Дары Господа. Проза XXI века

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Два креста

памяти моей бабушки Мамули

В юности бабушке моей прочили яркую актерскую стезю, и дед вынужден был даже поступить в частную труппу Владимира Насёнкова, где она играла, чтобы, оказавшись на виду, обратить на себя внимание.

Поразительны судьбы некоторых вещей, которые, не истребившись временем, остаются с нами. Берёшь их в руки, и они вдруг высвечивают моменты давно ушедшей жизни, и свет этот воскрешает обаяние неведомых дней… Так, в ящике секретера до сих пор у меня лежит пара писем, адресованных бабушке, где стремительной рукой режиссёра сообщается, что «госпожа Мария Константиновна Рукавишникова» приглашается в такой-то час на репетиции…, а послания датированы ещё дореволюционным, 1909 годом, то есть, пришли к адресату больше века тому назад… И как уважительно обращался к своим актёрам руководитель того частного театра! Здесь и слова надежды на скорую встречу, и желание, чтобы новая пьеса пришлась актрисе по душе, не забыты и добрые пожелания супругу!.. Но, когда у бабушки с дедушкой появились дети, жить на фоне Первой Мировой войны, а затем и Революции пришлось уже с погашенными огнями рампы…

Чтобы прокормиться в те смутные годы, они купили крошечный домик по Казанской железной дороге и стали налаживать хозяйство. Через несколько лет был у них уже фруктовый сад, пасека из нескольких ульев и даже коза Милка, кормившая семью молоком. Их хозяйство в деревне Апариха слыло образцовым, и к главе семейства, Николаю Степановичу, шли за советом, что и когда сажать, как спасти цветущие фруктовые деревья в заморозки, как сберечь зимой пчёл от грызунов… По всем вопросам, коими занимался, дед выписывал множество журналов, которые штудировал с карандашом, поэтому, за что бы ни брался, вёл дело по последнему слову науки. При этом, на любимые занятия «поместьем» у него оставался только один день в неделю – воскресенье, ибо, имея уже троих чад, он каждое буднее утро отправлялся в Москву на работу, а возвращался домой поздно вечером на поезде. Правда, до следующего утра время было в его полном распоряжении…

Бабушка помогала мужу с пчёлами, и, что интересно, они никогда её не кусали, и до самой своей старости она не ведала, насколько укусы эти болезненны. Ещё был у неё крошечный огородик на пару грядок, где выращивалось самое необходимое к столу, потому в тяжкие времена разрух семья не голодала, держась на подсобном хозяйстве.

Однажды, уложив днём детей спать, бабушка увидела, что в одном из ульев начали роиться пчёлы. Чтобы не упустить новую семью, она поспешила за роевней – коробкой с откидной крышкой, но какое-то волнение овладело ею, хотя она уже не раз справлялась с подобной задачей. Выйдя в сад, в глазах у неё потемнело: гудящий рой не улетел далеко, он повис на нижней ветке вишни. Но клубок из пчёл был не овальным, как обычно, а в форме большого чёткого креста. Убеждая себя, что «в жизни всякое бывает, пчёлы могут вылететь и сгруппироваться по-разному…», она стряхнула их в раскрытую роевню, но беспокойные насекомые почему-то разделились, и часть роя осталась на дереве, и снова в виде креста, только маленького… «Но такого же быть не может! – ужаснулась Мария. – Из улья вылетает одна единственная матка, и пчелиный выводок, облепляя, охраняет её… И нет такой силы, которая заставила бы пчёл оторваться…» Ноги у неё подкосились, ибо теперь она не могла заглушить в своей голове смысл народной приметы: «рой крестом – к покойнику…» Снова открыв роевню, она стряхнул туда и этих пчёл, а затем высыпала весь рой в пустой улей и прикрыла крышей…

