Удивительные истории о любви (сборник)

Tekst
5
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Юлия Мамышева
Как я не стал милонгеро

Если на улице Каминито обогнуть толпу туристов, которые фотографируются с танцорами танго за пять долларов, а потом быстро пройти мимо профессиональных попрошаек, норовящих схватить вас грязными пальцами за рукав («уна монедита!»), то вы выйдете на улицу генерала Хосе Гарибальди. Здесь нужно дотащиться до магазина зеркал, затем повернуть налево – и вы увидите те самые трущобы, куда экскурсоводы не советуют ходить приезжим. Это старый Буэнос – район Ла Бока, с его пошарпанными двухэтажными домишками, расписанными граффити. Теперь поворачивайте в небольшой проулок и идите до улицы Ирала. Вы почти на месте. Осталось свернуть в обшарпанную арку и попасть во внутренний дворик, зажатый серыми низкими хибарами. В одной из них живет сеньор Чема [2], к которому я так спешу.

Мне двенадцать. Иногда я специально иду другой, более длинной дорогой, чтобы увидеть, как сушит на балконе свои черные кружевные трусики «бесстыжая» сеньора Андреа. Но сегодня не такой день – я опаздываю.

Я прохожу мимо грязно-желтой стены, на которой висит портрет Марадоны. На нем следы красной помады, потому что какие-то сеньориты расцеловали плакат. Как обычно, шагаю мимо старой раскидистой жакаранды в узлах и трещинах – она старая, такая старая. Я знаю этот маршрут наизусть. Третий месяц я хожу сюда каждый вечер.

Во внутреннем дворике старики в спортивных костюмах подпирают животами круглый стол. Как всегда, они играют в карты, успевая коситься на телевизор, вынесенный прямо на улицу: идет повтор какого-то футбольного матча.

Увидев меня, сеньор Микаэль бросает игру. На его голове лежит носовой платок, которым он прикрывается от жары. Старик внимательно смотрит на меня, грузно опираясь на палку, которую использует вместо трости, и подзывает широкой ладонью с пальцами, желтыми от дешевого табака.

– Привет, gordi. – Меня бесит, когда он так меня называет, но я вежливо отвечаю:

– Добрый день, сеньор Микаэль.

– Опять несешь обед старому Чеме?

– Да, сеньор.

– Что сегодня? – он бесцеремонно заглядывает в пакет. – Эмпанадас?

– Да, сеньор, с мятой картошкой. И лазанья.

– Опять эта итальянская лазанья! Ты каждый день носишь ему обеды.

– Да, сеньор.

Старый Микаэль видит не так много новых лиц, ему не хочется меня отпускать. В его зубах зажата сигарета, и он неторопливо роется в карманах в поисках спичек.

– Ты знал, что танго было придумано здесь, в Ла Боке?

– Да сеньор, я это слышал.

– Я знаю Чему еще с тех пор, когда он был пацаном. Он уже тогда танцевал лучше всех. Ему были рады на любой милонге. Он великий танцор, наш старый Чема.

– Да, сеньор.

– Жаль, что с его ногами вышла такая беда.

Я молчу.

– Ему повезло, что социальная служба посылает к нему такого хорошего парня, как ты, маленький gordi. Ну, ладно, ладно, иди. Передай Чеме, я зайду к нему вечером.

– Да, сеньор.

Около квартиры дона Чемы пахнет сыростью и кошками. Я стучу дважды, прежде чем услышать, как тяжело он шаркает, чтобы открыть дверь.

В квартире, как всегда, тихо – только жужжит вентилятор, перегоняя полуденный зной из угла в угол. Старый ламповый телевизор что-то тускло показывает без звука. Через пыльные шторы пробиваются сонные лучи. На плетеном кресле сбился плед – видно, старый Чема ненароком уснул, пока ждал меня. Здесь уныло, но мне нравится. Давным-давно сеньор Чема был известным милонгеро. Сегодня про него никто не помнит, кроме таких же бедных стариков, как и он сам. О его прошлом напоминают только несколько плакатов на блеклых, выгоревших от злого солнца обоях. Я люблю смотреть на эти плакаты. На первом он держит красивую сеньору за талию, а на втором видно, как он прижал ее к себе и положил ладонь ей между лопаток. Он смотрит на нее так, что у меня внутри все волнуется. На третьем плакате – лицо дона Чемы: прямой точеный нос, словно прорисованные яркие губы, черные и холодные глаза. У него длинное, как будто удивленное лицо и взгляд, который покажется вам высокомерным, поэтому даже сейчас он выглядит, как богач-аристократ из сериалов. Но это не так: сеньор Чема беден и одинок. Я, медсестра и еще несколько соседей – единственные, кто бывает в его маленькой квартирке.

