Русский бунт

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

V

Без аджики Шелобей делался зол как нигилист. Говна из-под колена! И что теперь на бутерброд мазать, ну?

Тягомотина жизни опять наступала на пятки, сна в голове не осталось – как ни тряси. А как спалось! Шелобей был вошью, пересекавшей океан в подмышке рыжего кота, которого из жалости почтенный старец боцман… Раскладушка прорвалась с краю и ужалила Шелобея в бок железной хреновиной.

Нищий холодильник, немощная раскладушка и стол, о который постоянно бьётся голова, – как ни проснись. Каждый день состоит из солнца, какого-то количества часов, нескольких простых и доступных вещей – и какой-нибудь одной недосягаемой. Для Шелобея уже несколько недель недосягаема была Лида. Проснулся – сразу к ноутбуку. «Доброе утро!» – написал (а она в сети). Выпил воды из-под крана (стаканы только гранёные), добавил: «Как ты?». Полежал, послушал, как жалобно скребутся лопатами дворники под окном (печальные вестники утра). Скинул Лиде песенку группы «Ноль». Послушал эту песенку сам… Две-три фотографии лайкнул.

Ни фига.

А вообще-то у него билеты в «Октябрь» на премьеру Триера сегодня!

Пока Шелобей слушал «4 Позиции Бруно», ожидал непойми чего, ходил, лежал, резал хлеб и горестно плевался – всюду на него смотрела зажигалка: она шептала: «Закури, Шелобей, ну закури!» (Тут уже фантазирую.) Палёный чёрный «крикет»: стёртые буквы на боку. И на кой хрен вообще подделывать зажигалки?.. Шелобей время от времени предпринимал рейд по магазинам в поисках настоящего розового «крикета» – нету, нигде, совершенно. У него, конечно, оставался один – из Петербурга – на чёрный день… Его-то Шелобей из ящика и достал.

В уме – арестанты ходили по кругу. Сами собой – нахально, самочинно – вспоминались секунды вечности у Лиды на груди: лежать там и слушать: бум, бум. А потом поднять голову, поймать её взгляд – и увидеть, что между вами километры. Нет, это дело надо закурить. Но не на кухне, а то опять придётся проветривать и сидеть в пальто, очужело, – как на вокзале. И так ребята жаловались вчера, спину им фуфлыжную, видите ли, продувает. А вот поспали бы на раскладушке! Хорошо, что есть подъезд.

На лестничную клетку какой-то умник выволок шкаф: надеялся выбросить, а потом, видно, забил. Потихоньку на свободных полках появилась какая-то корзина, стопка тяжеленных стеклопакетов, произведённая в пепельницы банка из-под оливок, надпись 4:20 маркером и ненужные книжки. Шелобей оценил улыбку случая и повадился на этом шкафу курить (так интереснее).

Вдруг, он остановился – (дверь хлопнула громко) – на шкафу сидел и курил белобрысый паренёк. На нём были говнодавы, джинсы, прохудившееся пальтецо – и больше ничего (впалая грудь белела). Сам он был тонкий, почти прозрачный лицом: лихой самонадеянный нос, пушок над губой и невозможно раскидистые уши. Походил он не на мальчика даже, а на некрасивую девочку (впрочем, и в качестве мальчика он был некрасив). Курил неумело, с каким-то апломбом, и беззаботно разбалтывал ногами.

– Толя Дёрнов, – представился он, важно прерывая качание ног.

Шелобей стал у занятого места. Незакуренная сигарета как-то сама выскользнула изо рта в пальцы:

– А я Шелобей.

– Я знаю. Так-то я к тебе приехал.

– Ко мне? – Шелобей прищурился недоумённо.

– Тебе Жека разве не писал? Дела-а! Я-то думал, будет где вписаться.

Сумрачно и неправдоподобно, Шелобей припомнил Жеку из Красноярска. Кажется, что-то такое он писал – с месяц назад.

– А сам Жека где? – Шелобей сунул сигарету за ухо.

– Жека уже в Гамбурге. А ты сам не переживай, я сосед ненапряжный, семь дней могу вообще не есть. – Дёрнов размахивал рукой с окурком. – Чего стоишь? Тут места – завались.

Не сразу и кряхтя, но Шелобей вскарабкался на шкаф (тот заходил ходуном). Плечом Шелобей упёрся прямо в ворсистое пальто Дёрнова.

– Хорошее место! – заметил Толя. – Чёткое.

Шелобей улыбнулся вяло, но всё-таки спросил:

– Тебе лет-то сколько?

