разлуки
Что долго, долго не слыхал;
И песню ту, что в страсти жаркой,
В любви, в избытке дивных сил,
Под строй души в напевах яркой,
Ее, восторженный, сложил?
Чрез сад она звенит, несется
И в упоеньи тихом льется:
 
 
Тебя зову! тебя зову!
Твоей улыбкою чаруюсь,
С тобой не час, не два сижу,
С тебя очей я не свожу:
Дивуюся, не надивуюсь.
 
* * *
 
Поешь ли ты – и звон речей
Твоих, таинственный, невинный,
Ударит в воздух ли пустынный –
Звук в небе льется соловьиный,
Гремит серебряный ручей.
 
* * *
 
Приди ко мне, прижмись ко мне
В жару чудесного волненья.
Пылает сердце в тишине;
Они горят, они в огне,
Твои покойные движенья.
 
* * *
 
Я без тебя грущу, томлюсь,
И позабыть тебя нет силы.
И пробуждаюсь ли, ложусь,
Все о тебе молюсь, молюсь,
Все о тебе, мой ангел милый.
 
* * *
 
И вот почудилося ей:
Чудесным заревом очей
Возле нее блистает кто-то,
И слышит вздох она кого-то,
И страх, и дрожь ее берет…
И оглянулась…
«Ганц!»…
О, кто поймет
Всю эту радость чудной встречи!
И взоров пламенные речи!
И этот чувств счастливый гнет!
О, кто так пламенно опишет
Сию душевную волну,
Когда она грудь рвет и пышет,
Терзает сердца глубину,
А сам дрожишь, в весельи млеешь,
Ни дум, ни слов найти не смеешь;
В восторге, в куче сладких мук,
Сольешься в стройный, светлый звук!
 
 
Опомнясь, Ганц глядит сквозь слезы
В глаза подруги своея;
И мыслит: «Полно, это грезы;
Пусть же не просыпаюсь я.
Она все та ж, и так любила
Меня всей детскою душой!
Чело печалию накрыла,
Румянец свежий иссушила,
Губила век свой молодой;
А я, безумный, бестолковой,
Летел искать кручины новой!..»
И спал страданий тяжкий сон
С его души; живой, спокойной,
Переродился снова он.
На время бурей возмущен,
Так снова блещет мир наш стройной;
В огне закаленный булат
Так снова ярче во сто крат.
 
 
Пируют гости, рюмки, чаши
Кругом обходят и гремят; –
И старики болтают наши;
И в танцах юноши кипят.
Звучит протяжным, шумным громом
Музыка яркая весь день;
Ворочает веселье домом;
Гостеприимно блещет сень.
И поселянки молодые
Чету влюбленную дарят:
Несут фиалки голубые,
Несут им розы огневые,
Их убирают и шумят:
Пусть век цветут их дни младые,
Как те фиалки полевые;
Сердца любовью да горят,
Как эти розы огневые! –
 
 
И в упоеньи, в неге чувств
Заране юноша трепещет, –
И светлый взор весельем блещет;
И беспритворно, без искусств,
Оковы сбросив принужденья,
Вкушает сердце наслажденья.
И вас, коварные мечты,
Боготворить уж он не станет, –
Земной поклонник красоты.
Но что ж опять его туманит?
(Как непонятен человек!)
Прощаясь с ними он навек, –
Как бы по старом друге верном,
Грустит в забвении усердном.
Так в заключеньи школьник ждет,
Когда желанный срок придет.
Лета к концу его ученья –
Он полон дум и упоенья,
Мечты воздушные ведет:
Он независимый, он вольный,
Собой и миром всем довольный,
Но, расставаяся с семьей
Своих товарищей, душой
Делил с кем шалость, труд, покой, –
И размышляет он, и стонет,
И с невыразною тоской
Слезу невольную уронит.
 

Эпилог

 
В уединении, в пустыне,
В никем незнаемой глуши,
В моей неведомой святыне,
Так созидаются отныне
Мечтанья тихие души.
Дойдет ли звук подобно шуму,
Взволнует ли кого-нибудь,
Живую юноши ли думу,
Иль девы пламенную грудь?
Веду с невольным умиленьем
Я песню тихую мою,
И с неразгаданным волненьем
Свою Германию пою.
Страна высоких помышлений!
Воздушных призраков страна!
О, как тобой душа полна!
Тебя обняв, как некий Гений,
Великий Гёте бережет,
И чудным строем песнопений
Свевает облака забот.
 