Он, как всегда, вкладывает мне в руку десять песо и извиняется:

– Говорят, что в правительстве хотят принять новый закон о пенсии. Наверное, скоро я стану совсем нищим и не смогу платить тебе.

– Это не обязательно, мне платит социальная служба, сеньор Чема, – привычно отвечаю я, но беру деньги.

Я не говорю ему, что откладываю каждое сентаво, которое он мне дает, на школу танго. Меня завораживает мир сеньора Чемы: его плавные движения и гордая осанка, расстегнутые на груди рубашки с закатанными рукавами, уверенность настоящего мачо, которую он излучает даже сегодня. Я хочу стать таким же, как и он.

– Опять лазанья? – улыбается он мне и тут же плавно выставляет руку вперед, будто я собираюсь оправдываться. – Нет-нет, я рад. Люблю вашу лазанью. Передай поварихе, что она ангел. Наверняка у нее итальянские корни. Когда-то сюда приезжало много итальянцев. Ты знал это? Ну конечно, ты знал это, ты же умный мальчик.

Он поворачивает голову на старую желто-зеленую фотографию, где с трудом можно угадать тоненький силуэт девушки.

– Она тоже была итальянкой по отцу, – задумчиво говорит он.

– Кто это? – спрашиваю, набравшись смелости. Я давно хочу это спросить.

Сеньор Чема долго думает – слишком, слишком долго! – и наконец отвечает, проведя ладонью по зачесанным назад волосам:

– Это любовь, мальчик. Самая большая любовь на свете.

Когда он говорит, то плавно водит пальцами, подчиняя их известному ему одному ритму. Ноги Чемы не могут танцевать, но пальцы танцуют.

– Это ваша жена? – Я понимаю, что это не так, но все равно задаю этот вопрос.

– Нет, это не моя жена. Мы потеряли друг друга, – он грустно улыбается девушке на фотографии.

– Но когда любишь, нужно жениться и никуда не отпускать!

– Откуда ты это знаешь? – поворачивает он ко мне голову, будто я сказал что-то стоящее.

– Бабушка так говорит.

– Она мудрая женщина, твоя бабушка.

– Так почему вы не поженились, если так любили друг друга? – Я догадываюсь, что веду себя жестоко, но любопытство все пересиливает.

– Мы хотели, видит Бог. Но нас разлучили трижды. Первый раз – толпа, второй – сама жизнь, а третий раз – небо.

Он молчит, попивая свой мате, и я покорно жду, понимая, что продолжение будет.

– Это Паола, мальчик, – объясняет он. – Она была моей двоюродной сестрой.

– Вы вместе росли? – Я уже уселся на старый продавленный диван.

– Нет, я впервые увидел Паолу, когда мне было за двадцать, а ей самой едва исполнилось шестнадцать. Мы познакомились на похоронах ее двоюродной бабки, у которой она жила. Ничего хорошего не будет с теми, кто познакомился на похоронах, – так потом говорила Паола.

– Почему вы не дружили раньше?

– Наши матери были родными сестрами, но они не общались. Тетя Мария была черным пятном нашей семьи. В четырнадцать она сбежала с каким-то итальянцем, и больше мы о ней не слышали. А потом через много лет оказалось, что ее вместе с мужем убили на площади Мая, как и сотни других людей, которые решили поддержать Перрона. Военные самолеты просто расстреляли этих людей. Ты слышал, что первая бомба упала в троллейбус, забитый детьми? Никто не выжил.

Я помню эти дни. Обугленные машины без дверей стояли на площади так долго, что местные сорванцы перестали бояться залазить туда. Так Паола стала сиротой. Пару лет она жила у нашей старой родственницы и, когда та померла, оказалось, что идти ей некуда. Мать забрала ее к нам – мы жили с ней вдвоем здесь, в Ла Боке, в маленькой квартире, похожей на эту.

