Za darmo

Кочубей

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Слушай, я буду тебя любить: скажи мне, кто ты, какого рода и как имя твое?

– Неправды не скажу: смертного греха не хочу привить на душу, истины не открою, как ты себе хочешь! Казни меня, прошу тебя, казни, я умру и Царствия Небесного достигну!

– Жаль же мне тебя, коханочка моя, серденько моя, галочка моя!

Гетман хотел обнять ее, девица увернулась. Величественно-грозный вид беззащитной чистоты сердечной на минуту остановил старого сластолюбца.

– Перестань, гетман!.. Христом Богом заклинаю тебя, не прикасайся ко мне, я Богу дала обет чистоты, не погуби души своей… разорит того сам Господь, кто дом Его растлит.

Борьба невольного чувства страха, обиженного самолюбия, пыла страсти выражалась на лице Мазепы; удержанный на мгновение, Мазепа заминался в словах, отзывавшихся стыдом, лаской и досадой.

– Знаю, ты притворяешься!.. Эге, галочка, не поможет… сюда ступай, сюда, полно тебе притворяться благочестивою!

Одной рукой Мазепа схватил девицу за плечо, другою сорвал с головы ее небольшую бархатную шапочку, и шелковые светлые волосы волною покатились по ее плечам. Девица защищалась.

– Четвертовать аспида, четвертовать!

Глаза Мазепы запылали страстью; схватив правою рукою за ее платье, силился разорвать его ворот, кричал, что в ту же минуту будет четвертовать – и готов был пасть к ногам ее.

– Прикажи четвертовать, но не порочь меня, не губи себя, гетман! Ты гетман – и позор сам делаешь, как проклятый враг человеков… пока жива, не дам наругаться… Гетман, пощади меня, пощади меня! Прикажи четвертовать, но не порочь…

Устыженный Мазепа, видя безуспешность своего замысла, со злостью оттолкнул ее от себя.

– Завтра четвертовать!

– Сегодня лучше, меньше буду мучиться! – спокойно сказала девица, поправляя платье и надевая на голову шапочку.

– Не надевай, скоро опять сбросим.

– Тогда то и будет.

– Слушай, девчино! – говорил Мазепа, скрывая свою досаду и стыд. – Я от тебя ничего не хочу, не хочу даже знать, кто ты, я буду тебя кохать, буду тебя до моего сердца прижимать, ты будешь у меня в золоте ходить, будешь пановать, не огорчай только меня… полюби, моя серденько, прижми меня до сердца своего, дай поцеловать карие очи твои, белое лице твое… коханочко моя, голубочко моя… не думай, чтоб я в самом деле хотел тебя мучить!

– Мучь, аспид-искуситель, убей!.. Лучше я умру, а не отдамся в дьявольские руки твои, не погибну от греха!.. Пречистая Матерь Божия спасет меня!..

– Побери тебя нечистый! В самом деле ты думаешь, что я… я только хотел узнать тебя… постой, моя зозуленько, не так закукуешь.

Гетман захлопал в ладоши, в комнату вбежал негр.

– Заленского сюда!

Негр в один миг как тень исчез.

– Постой, зозуленько, не так закукуешь! – говорил гетман, и губы его тряслись от ярости.

– Бог меня спасет, – с христианскою твердостью сказала девица, перекрестилась и замолчала; она вся погрузилась в молитву. Вошел Заленский.

– Сейчас ее на встряску!.. В котел с кипятком, и когда останется жива – в тело вбивать гвозди, начавши с ног до головы.

– Добре, – сказал иезуит.

– Ну, веди ее… я сейчас приду в подвал.

Заленский и девица ушли, вслед за ними вышел и гетман.

XIII

С ужасом и недоумением взираем мы на прошедшие времена жестокосердия людей в недрах христианства, когда, с одной стороны, дух насилия, жестокости, так полно выразившийся в инквизиции, разливался с Римского Запада по всему лицу земли и проникал жизнь народов, думы и убеждения людей, ложился в основу их систем правосудия, правления и нравоисправления; в то же время, с другой стороны, дух любви Божественной управлял и мыслями, и сердцами, и всею жизнью душ, искренно и самоотверженно служивших Богу Искупителю. Во имя того же Бога Любви столько любви и столько злобы!