– Семнадцать с половиной. В мае восемнадцать будет.

– Ты… в школе же учишься, да? На каникулы приехал?

– Нет, конечно! – там зона сплошная. Я заманался, и ушёл.

– А родители?

– У нас разные взгляды на жизнь, я свалил от них. Вообще, я анархист. – Он кашлянул. – Ну. Немножко.

Шелобей рассмеялся, – но тут же сделался очень серьёзный:

– А основная деятельность?

– Бунт.

Толя Дёрнов спрыгнул на бетон подъезда и заходил (шкаф опять закачало, Шелобею пришлось упереть ладонь в потолок).

– Жить в мире без свободы и есть бунт. – Толя потянулся.

– Ну, Камю философ-то фиговый, – улыбнулся Шелобей, выуживая сигарету из-за уха.

– Я не читал. А надо? Да ты кури-кури, – расхаживал Дёрнов. – А ты, кажись, и не хочешь.

– Вообще-то я покурить сюда шёл.

– А слабо не курить? Два года не курить слабо?

– Не слабо.

– Ну-ну.

С уверенным видом Шелобей дел сигарету за ухо. Дёрнов расхаживал, заложив руки за спину, и насвистывал «Марсельезу», Шелобей внимательно оглядывал зелёные дурнотные стены, потолок, сходящийся, как будто гроб и насвистывающего Дёрнова. Так длилось минуту или две. Шелобей вдруг почувствовал себя ужасным дураком и закурил.

– А-ха! Попался! – Дёрнов рассмеялся (смех у него был противный и визгливый: как-то «хя-хя-хя-хя»). – «Как убивали, так и будут убивать!»

– Это откуда?

– Летов, – ответил он, ни секунды не удивляясь невежеству Шелобея.

А тот затянулся: сигарета млела и трещала.

– Не люблю Летова, – сказал Шелобей. – Как музыкант, Лёня Фёдоров гораздо интереснее.

– А я прусь нещадно: потрясает до глубины души и ваще. Мне кажется, это Достоевский в русском роке.

– Пф. Достоевский… – пробормотал Шелобей (и снова почувствовал, как внутри арестанты заходили по кругу.)

Они молчали. Дым расползался клубами и кольцами: он растекался и своими ужиками норовил залезть куда-то в уши. Дёрнов сел на ступеньку.

– Делай, что хочешь, – сказал он, щеками уместившись на кулачках.

– Чего?

– Делай, что хочешь, – повторил Толя и улыбнулся зубасто.

– Типа императив?

– Ага.

– Так просто?

– Да ни фига! – Дёрнов встал и взялся ходить опять, дирижируя мысли указательным пальчиком. – Засада же в чём главная? На самом деле – не так много ты и хочешь. Люди почему убивают и грабят? Потому что думают, что хотят убить и ограбить. А они не хотят. Хочется же того, чего нет… Вот эту сигарету, – Шелобей зажёг уже вторую, – вот эту сигарету ты разве хочешь курить?

– Не очень.

– Ну и вот.

Помолчали.

– То есть, надо сесть и подумать, чего я действительно хочу? – спросил Шелобей.

– Если хочешь, – ответил Дёрнов.

Тут Шелобей не удержался и опять рассмеялся, – но тут же раскашлялся. Он затушил бычок о стену (оставив угрюмый чёрный ожог) и аккуратно спустился со шкафа (Толя оказался ему по плечо).

– На сколько, говоришь, тебя вписать? – спросил он Дёрнова.

– Недельки на две. Освоюсь – так и свалю.

Они прошли в квартиру, на кухню (Дёрнов хлопнул дверью так, что стекло грохнуло). Шелобей бросил пельмени в кастрюлю и поставил чайник (потом Жеке напишет). Толя Дёрнов, плутовато поджав губы, оглядывал кухню, как бы подумывая, чего бы здесь умыкнуть (хотя умыкать-то было нечего – разве гитару в пылящемся чехле и совковую крутилку для винила в чемоданчике): он всё хватал какие-то перечницы, кружки и магнитики с городами России (хозяйские). Потом схватил зацветавшую картофелину в красивой пиалочке:

– А это что? – спросил Толя развязно.

– Да так… – Шелобей улыбнулся. – Положи на место, пожалуйста. – Он уселся на табурет. – Ты чего в Москве делать-то собираешься?

– Ну как… Жить.

– И нести анархию в массы?