Новоселье

 
«Невесел ты!» – «Я весел был, –
Так говорю друзьям веселья, –
Но радость жизни разлюбил
И грусть зазвал на новоселье.
Я весел был – и светлый взгляд
Был не печален; с тяжкой мукой
Не зналось сердце; темный сад
И голубое небо скукой
Не утомляли – я был рад…
Когда же вьюга бушевала
И гром гремел и дождь звенел
И небо плакало – грустнел
Тогда и я: слеза дрожала,
Как непогода плакал я…
Но небо яснело, гроза бежала –
 
 
И снова рад и весел я…
Теперь, как осень, вянет младость.
Угрюм, не веселится мне,
И я тоскую в тишине,
И дик, и радость мне не в радость.
Смеясь, мне говорят друзья:
«Зачем расплакался? – Погода
И разгулялась и ясна,
И не темна, как ты, природа».
А я в ответ: – Мне все равно,
Как день, все измененья года!
Светло ль, темно ли – все одно,
Когда в сем сердце непогода!»
 

<Акростих>

 
Се образ жизни нечестивой,
Пугалище монахов всех,
Инок монастыря строптивый,
Расстрига, сотворивший грех.
И за сие-то преступленье
Достал он титул сей.
О, чтец! имей терпенье,
Начальные слова в устах запечатлей[268].
 

Италия

 
      Италия – роскошная страна!
По ней душа и стонет и тоскует.
Она вся рай, вся радости полна,
И в ней любовь роскошная веснует.
Бежит, шумит задумчиво волна
И берега чудесные целует;
В ней небеса прекрасные блестят;
Лимон горит и веет аромат.
 

9

 
      И всю страну объемлет вдохновенье;
На всем печать протекшего лежит;
И путник зреть великое творенье,
Сам пламенный, из снежных стран спешит;
Душа кипит, и весь он – умиленье,
В очах слеза невольная дрожит;
Он, погружен в мечтательную думу,
Внимает дел давно минувших шуму.
 

17

 
      Здесь низок мир холодной суеты,
Здесь гордый ум с природы глаз не сводит;
И радужней в сияньи красоты,
И жарче, и ясней по небу солнце ходит.
И чудный шум и чудные мечты
Здесь море вдруг спокойное наводит;
В нем облаков мелькает резвый ход,
Зеленый лес и синий неба свод.
 

25

 
      А ночь, а ночь вся вдохновеньем дышит.
Как спит земля, красой упоена!
И страстно мирт над ней главой колышет,
Среди небес, в сиянии луна
Глядит на мир, задумалась и слышит,
Как под веслом проговорит волна;
Как через сад октавы пронесутся,
Пленительно вдали звучат и льются.
 

33

 
      Земля любви и море чарований!
Блистательный мирской пустыни сад!
Тот сад, где в облаке мечтаний
Еще живут Рафаэль и Торкват!
Узрю ль тебя я, полный ожиданий?
Душа в лучах, и думы говорят,
Меня влечет и жжет твое дыханье, –
Я в небесах, весь звук и трепетанье!..[269]
 

Из поэмы «Россия под игом татар»

 
Раздвинув тучки среброрунны,
Явилась трепетно луна[270].
 

Публицистика, критика, исторические наброски

Статьи из сборника «Арабески»

<Предисловие>

Собрание это составляют пьесы, писанные мною в разные времена, в разные эпохи моей жизни. Я не писал их по заказу. Они высказывались от души, и предметом избирал я только то, что сильно меня поражало. Между ними читатели, без сомнения, найдут много молодого. Признаюсь, некоторых пьес я бы, может быть, не допустил вовсе в это собрание, если бы издавал его годом прежде, когда я был более строг к своим старым трудам. Но вместо того, чтобы строго судить свое прошедшее, гораздо лучше быть неумолимым к своим занятиям настоящим. Истреблять прежде написанное нами, кажется, так же несправедливо, как позабывать минувшие дни своей юности. Притом если сочинение заключает в себе две, три еще не сказанные истины, то уже автор не вправе скрывать его от читателя, и за две, три верные мысли можно простить несовершенство целого.

 

Я должен сказать о самом издании: когда я прочитал отпечатанные листы, меня самого испугали во многих местах неисправности в слоге, излишности и пропуски, происшедшие от моей неосмотрительности. Но недосуг и обстоятельства, иногда не очень приятные, не позволяли мне пересматривать спокойно и внимательно свои рукописи, и потому смею надеяться, что читатели великодушно извинят меня.