– Неужели вы полюбили свою сестру?

– Не сразу, малыш, не сразу. Она была очень хорошенькая. Такая маленькая и юркая, как птичка. Мать положила Паолу к себе в комнату, и через открытую дверь мне была видна ее кровать. Каждый день я смотрел, как она в ночной рубашке ложится спать, как сворачивается калачиком, как шевелится от дыхания ее одеяло. Нас окружало горе, голод, инфляция, а в Паоле было столько жизни и страсти. Наш дом сразу стал светлее, когда она там поселилась. А однажды я взял ее с собой на милонгу. Я уже неплохо танцевал к тому времени, меня узнавали на площадках танго Буэноса. Люди собирались танцевать танго в каждом сквере, в каждом заброшенном уголке. Тогда танго было очень популярно – пока в моду не вошли «Битлз».

Дон Чема шаркает к газовой горелке и тонкой струей льет горячую воду в свой калебас. От запаха мате в комнате становится еще более душно.

– Танцевала Паола из рук вон плохо, – он улыбается, и я понимаю, что ему нравится вспоминать те времена, – когда я обнял ее, у меня закружилась голова от нежности. Я чувствовал, как под моей ладонью шевелятся ее острые лопатки, и мне казалось, будто это ангел поводит крыльями, чтобы развернуть их и взмыть в небо. Она смотрела мне в глаза и крепко прижималась – так крепко, что это было слишком даже для танго. Каждый вечер мы танцевали только друг с другом, и вскоре нас перестали приглашать другие девушки и парни. А однажды мы не пришли домой ночевать.

– Почему? – не понимаю я.

– Потом ты поймешь, – глаза старого Чемы смеются. – Когда мы вернулись утром, мать выплеснула ведро помоев прямо нам в лица. Она кричала, что это позор для всей семьи. Мать говорила правду: брату и сестре нельзя быть вместе. Но что мы могли с этим сделать? Сил сопротивляться не оставалось. А когда мама вышла к соседке, Паола попросила: «Давай убежим». Она была такая смелая, такая решительная! Мы собрались за минуту – у нас не было вещей, да они нам и не были нужны. Держась за руки, добежали до вокзала. Моих накоплений едва хватило на два билета на ближайший поезд по трансандинской дороге, до Сантьяго. Паола вошла в вагон первой, а я решил добежать до табачного киоска. Никогда себе не прощу этого. На вокзальной площади началась забастовка. Все тогда бастовали, каждый день, каждую неделю. Цены росли, а зарплаты не платили. Правительство пустило американцев забирать нашу нефть.

 

За секунду площадь стала пестрой из-за океана людей. Толпа понесла меня, как волна, все дальше и дальше от поезда. Я пытался бежать назад, но пробовал ли ты плыть против волн во время шторма? Бесполезно. Четыре миллиона человек той осенью бастовали против генерала Арамбуру. Да, мальчик, это не шутки. Я видел, как трогается наш состав, но толпа несла меня в другую сторону. Люди на площади искали счастья для себя, но разрушили наши жизни.

– Но почему же вы не стали искать ее?!

– Ты ошибаешься, маленький птенчик. На милонгах не принято делать шаги назад, только вперед. Мне нужно было найти мою Паолу. Денег, чтобы ездить по стране, у меня не было. И тогда я пришел в первый попавшийся танго-театр. «Возьмите меня с собой», – попросил я. Тогда такие ансамбли были не редкостью, они переезжали из города в город, давали представления, иногда – учили танго других. Меня приняли сразу же. Так я стал милонгеро. В те времена люди любили танго – пока популярными не стали эти «Битлз». Эта поп-музыка, она разлучает людей, я тебе верно говорю. Она разбивает объятия.

– И вы никогда не виделись?