– Ну не, это старьё. Мы отпечатали несколько прокламаций в Тбилиси – так я их сжёг. Сайт ещё делать пробовали, но его ж раскручивать надо, опять капитализм, невидимая рука – и ну нахер. Я от армии скрываюсь.

Толя Дёрнов плюхнулся на раскладушку.

– Погодь. – Шелобей пытался собрать мысли в кучу. – Прокламации? Армия? Тебе же семнадцать.

– Ну так заранее. Не хочу в шкафу ныкаться.

Чайник щёлкнул: престарело вздохнув, Шелобей разлил чай. Дёрнов (всё не снимая пальто) держал чашку как туркменский хан:

– А спать я буду на подоконнике. Там батарея, тепло. Ты мне подушку дай только, а я пальтом укроюсь.

Неохотно, Шелобей сходил за подушкой.

– На. – Он протянул подушку и футболку. – А то чего как бомж.

– Я не бомж, я закаляюсь.

Чай хлебали шумно.

– Я, знаешь, думаю, от амбиций это всё. – Отставив чашку, Дёрнов закинул руки за голову и раскинул локти доверчиво.

– Что – всё?

– Тоска по недостижимому. Все ж рокерами, миллионерам, нобелевскими лауреатами быть хотят…

– Ну не скажи, – Шелобей ухмыльнулся криво. – Не все.

– Ты сам-то кем хочешь быть?

– Никем.

– В смысле?

– Ну. Ты говоришь, все хотят быть кем-то. А я, значит, буду никем.

Дёрнов подскочил даже:

– Вот это я понимаю, ужас и моральный террор! И как? Получается?

– Да ни хера.

Не без досады, Дёрнов улёгся опять.

– А вот как думаешь, – спросил Толя у потолка, – кто первый панк был?

– Арнольд Шёнберг? – предположил Шелобей.

– Кто это? – Толя нащурился.

– Композитор-авангардист. В двадцатом веке жил.

– Хя-хя-хя-хя-хя! Ну ты дал! Нет, первый панк был Христос. Сам подумай: «Не мир я вам принёс, но меч»; «Царство Небесное силой берётся». Умер молодым. Ну, относительно… Кто-нибудь вообще видел, чтобы он мылся?

– Как минимум, когда его Иоанн Предтеча крестил.

– Ну так один раз – не считово. Вот ты Летова не любишь, говоришь. А ты «Сто лет одиночества» слушал?

– Фрагментами.

– Значит, не слушал.

Почти два с половиной часа они слушали этот альбом (Дёрнов постоянно останавливал и давал обстоятельнейший комментарий). Шелобей не очень себе в этом признавался, но две песни («Вечная весна» и «Свобода») ему даже понравились (в «Весне» ещё перкуссия такая странная, а перебор – как будто вечный поезд в никуда). За это время успели проснуться Тимур (бурят) и Руслан (подозреваемый в терроризме). Они зашли позавтракать и выпить чаю (это был «день тройного выходного»), – а нарвались на лекции Дёрнова об идиотизме Бакунина, имбецильности Прудона и слабоумии Кропоткина. Тимур был курьер, а Руслан работал в магазине «Лего». На всякий случай, Шелобей перевёл разговор на кино, включил БГ и отвёл Тимура в сторону.

 

– На две недели? – Тимур округлил, как мог, свои хитро-прищуренные глаза и стал окончательно похож на инжир.

– Да под мою ответственность! Ты ж Руслана подселил, так что и я… – Шелобей смутился. – Еда, одежда – всё за мой счёт.

– Да у тебя типа деньги есть! – Тимур рассмеялся, похлопал Шелобея по плечу и проследовал в кухню. Что этот вздорный мальчуган ещё расскажет?

Разговоры о том, что в Америке нет кинематографа, проповеди о том, как нужно трахнуть по государству, лекции про русский рэп и новый ренессанс… Когда всем оскучило любоваться на Дёрнова, ребята засобирались (вечер ухнул за окном): Тимур – на свидание, Руслан – в бар. Шелобей хлебал холодный чай и кумекал, что же ему делать с этим Дёрновым теперь. План отомстить Лидочке родился внезапно.

– Слушай, Толь, – сказал Шелобей. – А на новый фильм Триера не хочешь сходить?

– Он немец? Погнали. Люблю немцев – они шарят.

Собрались быстренько. Шелобей вручил Толе ключ и нахлобучил на него свою шапку. Шесть часов? Отлично – как раз успеют.