Появление новой пчелиной семьи всегда было праздником в их доме, всегда, но не теперь… И, стараясь успокоиться, бабушка убеждала себя, что «верующего человека не должны смущать приметы». И тут же мысленно возражала: «но не каждая же примета – суеверие. Это может быть Божие предупреждение, Знак, который человек должен прочитать, ибо всегда были люди, которые, смотря, видели и, слушая, слышали…» До вечера она неизменно творила про себя Иисусову молитву: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную!» И уже перед самым возвращением мужа, как испытание на верность Богу, добавила: «Господи, да будет по воле Твоей Святой…» И о том, как роились в тот день пчёлы, она не сказала никому ни слова…

Событие это произошло в начале мая 1920 года, а первого июня того же года в их семье умер от кори только начавший ходить сынок Веничка, и ровно через месяц, первого июля, Мария потеряла мужа, которого сбила машина в Москве. Три дня она искала его, объездив все городские больницы и морги. Сторож последнего, увидев её, чуть не заплакал… Ни адреса, ни, тем более, телефонов тогда не было… И старый человек сказал ей:

– Я так и думал, что вы должны прийти… Ещё вчера должен был похоронить его, стал готовить и вижу – на руке обручальное кольцо, а это значит, что жена его ищет…, обложил льдом и решил подождать ещё день…

Тут он развернул платок и протянул двадцати восьмилетней вдове – моей будущей бабушке золотое кольцо её мужа…

Неизбывные сумерки

Когда летом на дачу к нам приезжала дальняя родственница бабушка Лиза, все бытовые нестроения дома умалялись, теряя власть над пространством. Они настолько подчинялись этому неспешному человеку, что уже через несколько дней весь хаос быта терпел полное поражение. То, что было безнадежно сломано, выбрасывалось, что можно было починить, обретало новую жизнь. Одежда, предназначенная на тряпки, художественно штопалась, становясь ещё пригодной для внешней жизни, кухонная утварь блистала, и любая хозяйственная мелочь обретала, хоть и временное (пока бабушка Лиза гостила), но своё место.

Невысокая и худенькая, бабушка Лиза признавалась, что любит заниматься разумным устройством быта, при этом, нередко разговаривая с собой, пересыпала монологи пословицами и присказками. «Шила милому кисет, вышла рукавица…, меня милый похвалил, эка мастерица!..» Готовить она не любила и не бралась, но мытьё посуды считала своей обязанностью, и под журчание воды слышались её воздыхания: «хороша я, хороша, да плохо одета, никто замуж не берёт девушку за это…»

Помню, как поразила нас реакция бабушки Лизы на большое житейское событие в её жизни: речь шла о расселении арбатской коммуналки, где она прожила больше полувека. Встревоженные жильцы сбивались в кучки и спорили, кто с кем поедет (ибо одиноких и семьи из двух человек на окраинах Москвы снова поселяли в общие квартиры, только маленькие). При обсуждениях все волновались, и создавались даже коалиции, враждовавшие друг с другом, но бабушка Лиза никакого участия в этом не принимала, а когда ей задали вопрос «почему?», заявила, что «готова ехать в новое жилище с кем угодно». Её насмешливо спросили: «И с забулдыгой каким-нибудь, и пьяницей?» На что она спокойно ответила: «Ну, пьяница – тоже человек, Я никого не боюсь. И с пьяницей могу договориться и найти общий язык, ведь конфликты обычно возникают не там, где нет проблем, а где иссякает человечность между людьми»… Слава Богу, с пьяницей ей доживать свой век не пришлось, потому что несколько вполне порядочных людей предложили ей себя в качестве ближайших соседей и даже компаньонов. И она уехала «дышать свежим воздухом» в окраинное тогда Борисово с девушкой-штукатуром Катей.

Хотя бабушка Лиза была открытым, совершенно бесконфликтным человеком, что-то в её облике настораживало… И только позже я поняла, что при всей лёгкости характера, неистощимых прибаутках и даже улыбчивости, глаза на её лице никогда не лучились смехом. Они, словно, смотрели в прошлое, куда-то безвозвратно вглубь себя…

Детство бабушки Лизы прошло под Ярославлем в большой и весьма зажиточной семье. Зажиточной, потому что все, и стар, и млад, трудились в ней с утра до ночи. Но по вечерам неизменно собирались за столом и, несмотря на тяжкий труд, были дружелюбны, никогда не унижали друг друга и не затевали ссор. Среди сверстниц Лиза выделялась ладностью и природным миролюбием. Деревенские подружки любили её, потому что она всегда находила слова, которые и рассмешат, и примирят тех, кто повздорил.