– Только наполовину: я увидел ее, а она меня нет. Я встретил ее случайно на рынке в Сантьяго – она все же добралась туда, моя храбрая девочка. Наш театр тогда переживал тяжелые времена, и мы перебивались с хлеба на воду. Не могу рассказать тебе, что я почувствовал, когда увидел ее. Я не мог дышать, говорить, только смотрел, как она покупает апельсины. А потом к ней подошел маленький мальчик. Он взял ее за руку, он называл ее мамой. Такой маленький, милый мальчик, похожий на тебя. Я понял, что у нее семья и дети. Было ли у меня право рушить все это из-за влюбленных клятв? Мне не осталось места в ее жизни. Кем я был? Всего лишь позабытым милонгеро, у которого не всегда был кусок хлеба. Такая девушка, как Паола, была достойна лучшего. В тот день мое сердце рассыпалось, как пепел, а душа была в смятении. Я не знал, что делать, я метался каждый день, как тигр в клетке. Прошло еще несколько лет, наш театр снова стал известен, а мое лицо вновь начало появляться на афишах. Однажды я выпил и решил, что должен поговорить с моей Паолой. Я купил билет на самолет до Сантьяго, но мы не долетели. Ты наверняка слышал про эту авиакатастрофу, мой милый мальчик. При посадке пилот задел землю крылом, случился взрыв. Из тридцати человек выжили только двое – я и еще одна девчушка. Это божье благословение, говорили все. Нас даже снимало телевидение. Но мои ноги были переломаны. Так я стал калекой. Со временем я научился заново ходить, но не танцевать. Я вернулся в Ла Боку и поселился здесь. Не проходит и дня, чтобы я не вспоминал мою Паолу. Я больше не полюбил ни одну женщину, никогда не был женат и превратился в того одинокого старика, с которым ты сейчас говоришь.

Он молчит, и я вижу, что в его глазах сверкают слезы, и плачу вместе с ним. Я понимаю, что мне пора, хотя мне и не хочется уходить. На прощанье я обнимаю его и целую в обе щеки. Мне нужно сказать ему что-то важное и хорошее, но у меня не получается. Мы расстаемся молча и чуть смущенно.

Обратно я бегу так быстро, что сердце стучит где- то в горле, а щеки пылают алыми пятнами.

– Он помнит тебя, – кричу я с порога, – он не забыл! Все эти годы он тоже искал тебя.

Навстречу ко мне выходит моя бабушка Паола. Она невысокая, по-прежнему стройная и быстрая. Ее темные глаза смотрят внимательно, через несколько седых локонов, которые выбились на лицо. Волосы ее такие же густые, как на фотографии в квартире дона Чемы. Бабуле немало лет, но она молода и красива, и я готов разбить нос каждому, кто скажет, что это не так.

– Ты рассказал ему? – В ее глазах паника. – Он знает, что мы здесь?

– Нет, нет, – нетерпеливо машу рукой я. – Все это должна сказать ему ты!

Бабушка Паола успокаивается и слишком спокойно спрашивает:

– Так о чем вы болтали?

Кого она хочет обмануть этим безразличием?

– Он помнит тебя, он любит тебя, – тараторю я, задыхаясь. – Он всегда любил тебя. Он сказал, что стал мелонгеро ради тебя. Чтобы ездить по стране и искать тебя в разных городах.

– Чема всегда танцевал танго лучше всех, – кивает она, соглашаясь. – Я рассказывала, что, когда он вел, на его рубашке со спины не было ни одной морщинки?

– Да-да, рассказывала, сто раз рассказывала, – отмахиваюсь я и продолжаю: – Он видел тебя в Сантьяго с отцом и решил, что ты вышла замуж и начала новую жизнь. Он даже не догадывается, что мой папа – это его сын.

Я ликую. Меня наполняет чистая детская эйфория, которую так легко принять за счастье.

– А потом он попал в авиакатастрофу и вернулся в Ла Боку. Он не хотел, чтобы ты видела его калекой. Но слава Богу, ты смотрела передачу, в которой его показывали, и сама приехала к нему.

– Это так на него похоже, – бабуля ласково ворчит. – Подумать только, он решил, что я изменила ему и вышла за кого-то другого. Завтра я приготовлю ему что-нибудь особенное.

– Ну уж нет, хватит, – я топаю ногой. – Мы нашли его уже два месяца назад, а ты все еще прячешься. Вы должны увидеться. Вы должны жить вместе!