В лифте встретили соседа сверху, усача-саксофониста. Шелобей здоровался с ним за руку, но кроме «здрасьте» и «до свидания» никогда ничего не говорил. Вслед за Шелобеем, Дёрнов деловито протянул соседу руку и кивнул. Ехали в несуразной тишине. То ли от скуки, то ли по непоседству, Дёрнов скрёб только что выданным ключом по двери лифта. Вдруг – он ткнул ключом прямо в щель. Лифт встрял.

– Толя, блин! – крикнул Шелобей, но на подзатыльник не решился.

– Мы разве куда-то торопимся? – обернулся Дёрнов.

Пока Шелобей тыркал кнопку с колокольчиком и пытался вызвать лифтёров, Дёрнов набросился на саксофониста, и уже скоро они взахлёб толковали за политику («Вы знаете, что такое Иван-чай? Его можно растить на экспорт и зарабатывать дикие деньги! Но нет же – у нас есть не-е-ефть»). Свет погас: всё располагало к обсуждению музыки. Пока Шелобей брыкался с кнопкой – те двое перетёрли за Дэйва Брюбека и Чарльза Мингуса.

Они почти уже дошли до основ государственного устройства, когда дверь сама открылась и все вышли на четвёртом этаже. Спустились по лестнице – подъездная дверь отлетела. Надевая шапку, усатый сосед позвал ребят как-нибудь выпить пивка, – и исчез в непогоде.

Шелобей вообще в Перово живёт. Места отрадные, милые, добродушные, – а впрочем, и стрёмные (и очень советские). Возле Шелобеева подъезда дети вылепили снежных бегемотиков – три штуки: задумчивой стайкой они куда-то шли – по всей видимости, на юг. Но вероломный кто-то (возможно, собака) помочился на них – так что теперь у подъезда ютились три обоссанных бегемотика.

– Нам куда? – спросил Дёрнов, вжимаясь в воротник.

– Вон. Туда. – Шелобей указал.

Они шли глухими дворами, облезлыми дорогами и серыми, натоптанными, скользкими, скучалыми тропинками

– Индустриальненько, – заметил Дёрнов.

Шелобей многозначительно застегнул последнюю пуговицу и нахохлился.

Вьюга пугающе стлалась по безлюдному асфальту: ноги шумно шаркали, готовые в ней утонуть. Ветер трудился весь день: сугробы у него получались с точёными скульптурными краями. Верёвочки вьюги – выписывали туманные узоры.

Не без улыбки, Шелобей заметил, как Толя вытащил палец из кармана и нарисовал на капоте машины значок анархии.

Ночь уже набросила своё эфемерное покрывало на Перово, когда они подошли к метро. Высился безликий дом с промазавшей надписью: «Новогиреево» – и красная буковка «М» реяла над спуском к станции.

Невдалеке от гранитных боков перехода стояла женщина в розовом пуховике, с белой лошадью (она была уютно покрыта зелёной попоной), и завывала – в тон ветру:

– Люди добрые! Помогите на корм! Сколь не жалко!

Шелобей уже спускался по ступенькам, когда заметил, что Дёрнова нет рядом. Он обернулся – и увидел: Дёрнов взбирается на коня.

– Толя, блин! – Шелобей побежал вверх по ступенькам.

Женщина успокаивающими пассами дала понять Шелобею, что всё нормально, а всё же – цепко держалась за удила. С грацией королевича, Толя расхаживал неспешным аллюром вокруг них, как будто это ежедневная прогулка. Какой-то ребёнок даже захлопал в ладоши и стал просить маму тоже покататься. Но стоило хозяйке лошади зазеваться на Шелобея (объяснявшего, что они опаздывают в кино), как Толя своими говнодавами сжал белые бока – и унёсся галопом в переулки Перово.

Стоп-стоп-стоп-стоп-стоп. Сначала поднять брови. Потом ошалеть. Медленно втянуть воздух. И – тупо смотреть на удаляющийся лошадиный круп (у её копыт был какой-то босой звук). Ну теперь можно и вдогон.

Они побежали. Женщина поскользнулась и упала, Шелобей вежливо её поднял, и побежал опять. Она ещё раз упала, Шелобей попробовал её поднять, но тут же бросил – и побежал дальше, дальше, уже не оглядываясь.