Судьба Лизы изменилась, когда местная помещица, собираясь осенью в Москву, решила взять к себе в прислуги новую работницу. Выбор пал на Лизавету, ибо летом она часто видела её в церкви на праздничной Литургии, и ей по душе пришлась её благосердечность.

Родители не без сомнений благословили свою любимицу на неведомый и казавшийся опасным путь, но Лизе так хотелось увидеть другую жизнь! «Лиза, Лиза, Лизавета, я люблю тебя за это, и за это, и за то, всё, и больше ничего» – приговаривала она, когда, будучи уже бабушкой Лизой, вспоминала ошеломивший её московский Арбат, где они поселились с благодетельницей в величественном доме (где теперь уже нет никаких жильцов, а барственно располагается «Центральный Дом Актёра»). В многокомнатную квартиру на шестой этаж подниматься надо было на лифте, обитым полированным деревом, с большим зеркалом и красным ковром на полу. А у дверей подъезда в комнате с окном неизменно находился швейцар в форменной фуражке и блестящими галунами.

Городская жизнь пришлась Лизавете по душе: шумно, весело, всегда есть дела под рукой, но все они казались ей такими пустяшными после труда на земле. Хозяйка ею была довольна, ибо, что ни скажет, то исполнено через минуту, да всегда с лёгкостью и улыбкой… По воскресным дням они любили ходить вдвоём к ранней Литургии в древний Филипповский храм, именуемый так по старинке, ибо официально он уже больше века был освящён в честь праздника Воскресения Словущего. Камерность этой церкви настраивала на сосредоточенно-молитвенный лад…

Когда же грянула в России революция (семнадцатого года), возник вопрос о переезде за границу. Хозяйка хотела взять девушку с собой, но Лизавета к тому времени была неравнодушна к мастеру краснодеревщику, кудрявому Николаю, да и он успел переговорить с ней о том, что готов предложить руку и сердце… На долгие пересуды времени не было, и, по совету хозяйки, Лиза поставила свой чемоданчик в самой маленькой комнатке их необъятной квартиры. При прощании она получила в подарок несколько золотых колечек (на чёрный день) и часть необходимых для самостоятельной жизни вещей. Позже Лиза с благодарностью оценила совет обосноваться в крошечном помещении, у которого были свои стены и дверь, потому что в остальные комнаты новая власть заселила по нескольку семей, деливших пространство между собой мебелью и занавесками. Хотя представители домкома не раз грозно являлись в Лизино жилище, но что-либо изъять у неё было невозможно, и вопрос об уплотнении так её и не коснулся.

 

Оставшись одна, она устроилась работать на швейную фабрику, ибо ещё в деревне умела и любила шить по вечерам. И вскоре вышла замуж за своего Николая…

– Сначала всё было хорошо, – рассказывала бабушка Лиза, – оба мы зарабатывали на жизнь и даже обзавелись кое-каким хозяйством. Я уже ждала ребёнка, когда Николай вдруг стал задерживаться по вечерам, иногда приходил пьяным и в мастерской своей уже работал не каждый день. А революционный разор в то время набирал в городе силу, и водоворот его бесчинств многих слабаков тогда увлёк и сгубил. До рождения ребёнка оставалось около трёх месяцев, когда явился однажды вечером Николай, довольный собой и при деньгах, а я и выспросила у него, чем же он так занят целыми днями, что забросил своё столярничество? А он так глумливо и со смехом, будто сатанинским, и говорит:

– А я с этими деревяшками возиться больше не собираюсь. Я теперь в другом деле незаменимый работник…

– Что же за дело у тебя? – спрашиваю, а самой так страшно стало, сердце даже притихло…

А он мне и говорит с усмешкой:

– Ты же знаешь, я цепкий как кошка, и никто не способен так лихо сбивать кресты с церквей…

Я, как стояла, так и села, слова вымолвить не могла. Так и просидела до утра, даже молиться боялась… А он выспался и смеётся:

– Ты чего, словно паровоз тебя переехал?