И что всего поразительнее: те и другие с полною уверенностью и спокойствием приступали к престолу Божию, словно они одинаково совершали дела Богоугодные. Человек, пылающий властолюбием, жестокостью, ненавистью, простирал свои руки, облитые кровью братий, виновных или невинных, к тому Богу, который всем и все прощает и кровь Свою пролил за всех грешников; и набожный злодей злодеяния свои пересчитывал пред лицом Его как великие заслуги и подвиги во славу Его.

В подвал замка, в довольно просторную комнату со сводами, Заленский привел несчастную черницу, которая с такою искреннею готовностью предпочла мучения и смерть греху. Вместе с иезуитом пришел гайдук гетмана Демьян, еще один гайдук и негр. Среди комнаты висели железные цепи, вдетые в железные кольца в середине потолка, на этих цепях подымали страдальцев на встряску. Иезуит устроил их в последнее время по лучшей системе. В одном углу подвала стоял котел с кипятком и лежали другие орудия для истязания жертв.

Гетман пришел и сел в железное кресло, которое также раскаливали и сажали в него пытаемых. В это время девица казалась не земною: необыкновенное спокойствие души, бодрость, отсутствие малейшей боязни и страха.

– Дай Богу помолиться, гетман!

– Молись!

Девица трогательно читала молитву вслух.

Гетман пожирал ее глазами. На лицах Демьяна и Заленского играла радостная улыбка. Но слова молящейся стали доходить до сердца Мазепы и смущать его, он закричал:

– Ну, полно молиться, Бог простит тебе грехи.

Девица кончила молитву и сама подошла к цепям.

Демьян схватил ее ногу и начал надевать кольцо.

– Постой, я сама надену скорее! – И поспешно надела она кольцо на ногу, потом на левую и на правую руку. Заленский радостно потянул цепи вверх, несчастная повисла в воздухе, упираясь правою ногою в пол.

Гетман сделал знак, чтобы помедлили надевать кольцо.

– Ну, наденьте же кольцо на ногу! – спокойно сказала она.

– Подай сюда прутья, Заленский, раскалились ли они?

Заленский вынул добела раскаленные прутья.

– Посмотри! – сказал Мазепа, показывая несчастной раскаленные прутья.

Девица радостно улыбнулась.

– Добре?

– Да!..

– Ну, тебе это не страшно; так лучше в кипяток, снимайте!

Демьян и Заленский сняли кольца с рук и ног, гетман взял ее за руку и подвел к котлу, в котором белым ключом кипела вода.

– Хочешь купаться?

Девица перекрестилась и готовилась прыгнуть в котел.

– Голубка моя! – воскликнул удивленный гетман, удерживая ее, и страстно впился губами в плечи девицы. Потом, взглянув на окружающих, оставил ее и, проходя подле смеющегося Демьяна, слегка ударил его по плечу и сказал:

– Одень ее и до меня приведи. – Демьян смеялся, хорошо постигая сердце Мазепы.

– Чего ты смеешься, гайдучье племя?

– Ничего, не бойся, это не нашего поля ягода!..

– Не нашего? Ну да постой!

Гетман ушел.

Через полчаса опять несчастная девица стояла перед Мазепою.

– Ну что ж ты меня не мучил?

– Тебя ли мне мучить, я буду тебя как душу свою любить, червона роза!

– Души у тебя давно нет; иезуитам ты ее продал да неверам, християнская ли душа та, которая только и знает, что вешать да головы рубить праведным людям?.. Стыдись, гетман, побойся Бога, не вечно будешь жить на свете; вспомни, что и тебя положат в домовину; хоть ты теперь и ясневельможный пан, а ведь заодно все будем лежать в земле, как лежат уже те, которым ты отрубил головы; ты забыл, что умрешь! Помни, да хорошо помни: и над тобою насыплют могилу, тогда каяться поздно: после смерти нет покаяния! Одумайся, гетман!.. Одумайся, и спаси свою душу!