– Ну что ты такое говоришь, – бабуля беспомощно разводит руками. – Он помнит темноволосую красотку, а не дряхлую развалину, в которую я превратилась. Он будет разочарован, увидев меня. Мое бедное сердце этого не выдержит.

– Ты самая молодая и красивая, – говорю я ей. – Сколько можно ждать! За всю жизнь он не полюбил ни одну женщину, кроме тебя! Никогда не был женат! Дон Чема должен знать, что и ты всегда ждала только его. Он должен знать, что уже два месяца ты во всем себе отказываешь, чтобы готовить ему свежие обеды. Он должен знать, что у него был сын, который погиб в аварии. Он должен знать, что у него есть я! – Я кричу, но не замечаю этого. – Вы – мои бабушка и дедушка, и вы единственные, кто у меня остался. Вы должны быть вместе, мы должны стать семьей, – рыдания душат меня, я не могу продолжать.

– Хорошо, хорошо, – бабушка ласково гладит меня по спине, – успокойся, птенчик.

– А еще он сказал, что на милонгах не принято делать шаги назад. Понимаешь? – шмыгаю я носом, смущаясь своих слез.

– Ты прав, – соглашается она, – завтра же я пойду к сеньоре Флоренсии, чтобы она меня подстригла и уложила волосы так, как носят сегодня. Я хочу выглядеть модно. Боже, интересно, что он скажет, узнав о нас?

– Он будет счастлив, бабуля.

Но мы так и не узнали, что сказал бы сеньор Чема. Утром следующего дня, когда бабушка болтала в парикмахерском салоне со сплетницей Флоренсией, дон Чема умер один в своем кресле, от кровоизлияния в мозг.

Народа на похоронах собралось совсем немного: старики-соседи, вечно обсуждающие футбол, моя бабушка со своей красивой прической и я. Бубуля, не отрываясь, смотрела в гроб и что-то шептала, будто жаловалась Чеме на несправедливость. Она была где-то далеко-далеко, и, когда с ней заговорил сеньор Мануэль, вздрогнула.

– Простите, сеньора, – приподнял шляпу дон Мануэль. – Слишком хороший день для похорон, правда.

– У Чемы не могло быть иначе, – ответила она не слишком охотно: ей было не до досужих бесед.

– Сеньора, я живу по соседству с Чемой уже десять лет, но никогда не видел вас. Я бы непременно запомнил такую достойную донну, как вы, – кажется, сеньор Мануэль флиртует с моей бабулей. – В последние годы он был совсем один. Так кем вы приходитесь бедняге?

Бабуля не знает, что ответить. Она смущается и теребит кисти накинутого на плечи платка. Пауза затягивается, и тогда ситуацию в свои руки беру я.

– Это жена сеньора Чемы, – говорю я с гордостью и едва заметно подмигиваю бабушке.

– Жена? Ты что-то путаешь, маленький gordi. Этот пройдоха Чема был женат четыре раза, и ни одна из его бывших жен не захотела приехать. Я сам звонил каждой. Слышал бы ты, что говорила о нем его последняя жена, донна Августина.

Крыла последними словами! Неудивительно: он спутался с ее племянницей, кобель этакий. – Сеньор Мануэль беззвучно хохочет, широко открыв рот, и я вижу, сколько зубов у него не достает.

– Он все твердил, что без любви не может танцевать, а танцевал он так, что вся Ла Бока собиралась на его представления. Тот еще был бабник, – продолжает он, не обращая внимания на мой ненавидящий взгляд. – На том и погорел. Как-то муж одной из подружек переломал ему ноги железным прутом. Здоровый был такой мужик. Когда-то работал пилотом, пока не выгнали за пьянку. Мы так и звали его «Авиакатастрофа». После этого случая Чема и перестал танцевать танго. Так кто вы ему, сеньора? – спрашивает он, размазав пальцев под глазами слезы, выступившие от смеха.

– Только сестра, – тихо отвечает бабуля. Она гладит белую щеку покойника и медленно, прикрыв глаза, целует его в губы – это их первый поцелуй за пятьдесят лет. На мертвом лице Чемы остаются капли ее слез.

Сгорбившись, бабушка медленно уходит прочь – и я вдруг вижу, какая она старая.

На следующий день я сжег деньги сеньора Чемы и больше никогда не приходил в школу танго.