А я и говорю:

– Если ты думаешь дальше жить со мной, то сейчас же оставляешь своих дружков, идёшь к батюшке каяться и просить епитимью. А если думаешь иначе, мы с тобой больше вместе жить не будем…

Николая так разозлил мой ультиматум, что он выругался, хотя раньше я слова грубого от него не слышала, хлопнул дверью и ушёл… Больше я его, можно сказать, и не видела. Заходил потом несколько раз, да говорить-то нам было не о чем, у каждого – своя дорога, и пересечься они уже не могли… Но к вечеру того дня, как он ушёл, начались у меня схватки и еле-еле добрела я до клиники Грауэрмана… Долго я там маялась, но, как врачи не старались мне помочь, роды остановить не удалось, и через полтора дня появился на свет мой Серёжа. Все утверждали, что «он не жилец», а мальчик всё жил и не умирал… Прошло больше недели, меня и выписали с Серёжей. Принесла я его домой, развернула, а у него ещё и ноготков нет, и глазки почти не открываются. Обложила я его ватой в люльке и пошла на кухню приготовить молока, своё-то у меня так и не пришло… Возвращаюсь в комнату, а кот Василий, которого я год назад подобрала на улице, лежит в люльке на моём сыночке. Испугалась я, что он задавит малыша, хочу его согнать, а он ни в какую не уходит… И так, и сяк пыталась его выманить… Тогда и подумала: на дворе уже поздняя осень, холодно, кот давно уже домашний, так пусть греет моего мальчика… и тот с ним был таким тихим, никогда не плакал… А я же одна, мне и молоко надо достать, и еду, хоть какую приготовить, и пелёнки постирать… Так Василий и пролежал с Серёжей почти полгода, сбежит только в туалет, быстренько перекусит и снова – к малышу, да перекладывался, то с одной стороны полежит, то с другой, то в ножках уляжется… А уж как Серёжа его потом любил! Прожил он с нами чуть не до самой войны… Умер уже совсем стареньким, а плакали мы по нему как по человеку…

После того, как Серёжа родился, приехала ко мне из деревни мама. Думала, что немного поможет, а потом мы вместе и вернёмся в родной дом. А возвращаться скоро уже было и не куда – начались там такие ужасы и беспределы – одно слово раскулачивание… Вот мы и остались жить вчетвером: Серёжа я, мама и Василий… Теперь я могла и в церковь забежать, и всё благодарила Господа за милости Его, и каялась с отчаянием за Николая, ведь слышала, что продолжает он свои бесчинства… Старалась не знать подробностей его «подвигов», так страшно было, но, «сколько верёвочке не виться, конец будет»… Вскоре он сорвался с одной из маковок храма, руша церковь своего небесного покровителя Святителя Чудотворца святого Николая Мирликийского… Сорвался и разбился насмерть. Мне же молиться теперь легче было за него, потому что знала, что дурная бесконечность творимого им зла пресеклась… Ох, и какой же хороший мальчик у меня рос, во всём мне помогал. Приду с работы, а ужин уже готов, и стол накрыт, и всё говорил мне: «Скоро всю заботу о тебе возьму на себя!»

Когда бабушка Лиза рассказывала о своём житие-бытие, я поражалась, как один, светлой души человек, может умирять и освещать в бытовых буднях всех, кто рядом. В годы первых пятилеток советскую молодёжь по комсомольским путёвкам направляли работать на горячие стройки, так мой отец стал проходчиком первой линии Московского метро и несколько лет жил у бабушки Лизы. Возвращаясь вечером в её коморку, он ставил свою рабочую робу на приготовленную газету в углу, ибо, борясь с плывунами на месте будущей станции «Комсомольская», так промокал и вымазывался глиной, что пока добирался до дома, одежда становилась каменной. В те времена тоннели под землей пробивались не машинами, а лопатой и кайлом. Но на утро он неизменно находил свою одежду вычищенной и пригодной, чтобы снова в ней идти на работу… Спать ему приходилось на раскладушке под обеденным столом (другого места в комнате бабушки Лизы просто не было), но оба они, вспоминая те годы, замечали, что жили (она, два Серёжи, бабушка и кот) не только дружно, но и очень весело: как только тушился свет, долго смеялись, рассказывая друг другу забавные мелочи прошедшего дня…