Никогда еще гетману не приходилось встречать людей, подобных ей. Много перебывало в его руках озлобленно-бесстрашных, которые, заливаясь проклятиями, испускали дыхание, не дрогнув ни в одной из жесточайших пыток. Но тут бесстрашие бесплотных – и немощь девицы, жажда страданий, слово любви на устах, во взорах кротость и нежность, красота телесная и видимая сила Божия во всех действиях, – зачерствелая душа гетмана смутилась. Когда девица заговорила ему о покаянии, он походил на человека, внезапно пробужденного в мрачном подземелье: ничего не видит, не понимает; шум, его разбудивший, смутно отзывается в ушах, нестройные мысли снуют в голове его. В таком состоянии был Мазепа, взволнованный безуспешною борьбою с слабою девушкой, уничтоженный бесполезными угрозами пытки; смягченный, можно сказать, расплавленный, присутствием красоты, столь властной над людьми, подобно ему растленными, – и в то же время невольно уступивший ужасу часа смертного, о котором с такою любовью, с такой силою и мольбою говорили ему.

Гетман задумался, неподвижный взор его устремлен был на девицу.

– Что ж думаешь? Время каяться, гетман! Гетман, Божий суд – страшный Суд: не за себя одного отдашь Богу ответ, а и за всех, которыми управляешь!

Гетман молчал.

– Церкви Божии разоряешь; чернецам, которые за тебя молили Господа, ты головы рубишь, невинных горько обижаешь, всем дал знать себя, одному тебе чтобы было хорошо жить на свете, поживешь десяток лет или два, а там, когда дадут за все дела твои восковой крест в руки, чтоб ты отнес его Господу Христу и похвалился, как гетманствовал во имя Его, – не знаю, будет ли там житье такое тебе, как здесь!!

– Кто ты? Скажи мне, кто ты? – спросил гетман, очнувшись от задумчивости.

– Ты видишь, кто я такая; я та, которая говорит тебе правду!

– Господи Боже, что это стоит перед мной?

– Если бы ты чаще вспоминал имя Господне, в сердце твоем меньше было бы зла.

– Чего ты хочешь от меня?

– Чего ты от меня хочешь? Пусти меня.

– Не пущу. Я тебя буду кохать, ты у меня будешь в золоте ходить, слушай, ты будешь счастлива!

– Одумайся, гетман, что ты говоришь? И ты хочешь сделать меня счастливою, когда сам несчастнейший в свете человек? Ты душегубец, ты безбожник, и после этого – где твое счастие?..

Помолчав немного, гетман сказал кротко:

– Теперь, может быть, я и такой в твоих глазах, но я не безбожник… я одну тебя буду любить!.. Ты гарна!.. Крепко гарна!..

 

– Люби Бога, делай добро и будет с тебя!

– Буду любить и тебя… я люблю Бога и делаю добро. Скажи мне, что хочешь ты от меня! Знай, что в Бахмаче ты и умрешь, разве я прежде тебя умру, тогда ты вольна на все четыре стороны, а до того я тебя буду кохать, вот мое все счастие, ты будешь жить как гетманша, я перед тобою золото рассыплю.

– Пусти меня в монастырь, откуда взял меня, недобрый человек; я за спасение души твоей буду молить Бога!

– Живи и молись со мною вместе, вот тебе комната, – сказал гетман, растворив дверь в соседнюю комнату, в которой окна были переплетены железною решеткою.

Эта комната была подле спальни гетмана.

Поселилась несчастная. Она проводила почти целые сутки в безмолвии, молитве и строжайшем посте; спала, и то самое краткое время, сидя на полу под образами. Напрасно гетман старался прельстить ее роскошью одежд, мягкостью постели, сладостью кушаньев и напитков. Она ни к чему не прикасалась, стараясь только противостоять греховным помыслам Мазепы и побеждать его страсти.

По желанию заключенной гетман украсил покой ее дорогими образами, подарил ей в роскошном переплете Евангелие, молитвенник и драгоценных камней четки. В первое время он почти беспрестанно вертелся в ее комнате.

Эти дни были тяжки для нее. Мазепа неотступно требовал ее любви; она в его присутствии молилась вслух о его обращении и исправлении. Вначале Мазепа не мог выносить этой молитвы и уходил с угрозами, снова приходил с кротостью: она ему твердила о молитве и о том, как должен гетман вести себя. Мазепа слушал и через неделю реже напоминал уже ей о своей пламенной страсти и часто, вошедши к ней в комнату в то время, когда она читала Евангелие, садился напротив нее и с необыкновенным вниманием вслушивался в чтение; часто случалось так, что она вдруг умолкала, и тогда гетман начинал умолять, чтобы она продолжала. Он говорил, что душа его веселится и он вкушает непостижимую радость и восторг, когда слушает ее чтение Евангелия.

