Возвращение

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Потом мы ехали домой, Роберт уже не гнал, не кричал и вообще был менее разговорчив. Он спокойно рулил, глядя прямо перед собой, и что-то насвистывал себе под нос. Даже мне, восьмилетнему мальчику, эта метаморфоза казалась странной. Я пытался заводить наши обычные беседы о том, что ещё можно соорудить в роще, но Роберт отвечал односложно, и я быстро смолкал. Море теперь выглядывало из-за холмов со стороны Роберта, и красный отблеск вечернего солнца играл на его лице. Над вечереющим полем медленно планировал аист. Я следил за его широкой тенью и думал, что скоро мы снова поедем кататься, и Роберт опять будет давить педаль в пол и кричать, как бешеный, и, может быть, мы поедим у моря дивных франкфуртских сосисок в теплой булке и хрустящей бумаге.

Но со временем наши поездки становились все реже, а Роберт все больше времени стал проводить, запершись в своей комнате, или уезжая куда-то на целый день, или в кабинете с отцом. Часто они скрывались там сразу после ужина, и Роберт выходил только к ночи, закрывая за собой дверь почти бесшумно, и крался к себе в комнату, а глаза у него как-то по-особенному горели. Он совсем забросил фехтование и нашу рощу: теперь я один лупил деревянным мечом ствол сливы на заднем дворе, разбрасывая в сторону ошмётки коры, один карабкался по планкам в высоту сосновых крон, откуда было видно море, укравшее у меня Роберта.

Часто Роберт с папой уезжали куда-то по утрам, в жуткую рань, ещё до того, как я начинал собираться в школу. Я смотрел из окна, укрываясь за невесомой занавеской, как они садятся – уже не в Гольф, а в папин Линкольн цвета гладкого агата, с тонким стальным штырьком в углу капота, на котором раньше, до папиной отставки, красовался бордовый флажок с витиеватым золочёным вензелем. Слышно было, как они сосредоточенно о чём-то переговариваются, у Роберта высоко на спине был тонкий кожаный портфель, он всматривался в холодную чёрную гладь Линкольна и держался одной рукой за лямку, поправляя другой острый воротничок, пока папа проходился кусочком замши по сверкающим даже на тусклом утреннем солнце хромированным порожкам. Потом они забирались внутрь, хлопали дверьми и через секунду Линкольн исчезал, как мираж, я с тоской смотрел на осиротелый Гольф в углу двора и плёлся складывать учебники.

Они возвращались под вечер, и я крутился вокруг, пока они вылезали из машины, мне до смерти хотелось выведать, куда папа возит Роберта, но на мои осторожные вопросы вроде: «как прошёл день?» папа отвечал односложно, посмеиваясь в усы. Моё любопытство усиливалось ещё тем, что у папы на лице появлялось особенное, давно не виданное выражение удовольствия. Такое бывало раньше, когда он, сколотив на террасе неказистую табуретку из смолистых досок, зачистив ее и покрыв олифой, звал маму, чтобы продемонстрировать ей работу. Мама улыбалась, зажимая античный нос кончиками пальцев, и говорила, что прелестный стульчик великолепно впишется в интерьер детской, папа в ответ смущенно откашливался и добавлял: «кстати, мне предлагали олифу подешевле, но я выбрал самую лучшую». Он обнимал маму за талию и они шли домой – и папины глаза лучились, как и когда-то в салоне Гольфа после первой поездки Роберта по шоссе, как и в тот вечер, когда папа с Робертом, уставшие после очередной вылазки на Линкольне, заходили вдвоём в тёплый просвет входной двери, откуда уже доносился дразнящий запах ежевичного пирога. Они вошли, а я стоял ещё некоторое время на крыльце и смотрел в небо, силясь уловить в звездном омуте ответы на свои вопросы; Орион, Плеяды и чёрные контуры сосен благоговейно молчали, и далеко за моей спиной трижды прогудел корабельный горн. Потом вышел Роберт, уже в домашнем, он взял меня за плечо и смотрел в небо вместе со мной. Я спросил: «Роберт, покатаемся завтра?» – и Роберт, глубоко вздохнув, обнял меня крепче и сказал: «Однажды и ты повзрослеешь. Пойдём домой».

И тогда, захлопнув за собой дверь, в тишине прихожей я ясно услышал хриплое дыхание морского зверя, почувствовал запах йодистой гнили и понял, что все изменилось и не будет прежним больше никогда. И позже, за ужином, все сидели за столом, как и обычно: папа, ещё не снявший рубашку с крахмально белыми манжетами – во главе; Роберт – одесную, с прямой, как мачта фрегата, спиной; на углу – мама, похожая на печальную графиню с полотна Гойя, подпирающая рукой точеный подбородок. Я жевал пирог, который почему-то был теперь холодным, все молчали. Что-то было не так, что-то солёное и недосказанное витало в воздухе, концентрируясь вокруг мамы и Роберта, создавая между нами стеклянные, до самого неба, стены. Только папа был весел, смеялся и нахваливал пирог, на что мама отвечала «да-да» невпопад, каким-то пустым голосом.

И когда папа, достав из серванта пыльную бутылку ежевечернего бордо, впервые предложил Роберту разделить с ним ритуал («добрый сын идёт по стопам отца»), и Роберт, выпрямив спину пуще прежнего, громко отпивал разведённое напополам с кипятком розовое тепло, – мама встала, пропищав что-то про головную боль, и винной пробкой выскочила из кухни, закрывая лицо руками.