Скульптура, живопись и музыка

Благодарность зиждителю мириад за благость и сострадание к людям! Три чудные сестры посланы им украсить и усладить мир: без них он бы был пустыня и без пения катился бы по своему пути. Дружнее, союзнее сдвинем наши желания и – первый кубок за здравие скульптуры! Чувственная, прекрасная, она прежде всего посетила землю. Она – мгновенное явление. Она – оставшийся след того народа, который весь заключился в ней, со всем своим духом и жизнию. Она – ясный призрак того светлого, греческого мира, который ушел от нас в глубокое удаление веков, скрылся уже туманом и до которого достигает одна только мысль поэта. Мир, увитый виноградными гроздиями и масличными лозами, гармоническим вымыслом и роскошным язычеством; мир, несущийся в стройной пляске, при звуке тимпанов, в порыве вакхических движений, где чувство красоты проникло всюду: в хижину бедняка, под ветви платана, под мрамор колонн, на площадь, кипящую живым, своенравным народом, в рельеф, украшающий чашу пиршества, изображающий всю вьющуюся вереницу грациозной мифологии, где из пены волн стыдливо выходит богиня красоты, тритоны несутся, ударяя в ладони, Посейдон выходит из глубины своей прекрасной стихии серебряный и белый; мир, где вся религия заключилась в красоте, в красоте человеческой, в богоподобной красоте женщины, – этот мир весь остался в ней, в этой нежной скульптуре; ничто кроме ее не могло так живо выразить его светлое существование. Белая, млечная, дышащая в прозрачном мраморе красотой, негой и сладострастием, она сохранила одну идею, одну мысль: красоту, гордую красоту человека. В каком бы ни было пылу страсти, в каком бы ни было сильном порыве, но всегда в ней человек является прекрасным, гордым и невольно остановит атлетическим, свободным своим положением. Все в ней слилось в красоту и чувственность: с ее страдающими группами не сливаешь страдающий вопль сердца, но, можно сказать, наслаждаешься самым их страданием; так чувство красоты пластической, спокойной пересиливает в ней стремление духа! Она никогда не выражала долгого глубокого чувства, она создавала только быстрые движения: свирепый гнев, мгновенный вопль страдания, ужас, испуг при внезапности, слезы, гордость и презрение и, наконец, красоту, погруженную саму в себя. Она обращает все чувства зрителя в одно наслаждение, в наслаждение спокойное, ведущее за собою негу и самодовольство языческого мира. В ней нет тех тайных, беспредельных чувств, которые влекут за собою бесконечные мечтания. В ней не прочитаешь всей долгой, исполненной потрясений и переворотов жизни. Она прекрасна, мгновенна, как красавица, глянувшая в зеркало, усмехнувшаяся, видя свое изображение, и уже бегущая, влача с торжеством за собою толпу гордых юношей. Она очаровательна, как жизнь, как мир, как чувственная красота, которой она служит алтарем. Она родилась вместе с языческим, ясно образовавшимся миром, выразила его – и умерла вместе с ним. Напрасно хотели изобразить ею высокие явления христианства, она так же отделялась от него, как самая языческая вера. Никогда возвышенные, стремительные мысли не могли улечься на ее мраморной сладострастной наружности. Они поглощались в ней чувственностью.

 

Не таковы две сестры ее, живопись и музыка, которых христианство воздвигнуло из ничтожества и превратило в исполинское. Его порывом они развились и исторгнулись из границ чувственного мира. Мне жаль моей мраморно-облачной скульптуры! Но… светлее сияй, покал мой, в моей смиренной келье, и да здравствует живопись! Возвышенная, прекрасная, как осень в богатом своем убранстве мелькающая сквозь переплет окна, увитого виноградом, смиренная и обширная, как Вселенная, яркая музыка очей – ты прекрасна! Никогда скульптура не смела выразить твоих небесных откровений. Никогда не были разлиты по ней те тонкие, те таинственно-земные черты, вглядываясь в которые, слышишь, как наполняет душу небо, и чувствуешь невыразимое. Вот мелькают, как в облачном тумане, длинные галереи, где из старинных позолоченных рам выказываешь ты себя живую и темную от неумолимого времени, и перед тобою стоит, сложивши накрест руки, безмолвный зритель; и уже нет в его лице наслаждения, взор его дышит наслаждением не здешним. Ты не была выражением жизни какой-нибудь нации; нет, ты была выше: ты была выражением всего того, что имеет таинственно-высокий мир христианский. Взгляните на нее, задумчивую, опустившую на руку прекрасную свою голову: как вдохновенен и долог ясный взор ее! Она не схватывает одного только быстрого мгновения, какое выражает мрамор; она длит это мгновение, она продолжает жизнь за границы чувственного, она похищает явления из другого безграничного мира, для названия которых нет слов. Все неопределенное, что не в силах выразить мрамор, рассекаемый могучим молотом скульптора, определяется вдохновенною ее кистью. Она также выражает страсти, понятные всякому, но чувственность уже не так властвует в них; духовное невольно проникает все. Страдание выражается живее и вызывает сострадание, и вся она требует сочувствия, а не наслаждения. Она берет уже не одного человека, ее границы шире: она заключает в себе весь мир; все прекрасные явления, окружающие человека, в ее власти; вся тайная гармония и связь человека с природою – в ней одной. Она соединяет чувственное с духовным.