Бабушка Лиза часто говорила о своём Серёже:

– Руки у него были золотые, и ни минуты не сидел без дела. А, заканчивая школу в сорок первом году, сказал:

– Всё, мама, ты вырастила меня, и теперь я буду о тебе заботиться. Работать больше не будешь. Всё беру на себя – сам пойду работать!

Я говорю:

– Нет, Серёжа, лучше учись, а я ещё поработаю немного!

Тогда он обнял меня и сказал:

– Ну, какой же я тогда мужчина, если мама меня, уже почти усатого, кормить с ложечки будет? Нет, ты дома меня ждать будешь, а учёбу, обещаю тебе, не брошу…

А тут – война… и всем классом они ушли на фронт… Буквально через пару месяцев пришла мне бумага: «Ваш сын пал смертью храбрых…» Как такое пережить… Уже после войны ездила я на то место, откуда была похоронка, хотела хотя бы могилу его найти… А местные жители рассказали, что привезли сюда вчерашних школьников-мальчишек ещё без экипировки, только винтовки у них были. А тут вдруг танки вражеские прорвались, так они пошли навстречу этой наступающей громаде и стреляли, стреляли… и только уже в самом конце закричали: «Мама!!!» Так всех их и уложили прицельным огнём… Река несколько дней потом красная была…

Однажды мы с бабушкой Лизой остались на даче вдвоём, и она, увидев картину, которую я почти закончила, остановилась перед ней, и как-то вся просветлилась. Я не поняла, почему так обрадовали её парящие в небесах Ангел и трёхглавый собор, где за распахнутой дверью горели свечи. Но она вдруг сказала, что скоро войдёт в этот святой полумрак… И, помолчав, добавила:

– Знаешь, ко мне сегодня во сне приходил мой Серёжа и, взяв за руки, сказал, чтобы я не боялась войти в дверь, за которой он меня ждёт. Я растерялась, но спросила, а где эта дверь? И он говорит: «Ты узнаешь…» А утром я вижу её у тебя…

Мы обнялись… А потом пили кофе и бессуетно провели вместе день… Внезапно бабушка Лиза заспешила домой, объясняя это неотложными делами и обещала при возможности вернуться. Прошла пара дней, и я узнала, что уже не увижу её – она ушла к своему Серёже….

И словно замкнулось кольцо её жизни: отпевали бабушку Лизу на Ваганьковском кладбище в одноименной церкви её прихода – в храме Воскресения Словущего. А когда мы подошли к разверстой могиле, она казалась золотой – вся из сухого, блестяще-жёлтого песка, словно по Божьему Промыслу тело Матери жертвенного Солдата уходило по солнечному пути земли… Такой же чистой земной твердью её и покрыли… Ничего подобного я не видела ни на одном погребении ни до, ни после…

Временная и вечная судьба

памяти отца

Служба в храме закончилась, но я стояла перед закрытыми Царскими вратами и чувствовала, что должна что-то сделать. Это было как в театре, когда ты знаешь, что сейчас – твоя реплика… и для того, чтобы время не остановилось, ты должен сделать шаг ему навстречу. Но память моя была «безвидна и глуха» – я не знала, что предпринять.

Тут из алтаря вышел отец Иван (так он сам себя именовал) и ласково спросил:

– Ну, как дела? Хочешь о чем-то поговорить?

Этот жест участия прозвучал камертоном, на который можно было откликнуться только в лад – правдой, чем-то самым важным, о чём, мне казалось, я не думала в ту минуту. И я сказала:

– У меня папа никак не может умереть.

(«букет» его недугов был несовместим с жизнью).