– Благодари Бога, гетман, благодари! – говорила она с веселием. – Царство Божие недалече от тебя, крестись!

И гетман крестился.

– Утром приходи, вместе будем молиться! Слышишь, приходи!

Гетман повиновался и каждое утро являлся к ней как ученик к учителю на молитву; и кто поверит, гордый Мазепа начал смиряться духом. Сначала тут был и коварный умысел с его стороны: «покориться ей, чтоб после покорить ее», и, будто бы умиленный от ее слов, он начинал медоточивыми словами и вольными движениями ласкать ее, но тут же встречал искренно-строгие, величественные запрещения и незаметно более и более поддавался невольному уважению к ней, которое, наконец, совсем его обуздало.

Так проходили дни за днями. Гетман смотрел уже на заключенную не теми глазами, которыми он смотрел вначале; он уверился в твердой преданности ее к Богу, ясно начал замечать на себе благотворное влияние ее присутствия и незаметно привык во всем ей повиноваться и угождать ее желаниям. Он не спрашивал более, кто она такая, слушал ее, и в душе его зарождалось чувство любви духовной.

Однажды он вошел в ее комнату, девица ела просфиру с водою.

– Долго ли ты будешь так поститься?

– Благодатию Божией, всегда. А ты не только не постишься, да и не постничаешь и посты презираешь? А вся Гетманщина их верно соблюдает: в среду и пятницу никто не ест скоромного, как ты; вот и пример подаешь: ты полагаешь, что малороссияне не смотрят на это? Они тебя хуже всякого считают; и евреи, говорят они, исполняют закон, а гетман так нет!

– Отныне я в среду и пятницу постничаю!

– Телом постничай, душою постись!

– Душою и телом!

– Смотри же! Не лги пред Богом, страшно покарает. Ну, становись, будем молиться.

Мазепа становился перед образом, девица возле него. Она громко читала молитву, и гетман молился действительно с сокрушенным сердцем.

Прошел год со дня пребывания девицы в Бахмаче, и народ начал поговаривать, что в гетманском замке живет благословенная душа, что все счастливы, во всем не только довольство, но видимое изобилие, все здоровы и веселы; сам гетман стал необыкновенно добродушен и ласков, чего в прежнее время вовсе не замечали. На Троицкой площади в Батурине не стояла уже виселица и не лежала окровавленная колодка на подмостках; народ начал забывать казни; бунты, бывшие до этого, прекратились. Сам гетман уже не призывал Заленского, но и не отсылал его; хитрый иезуит не на шутку боялся, чтобы верная добыча не ускользнула из рук его. Он нарочно выдумывал опасности и приезжал стращать ими гетмана. Вначале гетман легко поддавался внушениям иезуита, но, посоветовавшись с девицею, он всякий раз меры жестокости заменял мерами кротости, и сам видел на опыте, что это лучше и надежнее. Иезуит стал терять свою важность в глазах Мазепы: он принимал его реже, беседовал с ним холоднее, после решительно тяготился им, наконец сказал ему, что он сам его позовет, и он уже больше не принимал его. Иезуит от отчаяния даже Богу молился, чтоб Он обратил сердце Мазепы от погибели и помог бы ему, Заленскому, извести врагиню Царства Иисусова – девицу!!!

Пролетел еще год. Девица по-прежнему каждое утро молилась вместе с гетманом. Мазепа по средам и пятницам постничал, в субботу стоял на всеночной и нередко сам пел на клиросе, а в воскресенье в замковской церкви всегда читал Апостола.

– Слушай, гетман, ты много исполнял моих просьб, исполни еще несколько: года два назад ты обещал рассыпать передо мною кучи золота, отдай теперь это золото на церкви и монастыри, раздавай и нищим; знаешь, ты не молод: пора тебе собирать богатство для жизни на том свете. Послушай меня, гетман, и увидишь, Бог осчастливит тебя и здесь.

Щедрою рукою посылал гетман вклады в Киев, в Лавру, во Фроловский монастырь, в Полтавский женский и мужской, в Переяславль и другие города, в Батурине заложили две церкви, в Ромнах, Лубнах, Золотоноше, Хороле, Прилуках, Чернигове и Нежине. В Батурине не было ни одной церкви, в которой бы Мазепа не оправил иконы в серебряные и вызолоченные оклады.