Но сильнее шипи, третий покал мой! Ярче сверкай и брызгай по золотым краям его, звонкая пена, – ты сверкаешь в честь музыки. Она восторженнее, она стремительнее обеих сестер своих. Она вся – порыв; она вдруг за одним разом отрывает человека от земли его, оглушает его громом могущих звуков и разом погружает его в свой мир. Она властительно ударяет, как по клавишам, по его нервам, по всему его существованию и обращает его в один трепет. Он уже не наслаждается, он не сострадает, он сам превращается в страдание; душа его не созерцает непостижимого явления, но сама живет, живет своею жизнию, живет порывно, сокрушительно, мятежно. Невидимая, сладкогласная она проникла весь мир, разлилась и дышит в тысяче разных образов. Она томительна и мятежна; но могущественней и восторженней под бесконечными, темными сводами катедраля, где тысячи поверженных на колени молельщиков стремит она в одно согласное движение, обнажает до глубины сердечные их помышления, кружит и несется с ними горе́, оставляя после себя долгое безмолвие и долго исчезающий звук, трепещущий в углублении остроконечной башни.

Как сравнить вас между собою, три прекрасные царицы мира? Чувственная, пленительная скульптура внушает наслаждение, живопись – тихой восторг и мечтание, музыка – страсть и смятение души; рассматривая мраморное произведение скульптуры, дух невольно погружается в упоение; рассматривая произведение живописи, он превращается в созерцание; слыша музыку, – в болезненный вопль, как бы душою овладело только одно желание вырваться из тела. Она – наша! она – принадлежность нового мира! Она осталась нам, когда оставили нас и скульптура, и живопись, и зодчество. Никогда не жаждали мы так порывов, воздвигающих дух, как в нынешнее время, когда наступает на нас и давит вся дробь прихотей и наслаждений, над выдумками которых ломает голову наш XIX век. Все составляет заговор против нас; вся эта соблазнительная цепь утонченных изобретений роскоши сильнее и сильнее порывается заглушить и усыпить наши чувства. Мы жаждем спасти нашу бедную душу, убежать от этих страшных обольстителей и – бросились в музыку. О, будь же нашим хранителем, спасителем, музыка! Не оставляй нас! буди чаще наши меркантильные души! ударяй резче своими звуками по дремлющим нашим чувствам! Волнуй, разрывай их и гони, хотя на мгновение, этот холодно-ужасный эгоизм, силящийся овладеть нашим миром. Пусть, при могущественном ударе смычка твоего, смятенная душа грабителя почувствует, хотя на миг, угрызение совести, спекулятор растеряет свои расчеты, бесстыдство и наглость невольно выронит слезу пред созданием таланта. О, не оставляй нас, божество наше! Великий Зиждитель мира поверг нас в немеющее безмолвие своею глубокою мудростью: дикому, еще не развернувшемуся человеку он уже вдвинул мысль о зодчестве. Простыми, без помощи механизма, силами он ворочает гранитную гору, высоким обрывом громоздит ее к небу и повергается ниц перед безобразным ее величием. Древнему, ясному, чувственному миру послал он прекрасную скульптуру, принесшую чистую, стыдливую красоту – и весь древний мир обратился в фимиам красоте. Эстетическое чувство красоты слило его в одну гармонию и удержало от грубых наслаждений. Векам неспокойным и темным, где часто сила и неправда торжествовали, где демон суеверия и нетерпимости изгонял все радужное в жизни, дал он вдохновенную живопись, показавшую миру неземные явления, небесные наслаждения угодников. Но в наш юный и дряхлый век ниспослал он могущественную музыку стремительно обращать нас к нему. Но если и музыка нас оставит, что будет тогда с нашим миром?

1831

268Приписывается Гоголю. (Ред.)
269Приписывается Гоголю. (Ред.)
270Приписывается Гоголю. (Ред.)