За поворотом на Металлургов дыхание кончилось. Немощный, Шелобей бухнулся в сугроб и стал искать зажигалку: сигарету он курил напополам с ветром. Хозяйка тоже доползла: она села в сугроб и разревелась. Она говорила всё, что полагается говорить женщине, чью лошадь украли. Он говорил всё, что полагается говорить парню, чей не-друг, не-приятель, а вообще непонятно кто – украл лошадь. Но не успела сигарета закончиться, лошадь с Толей обернулись: Толя спрыгнул, залихватски протянул руку женщине, поднял её из сугроба и вручил повода, как нечто крайне важное. Женщина с лошадью шмыгнула и побрела обратно к метро.

– Ты где езде выучился? – Шелобей затушил сигарету в снег.

– Да в Сванетии когда жил. Ребята научили.

Дёрнов громко харкнул прямо над собой и отбежал. Ветер снёс харчок Шелобею на плечо.

– Извини, – сказал Толя.

– Проехали. – Шелобей попытался смахнуть харчок, но только размазал. – У тебя телефон-то есть?

– Зачем?

– Чтоб на связи быть. Ну, вдруг тебе опять приспичит лошадь угнать.

– На связи!.. Ты не чувствуешь грохота цепей в этом слове?

Чтобы не встречать снова ту бедную женщину, они пошли к «Шоссе Энтузиастов». Вот тут, вот тут, не поскользнись! Немножко дворами, немножко промзонами, – но ничего, Шелобей-то район знает.

Три шатающихся парубка вывалились из подворотни (пятница, вечер). Шелобей взял Дёрнова за плечо и попытался их обойти, но те упорно (и как-то свирепо) лезли на их траекторию.

Все пятеро встали – кругом никого. Тишина.

Бездомный кот проорал противно: М-Я-Я-Я-В!

– Куда идём? – спросил гротескный мудак в шапке с помпоном.

– Домой, – промямлил Шелобей.

– Вы с какого района?

– С Перово, мы местные, – отвечал Шелобей.

– Чё-то я вас не помню. – Мудак улыбнулся.

Стояли. Молчали. Снег валился.

Кот продолжал орать как зарезанный.

Человек с помпоном вытащил нож и показал его – будто фигу.

– Давайте чё есть, – сказал он.

– С какой это стати? – взвизгнул Дёрнов. Шелобей шикнул на него.

– Налог, ёптыть. Тут типа таможни, хэ-хэ-хэ!

Троица рассмеялась. Дёрнов сперва тоже засмеялся, но понял, что зря. Шелобей полез усталой рукой в карман, искать кошелёк. Но тут – с дикой и ни на что не похожей решимостью – Дёрнов схватился за нож: за самое его лезвие. Мудак с помпоном оторопел и решительно потерял представление о том, как ему быть. Он то пытался отобрать нож, то пытался отойти, но Дёрнов не отпускал и железно смотрел прямо в глаза. Тихая кровь спокойно капала на снег и сворачивалась клочьями.

– Я же зарежу… – тихо, почти лепетал бандит.

– Мне насрать. Я анархист. – Дёрнов не отпускал.

Сила его неодолимого взгляда и запас крови в организме сделали своё дело. Человек с помпоном отпустил нож, все трое заизвинялись, почти тут же с Толей побратались и предложили розовый носовой платок. Немного нервно, человек с помпоном (Миша) рассказал, как недавно он нашёл травмат, а мама у него этот травмат отобрала. Кончилось тем, что они все пошли к Мише домой, где Дёрнов городил очередной вздор, а Миша слушал Eagles и плакал. Это потом уже выяснилось, что Шелобей всё перепутал, а Триер только в следующую пятницу, так что билеты ещё в силе, если хочешь – вместе пойдём.

Косматые хлопья бешено крутились в воздухе и мокро оседали на без того озябший нос. Благородного кирпича, с арками и высокими окнами, – сталинки обступали нас и почти обнимали, целовали в лоб (о, эти советские поцелуи!). Холодно было и снутри, и снаружи: мы с Шелобеем как два дурака сидели на лавочке невдалеке от станции метро «Университет» и пили ледяное пиво, пока Шелобей рассказывал мне о Толе Дёрнове – хотя сейчас он вообще-то поссать отошёл.

– И где этот твой Толя? – спросил я, растирая руки, синий губами (мы выпили по две бутылки; это была тупая идея).

– Да он не отчитывается, – раздалось из-за снежных тюлей на весь гулкий двор. – Ушёл утром, сказал по делам. Ну я вникать не стал.

– Странный тип…

– Ага. Я вообще не понял. – Он уже вернулся и стоял, застёгивая ремень: – Зато я в одну штуку врубился на днях.

– Какую?