– Послушай, так, может быть, его надо причастить?

– Это невозможно! Он всю жизнь «стоял на броневике». У него в кабинете портрет Ленина вместо фотографий детей и внуков.

– Знаешь, в такой ситуации всё меняется, да так, что мы и представить себе не можем! И потом: наше дело предложить, а его – сделать выбор.

И, не заходя домой, я поехала к родителям на дачу. Шёл конец января. Дорога перед домом была засыпана снегом, на котором виднелись лишь следы братьев наших меньших…

Когда мама услышала, о чём я собираюсь с отцом говорить, то всплеснула руками… Ведь одно из самых известных искушений – это искушение неприятием. А ей, как никому другому, была ведома его агрессия ко всему, что не совпадало с представлением о чести, долге и служении его атеистическому Отечеству, духовным невольником которого он был. Она помнила, как, увидев крестики на шеях своих внучек, он готов был воплотить сюжет «я тебя породил, я тебя и убью», ибо за инакомыслие судил домочадцев сурово. Даже нежность, которой он дозволял больше обитать на пространстве поэтических строк, заключена была им в сердце атеистического миссионера, потому что на протяжении всей его сознательной жизни Отечество держало заговор молчания о духовных вопросах, истинном смысле человеческой жизни и смерти на земле. Страна, победившая неграмотность, лишила своих граждан главной книги – Евангелия, той Благой Вести, «ради которой и следовало побороть неграмотность». Утверждалось, что человек – это лишь мелкая деталь могучего механизма, а «гайкам» и «заклёпкам» рассуждать о смысле жизни не полагается… И, хотя люди упорно не говорили о Боге, Ему оставались верными природа и архитектура уцелевших церквей; люди молчали, а живой, не искалеченный ещё ими мир, продолжал славить Господа…

Последнее время отец радовался моим приездам, любил, когда я предлагала ему крепко заваренный кофе. И в тот раз мы тоже пили кофе… Не зная, как начать, я мысленно взмолилась, и на вопрос «Ну, как там, в Москве, что нового?» начала с житейского: о том, что всё теперь непредсказуемо, всё зыбко (шёл первый месяц 1993 года). Я рассказывала о взвивающихся ценах, и он изумлённо слушал, поражаясь, что на свою прежнюю зарплату в Литинституте, где более четырёх десятков лет вёл семинар поэтов, сейчас смог бы купить лишь алюминиевую банку пива. Я говорила, что, не обретя ориентиров, всё сдвинулось со своих мест, и незыблемым, пожалуй, осталось одно – Церковь, знакомые священники… Взглянув на отца, я увидела, что, по-прежнему, нахожусь в фокусе его глаз, и в них даже мелькнуло любопытство. Тогда я сказала:

– Кстати, один из них, внук великого учёного, спрашивал меня о тебе и хотел бы с тобой поговорить. Только, папа, он очень занятой человек и на бытовые разговоры у него нет времени. Он бы с радостью приехал к тебе, если бы, пообщавшись с ним, ты захотел исповедаться и причаститься. Ты знаешь, что такое причащаться?

– Конечно, знаю. Что ж, я не русский человек, что ли? Я помню, как в детстве мы с бабушкой ходили по праздникам в церковь и даже там причащались. А, знаешь, я бы хотел встретиться с этим священником, почему нет? Попроси его приехать ко мне…

Оказалось, что отец Иван сможет приехать на дачу только через четыре дня. Накануне вечером мы созвонились, и я услышала:

– Мы обязательно завтра поедем, только надо найти на чём, у меня украли машину.

 

– Как?

– Поехал заправляться перед поездкой, вставил в бак «пистолет», а когда пошёл платить деньги, какие-то ребята прыгнули в машину и укатили… У меня в руках осталась только крышка от бачка.

– Отец Иван, это наша вина!.. Разве можно упустить такую душу!..

Он засмеялся и сказал, что всё равно завтра едем:

– Найдём, кто нас отвезёт…

На следующее утро, ещё в предрассветных сумерках, мы вошли в родительский дом. Мама рассказала, что все эти дни, отец, просыпаясь утром, спрашивал:

– Они сегодня приедут?