Алиса Юридан
Ориентир

Черная коробка, притягивающая взгляд вопиющим контрастом с белой столешницей, слегка гудела.

Что в ней? Крышка обтянута бархатом, так и хочется протянуть руку и погладить, но когда он делает шаг к столу, гудение усиливается, заставляя остановиться. Почему оно стало звучать угрожающе? Да и коробка ли это гудит?

Скрипнули половицы – совсем рядом, за спиной, – и он обернулся бы, если бы страх не сковал, в секунду разлившись по телу. Снова скрип – почти ласково, «ну же, обернись», – и нервы не выдерживают, толкают его вперед, к этой чертовой коробке, из-за которой он вовсе не намерен умирать. По крайней мере не прямо сейчас.

«Помни, ты обещал», – слышит он знакомый голос, но не сразу позволяет себе узнать его, не сразу решается признать то, что понял с первого мгновения. На несколько секунд он тонет в ледяной воде, чувствуя, как придержанное воспоминание, словно вертлявый скользкий кусок мыла, в отместку вырывается от него, растворяется в комнате, не дает ему вынырнуть из холодного мрака.

А потом он сдается и вспоминает – в ту же секунду, как пальцы его касаются бархатной крышки коробки. Это она. Конечно, это она. Ее голос, ее мягкие интонации. Та, которой больше нет. Та, из- за кого он сейчас здесь. Та, что сказала ему: «Ты найдешь в ней именно то, чего желаешь больше всего на свете». Та, что рассказала ему об этой комнате и этой коробке, открыв которую, одни увидят все, а другие – ничто. Рассказала, полностью изменив его судьбу, и навсегда оставила его, освободившись от бремени, которое несла всю жизнь и всю жизнь подсчитывала понесенные вместе с ним потери.

Он резко оборачивается, но, кроме него, в комнате никого нет. Может быть, и не только в комнате – во всей Вселенной лишь он и эта чертова коробка. Он снимает крышку – та поддается легко, даже слишком, – и смотрит на алый шелк, выстилающий дно. Гудение прекращается. Все и ничто. Разочарование током бежит по пальцам, все еще держащим крышку. Разочарование – и страх. Что-то не так.

Коробка пуста.

Что-то очень сильно не так.

Что бы она сделала на его месте? Если бы обнаружила эту тупую, ошеломляющую пустоту вместо ожиданий? Впрочем, она бы ее и не открыла, эту проклятую коробку. Она бы сдержалась. Ему тоже следовало бы, только уже поздно. Слишком поздно, потому что он действительно намерен нарушить данную ей клятву. Он не такой сильный, как она.

Он не Милена.

Момент их знакомства навсегда отпечатался в его памяти. Как он вошел в комнату и увидел ее – чистую, неземную красоту в белоснежном платье, сияющем ослепительным светом. Кроме него, этот свет почему-то никто не видел, зато его сердце чуть не остановилось от внезапно нахлынувшего чувства, названия которому он еще не знал. Он понял, что единственный его шанс как- то жить дальше – это подойти к ней. Сейчас-то он знал, что у него не было выбора. Любовь никогда не дает выбора. Но тогда он просто шагнул к ней, зачем-то протягивая ей на ладони самое дорогое, что у него было, – его радужный сферический талисман, силу и красоту которого тоже никто, кроме него, не видел, называя его просто симпатичным стеклянным шариком. Этот талисман до сих пор с ним, цел и невредим, несмотря на все, что им пришлось пережить. Милена оценила шаг и улыбнулась ему. Он до сих пор помнил эту улыбку – тогда еще светлую, легкую, еще почти не тронутую грядущей печалью, не носящую печать бремени.

 

Это было почти двадцать лет назад. Ему было семь, ей – шесть, но уже тогда казалось, что она пережила не одно поколение. Было что-то в ее глазах, в ее улыбке – вскоре почти всегда усталой, – в том, как она спустя годы просыпалась рядом с ним. Что-то, что он никогда бы не смог постичь. Никто не смог бы. Что-то, что почти двадцать лет удерживало его на краю – и эти двадцать лет, в которых он любил и убивал, в которых любили и пытались убить его, в которых были и боль, и радость, и страх, и мудрость, и предательство, и сила, и слабость, и вера, – эти двадцать лет только и нужны были для того, чтобы привести его сюда. Чтобы он сделал то, что не смогла она и за что она себя так и не простила. Чтобы он спас их. Всех их.