– Пиво – это индивидуализм, водка – соборность.

Снег резво носился – будто духи ребячатся. Я допил последние глотки (стекло стукнуло по стенке мусорки), встал со скамьи и попрыгал.

– Ты слушал новый альбом «ГШ»? – спросил я, подрагивая.

– Не. – Шелобей приложился к пиву и сморщился. – Я вообще современных слушать перестал. Пустые они все какие-то, ну. И Хаски, и «ГШ», и, прости господи, «Айс Пик». Хочется ж чего-то настоящего, а нема. Не, есть, конечно, «4 Позиции Бруно», – но этого же мало.

Снег валился и валился – бесконечноидущий.

– Так сам и делай настоящую музыку, – сказал я робко.

– Ну как? Я же теперь «никто»… – Он допил и бросил бутылку. – Хотя «хочу быть никем» – тоже маска. Все мы смотрели «Персону» Бергмана… – Он подхватил рюкзак и сунул руки в карманы. – Короче, хер его знает. Давай, погнали.

Я кивнул, и мы замёрзшими шагами двинулись вперёд – к Лидиному дню рождения. Возле её подъезда кто-то тоже слепил бегемотиков (хотя это были скорее собаки): их пока не успели обоссать, так что они радовали гла… Погодите… Шелобей, ну ё-моё!

VI

Пантагрюэлисты уже были в сборе (их любезно вместила в себя уютная советская двушка). Я был знаком с Лидой, кое-что слышал об Эде с Леной (собственно, это их квартира) – и ничего об остальных (Шелобей Лидиным друзьям тоже был навроде интервента). Нерешительные, мы разувались и ступали по островам из башмаков, стараясь не угодить в гигантскую чёрную лужу (что было нетрудно: обуви в коридоре было как у тысяченожки).

Низкопрекрасная, Умилённобровая – со скучающим бокалом «Мартини» у правой щеки – нас встретила Лена:

– Да вы проходите-проходите.

Любое начинание в свои первые секунды нелепо и неловко: ребёнок, явившись на белый свет, первым делом в недоумении орёт; мужик, примеряясь, подносит кромку топора к полену; актёр, выползая из-за занавеса, сперва всё как-то мнётся – так и пирушка. Люди, которые при иных обстоятельствах и «приветами» бы не обменялись, кивают, вникают, бросают первые шутки, вяло смеются, пробуя этот смех на вкус, – и заговаривают бутылки, чтобы те развязали им языки. А дальше – глядь: попоище несётся, как неумелый лыжник по крутому склону.

Народу было человек пятнадцать или двадцать семь (арифметика пришла и заявила о своём бессилии). Комнаты почему-то никому не нравились (хотя в одной из них расположилось подлинно сибаритское кресло мотылькового окраса с обкусанными подлокотниками) – все курили на балконе, сидели лотосами на кухонном полу и тусовались в коридоре.

А пили! Это уму непостижимо, как мы пили! Милиционеры ахали, и прикрывали рты рукою (это возмутительно!), соседи весело стучали по батареям (претендуя на индастриал-концерт), прохожие завистливо вздыхали (ах, мне б туда!) и проходили под окном, а все ханыги, забулдыги, колдыри – нам бурно хлопали в ладоши.

Мы пили как свиньи. Мы пили до положения риз. Напивались в говно, в драбадан и в дымину. Ужирались в хлам, в зюзю и в сиську. Мы пили как боги. Да, именно, – боги.

Я вёл счёт: Эд выдул три бутылки пива (это всё был жидковатый лагер); Лена выпила три стакана «Мартини» со «Швепсом» и два водки с соком (банально, но эффективно); Лида высадила бутылку вина, потом ещё одну, ещё одну и увенчала всё водочным безрассудством; Шелобей пил вермут, вино, пиво, пиво, пиво, водку, вино, абсент – и догонялся сидром.

 

Всё это крайне важно, как это будет видно впоследствии.

Неприкаянно – как мужик с баннером «Цветы» – Шелобей ходил от одной компании к другой, попивая чей-то стакан вермута. Именинницы было не видать, да и Шелобей всё равно был без подарка.

Приткнулся он, в конце концов, в той комнате, где стояли колонки. Ребята сидели на тахте, врубали разную музыку и болтали.

– Я три слова на японском знаю, – говорила Бесконечноглупая с хвастающим видом. – «Извините», «спасибо» и «до свидания».

– Ну правильно, чё, – шмыгнул Затылкоблистательный, закинув ногу на ногу и раскачивая гостевой тапкой. – Извиняться, прощаться и благодарить – чё ещё нужно для этого ссаного общества?