И потом мог не раз терять сознание и обо всём забывать, но на следующее утро снова ясно задавал всё тот же вопрос.

…Когда священник уходил, папа попросил дать ему какую-нибудь книгу (о. Иван оставил ему прозу Ивана Шмелёва) и повесить перед глазами маленькую икону Божией Матери.

– Видите ли, в детстве я рос без матери, считал, что она меня бросила (так мне сказали взрослые, а её призвали медсестрой на фронт Первой Мировой войны), и потому не хотел даже видеть её фотографии. А теперь вот, на излёте, буду лежать и смотреть на Лик Матери Бога и мысленно беседовать с Ней – Матерью, занятно!..

Жизненные испытания – тайна человеческого пути, и судьба отца была многотрудной. Родился он за пять лет до революции. Его дед-латыш к тому времени был выслан из Латвии «за пособничество революционерам». Семья поселилась на Волге, и ещё недавно, проплывая на пароходе эти места, я услышала от экскурсовода, словно для меня сказанные слова: «На этом берегу реки вы видите остатки брёвен большого дома. Это бывшее имение одного латыша, высланного ещё до революции в Россию». Обустроившись на новом месте, человек этот, по имени Клов Озолинг, не отказывал в помощи никому. Но, несмотря на образцовое хозяйство, слыл среди местных жителей, как человек «слабый умом», ибо вместо того, чтобы сажать в годы разрух на своей земле картошку, посадил берёзы. Сельчане допытывались: «Зачем?», а он давал «невразумительный» ответ: «Здесь Волга поворачивает, и когда пароход выйдет из-за поворота, откроется красивый вид на высокий берег с берёзовой рощей».

Отец родился в Ялте. Его родитель был талантливым мастером фотографии и имел на Чёрноморском берегу фотомастерскую – модное в те времена заведение. Так случилось, что под материнской опекой ему суждено было провести лишь первые годы. Мальчику не было ещё и четырёх лет, когда они остались вдвоём с отцом, который зарабатывал деньги, но, будучи импозантным мужчиной, не отказывал себе и в житейских радостях. С этого времени его сын был больше предоставлен самому себе. Невостребованную же любовь своего сердца он направил на то, чтобы без спортивных дорожек и снарядов стать олимпийцем во всем, за что бы ни брался.

«Волны меня треплют, но я не утону» – начертано на гербе Парижа. Такое же начертание могло бы предварить жизнь отца.

Ему ничего не давалось как манна. Но спасал принцип: то, чем занимаешься, делать, как можно лучше. Поэтому, если он плавал, то как рыба. Если рисовал, то ему прочили будущность живописца. Словом, мог заворожить любую компанию.

Всё, что читал, понимал и помнил. А на балалайке играл так, что ни одна свадьба в округе не обходилась без него.

Он плёл корзины из лозы, столярничал, точил сапоги, клал печи и из подручного мог приготовить вкуснейшую еду. Последнее умение особенно было оценено однополчанами на войне, куда он ушёл добровольцем. Лишь только объявлялся привал, отец принимался за кулинарное «колдовство». И из нехитрого пайка, приправленного найденными тут же травами и корешками, у него получались необыкновенные блюда. И солдаты, наскоро обустроив землянки, сходились к огню его костра на скромный пир.

А в тыл от него летели военные треугольники и письма со стихами.

Когда не было под рукой бумаги, он писал на бересте:

 
Озаряемый войной,
Я пишу тебе одной.
И бумага для письма —
Необычная весьма.
 
 
Я пишу тебе одной
На берёсте ледяной,
А ракета в вышине
Заменяет лампу мне.
 
 
У меня над головой
Вал проходит огневой,
Я пишу, а этот вал
Всё сметает наповал.
 
 
Небо стонет надо мной,
Я пишу тебе одной,
Чтобы ты наедине
Вспоминала обо мне…
 

Все свои умения он не забыл и потом, когда посвятил себя поэзии. Но жизнь его по-прежнему испытывала, и канва её была похожа на один из военных эпизодов солдатской службы.