Но разве может быть спасение в пустоте?

Он вцепился в алый шелк, оказавшийся враждебно холодным и скользким, и начал отдирать его от коробки.

Такими же скользкими были его ладони, обагренные ее кровью, только та была горячей. Обжигающей. Застилающей все вокруг. Они могли бы этого избежать…

– Как тебя зовут? – спросил он тогда, бесконечно давно, не в силах сдержать расползающуюся по лицу улыбку. В той детской комнате, ставшей первой из утомительной череды. Если бы он знал, что все закончится ее кровью на его руках, не спросил бы. Ни за что не спросил бы.

– Милена, – ответила она, и он вздрогнул: голос прозвучал около уха так четко, как точно не мог прозвучать двадцать лет спустя. Вздрогнул и разозлился – не время сейчас предаваться воспоминаниям. Очень скоро у него будет целая вечность для этого, только для этого и ни для чего больше. Если, конечно, ему удастся сделать то, ради чего он здесь.

Коробка утверждала обратное. На самом ее дне, под шелком, который теперь лоскутами висел в его руках, лежал ключ. Именно такой, каким он его и представлял, да при этом еще и красивый: медный, с дерзким рубином, дышащий древностью. Именно такой – и это значит, что коробка уже проникла в его сознание и в его ожидания, уже играет на его поле столь же уверенно, как и на своем, а значит, шансов на победу у него немного.

Он отбросил обрывки шелка и взял ключ в руку. Тепло жизни, исходящее от рубина и передающееся меди, согрело холодную ладонь.

Эта коробка – чудо природы. Проклятие природы. Ее подарок и ее насмешка.

Черная коробка исполняла самые сокровенные желания. Только загадай – и пожинай плоды. Чего же он хотел? Если отбросить то, ради чего он на самом деле здесь, чего хотел он сам?

Хоть сейчас это и не имеет никакого значения, он хотел бы не стремиться к этой коробке почти всю свою жизнь. Хотел бы никогда о ней не знать. Хотел бы жить с Миленой нормальной, заурядной жизнью, ссориться из-за бытовых мелочей, а не из-за изъянов в планах отступления после очередной неудачи, очередной пустой комнаты без коробки. Коробка любила их обманывать и делала это весьма умело. Восемьдесят пять. Именно столько потенциально подходящих комнат они нашли, и ни одна из них не оказалась той самой. Восемьдесят шестая забрала жизнь Милены и навсегда отложилась в памяти ее теплой кровью на руках и его абсолютной неспособностью что-нибудь с этим сделать. Восемьдесят седьмая оказалась пустышкой.

И вот она, восемьдесят восьмая, та самая, столь желанная и столь недосягаемая, словно насмехающаяся над ним. Всего одна комната отделяла Милену от долгожданного освобождения – не столь радикального, какое ей в итоге выпало. Всего одну комнату ему пришлось пережить в одиночку. Это казалось ему непоправимо несправедливым.

Он взвесил тяжелый ключ в руке. Рубин гипнотизировал и манил сдаться, сделать то, что он хочет, а не то, что должен. Он знал, что коробка будет сопротивляться. Будет подсовывать ему все, чтобы отвлечь его внимание на то, что ему так желанно. Не даст себя уничтожить – а ведь именно за этим он здесь.

Все, с чем он столкнулся, узнав тайну Милены и коробки, комнаты и желаний, все, чего он даже не мог себе представить, что было за гранью его представлений о реальности, все это – и всех их – нужно было уничтожить. Единственной целью Милены было разрушить порочный круг, в котором страждущие бесконечно и упорно ищут эту чертову коробку, надеясь, что она им поможет, ищут, сметая все и вся на своем пути, жертвуя, убивая, предавая и подавая пример другим, подпитывая тем самым силы, рожденные коробкой, охраняющие ее, наслаждающиеся бесполезным сопротивлением – и удивляющиеся бесконечной надежде этих алчных представителей чуждой им реальности. Упорных, ничему не учащихся, считающих, что им-то, конечно, повезет, в отличие от других, не замечающих, что желание во что бы то ни стало найти коробку давно уже перешло в разряд навязчивых идей. Глупых и отчаянных. Людей.