– Кстати о японцах: вы слушали совместку Merzow и Boris? – окинул всех взглядом Бородохреновый. – Убойная тема. Я вообще послушал японских нойзовиков – оказывается, Курт Кобейн у них кучу фишек спёр.

– А я Skinny Puppy недавно заслушал, – перебил его Затылкоблистательный. – Они, короче…

– Так. Стоп. Если индастриал – то только Einsturzende Neubauten, – встрял Шелобей (как будто это он всех пригласил). В лицах проступило недоумение. – Как?? Вы не слушали Einsturzende Neubauten??

– Айнштур – чё?

– «Разрушающиеся Новостройки», Бликса Баргельд. Вы чё? Он от Ника Кейва ещё в восьмидесятые свинтил. Да блин, дайте я включу, это надо слышать.

Я улыбнулся и пошёл (уже слышал).

Тоже странствовал уныло: комната, комната, коридор, туалет, кухня. Тихокудрявая предложила мне коктейль «Белый русский». Я не отказался.

Забившись в угол, у холодильника сидела Лида и била ноготочком по стакану: губы – красные, как зимняя заря, рыжие дреды – разлетелись Горгоной: смеётся направо и налево, участвуя в девяти разговорах.

Они планировали поездки, зачем-то преувеличивая свою нищету (как будто до сих пор учатся в университетах), пили вино из пакетиков с трубочками (как детский сок), болтали про Джармуша, Керуака и Боба Дилана – они были битники. Но это был самый грустный вид битников: битники, застрявшие в Москве.

Перегнувшись через пять или шесть нетрезвых тел, я вручил Лиде книжку («Сатана в Горае» Зингера). Перегнувшись через то же количество тел, она сказала «спасибо» и чмокнула меня в щёку.

Лида вернулась к оборванному разговору, а я прихлебнул, облизал кофейные усы и потопал: я странствовал теперь с бокалом.

– Не хочешь пыхнуть? – из кладовки высунулась Щёкообильная и протянула обслюнявленный косячок. За её спиной виднелись голоса (даже весёлые), я мотнул головой, показал большой палец и дальше пошёл.

В самой большой (и самой пустой) комнате, на матрасе – среди воздушных шаров, – лежал Телефонноухий:

– Алло, мам? Да. Да. Мы сидим – и нам хорошо.

В кресле сидел Заторможенноречный (он всем представлялся как рэп-летописец) и говорил девушке, сидевшей на подлокотнике:

– А ещё меня по телевизору показывали….

– Ну! По телевизору каждый может. А вот если б тебя по радио показали…

На балконе всё забито – как на митинг (и все в куртках). Если высунуться в мороз улицы – можно даже различить дымчатый контур МГУ. Я стоял в комнате и через стекло видел, как открываются рты, как запрокидываются головы в смехе. Трудовая неделя – это мучение – кончилась: позвольте же людям насладиться акцизным счастьем!

Теребя эту мысль и всё фланируя, я обнаружил, что стою с пустым бокалом у комнаты, где оставил Шелобея, а оттуда звучит «Промышленная Архитектура».

И разговор. Я вслушался.

– …Не, я Бхагавадгиту не читал, конечно, но эта вся замута с колесом Сансары, по-моему, ничё так, – говорил Затылкоблистательный, уже захмелевший глазами (клюкнули по-богословски). – Выполнил квест – поднялся на ступеньку. Это логично.

– Ты сдохнешь и тебя сожрут черви – вот это логично. – Шелобей взял стакан вина, который ему кто-то принёс (это был я).

Потом говорили про Христа. Дальше про Гитлера. Странным образом разговор скользнул на 11 сентября 2001-го.

– Да сам Буш эти башни и взорвал, – сказал Затылкоблистательный невозмутимо.

– Да это ж неважно, кто именно взорвал. Хоть Путин.

– Ну да, ну да. А бомбу под советский союз Ленин подложил.

– Типа того. – Шелобей явно норовил бежать в метафизику: – Смысл в том, что человек – просто самое запутавшееся животное.

– Какая нахрен путаница, если речь о конкретном человеке?

– Конкретный человек – это и есть все остальные.

– Брехня.

– А вот и не брехня!

Спор становился всё более абстрактным. Аргументы становились всё более вокальными.