Как-то ему поручили доставить донесение в соседнюю часть. Он с конвертом за пазухой и выученным паролем отправился на задание. Пройдя благополучно часть пути, вышел на опушку. Чтобы снова углубиться в лес, ему надо было миновать большое поле. Когда треть открытого пространства уже была позади, он услышал гул в небе и по звуку понял, что это «МЕССЕРШМИТТ». Немец заметил его и, пройдя на бреющем полёте, попытался расстрелять. Отец говорил, что лётчик летел так низко, что он видел его рыжие волосы и лицо в канапушках. Самое трудное было удержаться, чтобы не броситься на землю, а, замерев, стоять.

«Если бы поддался слабости, то он бы меня угрохал, потому что, когда стрелял, вся земля вокруг била фонтанами. – добавлял он. – Первый раз пролетел, и снова заходит на круг, разворачивается, а я бегу ему навстречу. Он – снова на меня. Я – опять замираю, и только пролетит, снова бегу. Так три раза он заходил. И каждый раз я видел его белые зубы в улыбке. Возвращался, пока я не достиг леса. Ну, там уж я был спасён! Кстати, хорошая тема, о ней ещё не написал: асс-лётчик, передовая немецкая техника – против одного русского солдата в поле, и ничего они сделать не могут с гвардии рядовым…»

С войны отец принёс дневники, листки со стихами, написанными в часы затишья, а из вещей у него были с собой кружка, ложка да нож. Он не принял «закона» победителя – тащить чужое, хотя и приходилось задерживаться в брошенных хозяевами домах уже за пределами нашего Отечества. Право быть неправым он отвергал.

 
Как смешно! Давно ли, завывая,
Смерть меня искала невпопад.
А теперь читаю у трамвая
Надпись: «Осторожно. Листопад!»
 
 
Милая, не пышно ты одета,
Не богат костюм защитный мой, —
Пехотинец, обойдя полсвета,
Налегке пожаловал домой.
 
 
Что для нас трофеи-самокаты,
Разные шелка да зеркала,
Если на ладони у солдата
Вся судьба Отечества была!
 
 
Вот он я, в пилотке и шинели,
В нашу пользу кончены бои.
И Москва – красавица, не мне ли,
Посвящает празднества свои!
 
 
Если смерть ушла как таковая,
Если я вернулся невредим, —
Значит, будем жить, не уставая,
И себя в обиду не дадим!
 

Быт его мирной жизни всегда был не налажен, но он привык обретать почву под ногами в деле, которым занимался, будь то работа проходчика метро, куда он в тридцатых годах пошёл по комсомольской путёвке, или довоенная работа на оборонном заводе, где собирали самолёты.

В те годы по вечерам он ходил в Литинститут и после занятий, вручив сторожу шкалик с закуской от «Елисеева», засыпал на кожаном диване директорского кабинета – ему некуда было идти в этом большом городе, где он работал, учился и писал стихи.

После войны он, наконец, решился прийти к девушке, с которой, больше по письмам, был знаком семь лет. Когда они встретились, то открыли континент взаимной Любви.

Своей единственной на всю жизнь жене он посвятил сто одиннадцать стихотворений, лирические поэмы и миниатюры, которые дарил за столом, на прогулке или записывал в дневнике, если в тот час её не было рядом.

Для неё же он стал главным ребёнком, которому она посвятила жизнь без раболепства и упрёков – так, как могут поступать только ангелы и мудрецы.

Недаром есть такая аксиома: «устраивая своё сердце, устраиваешь мир», и друзьям было отрадно в кругу их счастья.

Они расстались на земле только через полвека. Ненадолго, чтобы вскоре быть снова вместе —уже навсегда…

Литературный институт для отца был особым местом. Здесь он встретил учителей, которых до конца жизни чтил как небожителей. Этот институт для него был и оставался храмом, где он потом уже сам «священнодействовал», руководя поэтическими семинарами.

Его вера в построение рая на 1/6 Земли была неколебима. И он служил этой идее.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?