Милена с детства знала, что единственный выход – уничтожить коробку, и тогда весь этот мрак, поглощающий одного за другим и никогда ничего не дающий взамен, рассеется. Будут другие комнаты и другие коробки. Но не здесь. Не в их реальности. Людям нельзя давать такой ориентир, подминающий их под себя, начисто сметающий их представления о нормальной жизни, затопляющий тьмой все их мысли и в конце концов их потопляющий. Они должны уничтожить коробку, пока та не уничтожила их.

Они – это он и Милена. Больше никто планов Милены не разделял, потому что она о них не распространялась. Слишком опасно. В глазах других они были очередной отчаянной парочкой, ищущих коробку, чтобы загадать ей свои (наверняка примитивные) желания. Если бы кто-то узнал, ради чего они на самом деле почти двадцать лет покоряют комнату за комнатой, оставляя в них часть себя и не получая за это ничего, кроме шепота в голове, по ночам уговаривающего их сдаться, – этот кто-то только усугубил бы положение. Ему с Миленой пришлось бы бороться еще и с ними.

Он всегда хотел узнать какую-нибудь тайну. Все детство об этом мечтал, и в итоге дождался своего. Но тайна оказалась сильнее него. Поглотила его, как и Милену. Не оставила им выбора. Только Милена несла ее в себе дольше. Погрузилась в нее раньше и глубже. И достигла вместе с ней дна. Поэтому он сейчас один.

И должен сделать то, что обещал.

«Если любишь меня, – сказала она, умирая на его руках в восемьдесят шестой комнате, – поклянись, что найдешь и уничтожишь ее». Он любил и поклялся. Он верил, что сможет. Обязан был. Милена не должна была погибнуть напрасно. И теперь он здесь. Но сейчас…

Сейчас меньше всего на свете ему хотелось исполнить свое обещание. Уничтожить эту коробку навсегда. Милена бы не колебалась. Милена была в нем уверена. Неужели он ее подведет? Ему нужно просто озвучить то, что не может сейчас сказать она. Только потому что мертва. Он уже открывает рот, чтобы загадать самоубийственное для коробки желание – последнее, которое она исполнит, – но слова никак не приходят. Вместо них только горечь на языке и скорбь, которую он уже не в силах выносить, чувствовать так остро, словно его сердце ежедневно полосуют ножом – с каждым разом все глубже. Он хотел бы, чтобы она сжалилась и прикончила его, но Милена не намеревалась его отпускать.

Хотел бы не чувствовать – ничего. Ни боли, ни разочарований, ни сожалений, ни обжигающей вины, ни горечи поражения. Ничего из того, что сопровождает его многие годы. А еще лучше – вообще ничего. Он слишком устал. Из золотой монеты, какой сиял, познакомившись с Миленой и разделяя с ней жизнь, постепенно выцвел и превратился в ржавый медный грош. Хотел бы не знать никаких коробок и никаких тайн, алым рубином сияющих в его сознании, как опасная путеводная звезда, заслоняющая собой все остальное.

Но больше всего он хотел вернуть Милену к жизни. После восемьдесят шестой он не раз представлял, как просит у коробки именно это, и как открывает дверь тяжелым ключом, а за дверью – Милена, живая, невредимая и бесконечно одинокая, и он крепко обнимает ее, забирает ее с собой, спасает ее.

Коробка знала. Знать такие вещи – ее работа. Именно поэтому в его руке сейчас лежал ключ. Именно поэтому там, в стене, была дверь, к которой ключ обязательно подойдет. И за которой…

Он сможет ее уговорить. Сможет заставить понять, что нужно думать о себе, о них, которым так не много отмерено, а не обо всех остальных, которые никогда не оценят столь высоких стремлений. Если уговорить не удастся – что ж, они будут пробовать снова и снова. И у них получится. Он не отступит, пока Милена будет рядом с ним. И он никогда не допустит того, что произошло в восемьдесят шестой комнате. Не потеряет ее снова. Ни за что.

2Чема – уменьшительно-ласкательная форма двойного мужского имени Хосе-Мария.