В дверь влетела Лида (она искала карты): вместе с ней в комнату ворвался запах ромашки, страдания и му́ки. Шелобей как бы вспомнил, что он здесь забыл, и увязался хвостиком за ней. Лида – то ли специально, то ли правда ничего не замечая – всякий раз стремилась вон, стоило Шелобею оказаться в одной комнате с ней.

– Как дела? – сказала она небрежно, столкнувшись с ним в коридоре, когда никак нельзя было ничего не сказать.

– Нормально. А у тебя?

– Просто блеск! – И улетела в кухню.

Шелобей ещё сколько-то мялся: догонять ли? Тут он заметил меня и обрадовался компании:

– Не, ну ты видел, а?

– Да ладно тебе. Тусовка всегда похожа на вальс с препятствиями. Особенно день рождения – со всеми же хочется поболтать.

– Ну да, ну да… – Намагниченный, он пошёл опять за Лидой.

Меня вдруг выхватил Эд (немного похожий на троллейбус) и взялся расспрашивать о том и о сём. Я отвечал невпопад и вздор. Сказал, что в салоне красоты у меня и не люди как будто, а роботы: у всех ипотеки, кредиты, дети – и всякая, там, серьёзная фигня.

– Ну. Самые серьёзные люди, каких я видел, были покойники, – сказал Эд. (Причёска у него – самурайская луковица.)

– А ты кем работаешь?

– В крематории, на органе играю.

Бокал, кстати, был пустой. На водопой? На водопой! Ну давай-давай.

На кухне все слились в поэтическом экстазе и читали свои лохматые стишки. Я устроился между Шелобеем и Меднозадумчивой (ножки у неё были как у рояля).

– Ребята! Там речь на столе! – влетела Лена.

Про поэзию все с готовностью забыли.

В комнате с колонками располагался могучего происхождения советский стол. На этот постамент вскарабкивались люди и говорили добрые слова имениннице (заунывно-однообразно; люди вообще одинаковы в приятностях: мерзости – вот где проявляет себя индивидуальность). Речи и чоканья сами собой превратились в драку подушками и какими-то поролоновыми штуками.

Шелобей стоял поодаль от весёлого комка людей и смотрел на нас дико. Я обернулся на него: чей-то локоть въехал мне в затылок: удар, падение, отполз; не отлипая от стены – поднялся рядом с Шелобеем.

– Ты чего? – спросил я весело.

– Это какое-то безумие. Зачем они? Почему? – шептал он в ужасе. —Останови их! Пусть они замрут! Замёрзнут! Не шевелятся! Навсегда! Навечно! – Шелобей пытался закрыться от них руками.

И дерущиеся как будто в самом деле стали застывать: клянусь эфиром! рука с поролоновым мечом делает взмах – жадный и кровавый, – но не опускается на голову; поверженная Лида скрючилась на полу буквой «ю» и продолжает хохот; эпически изогнувшись, Затылкоблистательный ловит в живот удар и бросает подушку в неприятеля; на столе – Лена заторможенно взмахивает бёдрами в неистовом танце, с полной чашей над головою.

– Прекрати ты, – говорю ему. – Я тоже читал «Смерть в кредит».

– А там такое было?

– Ага. Когда мимо витрины суета городская несётся, а он их хочет заморозить.

Кончилось быстро. Красные, отпыхивающиеся, все ступали по перьям из раскуроченных подушек. Вдруг – аккорд: Эд достал гитару. Где? Где? В другой комнате? Все туда!

На полу – амфитеатр: следили за маэстро, взмахивая рюмочками и светски перешёптываясь (то есть, были громче гитары). Это был пузатый дредноут, чёрный; Эд не пел – только бренчал: его пальцы непринуждённо бегали по грифу, извлекая затейливые соло.

– Дай сыграть, ну? – стал канючить Шелобей, убирая за пазуху уже пустеющую фляжку с абсентом.

Эд наигрывал и спрашивал, как давно Шелобей играет: гаммы наяривает или так, просто? Шелобей сказал, что просто.

– А. Я понял. Ты пошёл не по дороге нот. – Эд вручил гитару.

Шелобей только разминался, когда прибежала Лида.

– О! Давай «Лампу», «Лампу» давай! – запросила она.

Кто-то заказал «Сплина», кто-то крикнул «Давай блатную!», но Шелобей (с лёгкой надменнотцой) хмыкнул и стал играть Фёдоровскую «Лампу».

Там чудное совершенно вступление: удар по аккорду (как бы с почёсыванием), дальше палец скользит по басовой струне – и только затем звенькают нижние. И – слова:

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?