Гетман и девица наезжали в Киев на поклонение святым угодникам. Там от неизвестного положил он богатые вклады для вечного поминовения всех умерщвленных в его гетманство. Поддерживал Академию.

Духовенство примирилось с Мазепою. Малороссия отдыхала, также примирилась с гетманом и благословляла его. В часы искушений Мазепа строил великие будущие замыслы на такой любви народной.

XIV

Под навесом дома, на крыльце, обращенном в сад, на широком мягком тюфяке и подушках отдыхала в тени, после обеда, Любовь Федоровна; перед нею на тарелках с голубыми полосками лежали: ярко-красный разрезанный сочный кавун, душистая золотая дыня и цельник белого как снег ароматного меда.

У ног Кочубеевой сидела Мотренька, в одной руке держала кусок кавуна и ела, а в другой довольно длинную липовую ветвь, которою отгоняла докучливых мух, садившихся на мать. Любовь Федоровна то закрывала сонные глаза, то, немного открыв их, сквозь ресницы смотрела на серенькую любимую свою кошечку, которая играла в смородинном кусте с птичкой.

– Мамо, я побегу возьму у кошечки птичку?

– Сиди, не бегай, пусть играет; смотри, как играет кошечка.

– Она задушит птичку, я, мамо, отниму у нее!

– Сиди, я говорю! Что тебе так жалко птички!..

Кошка придавила лапкой птичку, прыгнула на нее, птичка, разинув клюв, лежала на земле неживая.

– Жаль птички, мамо!

– Сиди и мух отгоняй.

Кошка схватила птичку и убежала с нею в сад.

Мотренька чуть не заплакала, прижалась к матери черною головкою и закрыла плутовские глазки.

Под навес вошел Василий Леонтиевич, куря люльку.

– Вот здесь и не жарко, холодок, тень и мух меньше! – сказал он, садясь у ног Любови Федоровны.

– Где ты был сегодня целое утро?

– В Бахмаче у гетмана; в замке служили молебен и святили воду, гетман стоял на коленях и усердно молился.

– Ну а коханка его была?

– Была!

– И лицо закрыто?

– Закрыто!

– Чем?

– Черным покрывалом, и сама вся в черном!

– Говорят люди, что она ни перед гетманом, ни перед кем не открывает лица.

– Ни перед кем.

– Как бы мне ее увидеть?

– Тебе можно, перед женщинами она всегда без покрывала.

– Поеду к гетману, поеду завтра, заставлю, чтобы повел меня к ней!

– Гетман крепко переменился: стал богомольный, то и дело приказывает строить церкви, сам нанимает мастеров, сам пишет в Киев, чтоб присылали образа, а прежде, как не было этой женщины, что он творил!

– Не хвали, сделай милость, своего гетмана, а то перехвалишь, давно обещал тебя сделать наказным, а Самуся сделал, после этого и гетман правдивый?! Василий, Василий, сердце у меня не болело б, если бы он справедливо поступал для нас; с другими, что хотел, пусть бы то и делал, честил бы только меня с тобою, так нет, ты служишь ему верою и правдою, а все нет никаких заслуг. Скажи мне, Василий, сделай милость, скажи по правде, думаешь ли ты когда-нибудь гетманствовать?..

Любовь Федоровна вперила в Кочубея черные свои глаза и, казалось, хотела проникнуть во все сокровенные мысли его сердца.

– Как Бог даст, Любонько!

– Как Бог даст!.. Так и бестолковый сумеет отвечать! Горе мне с тобою, да и только; не слушал ты меня в прежние годы, а давно бы Любоньку твою ясневельможною титуловали, давно б и в твоих руках блестела булава… а теперь, вот и знай, судья да и судья, и будет с тебя… Ох! Ох! Ох!.. Василий, Василий, жалко мне и тебя, и себя, и детей наших!..

– Е-е-е! Любонько, чего ты еще хочешь, скажи пожалуйста? Кто с таким достатком, как мы, у кого всегда и хлеб и соль для добрых и честных людей ведется… тебя и меня без гетманства все поважают… тебя и так все любят. Цур и век тому гетманству, – пусть она Ивану Степановичу! Благодарен милосердному Богу, я и так всем доволен.

– Доволен! И гетманства не хочешь?

– Да!.. Да…

Кочубей покривился, почесал затылок и скоро договорил:

– Да… хоть и так, что и в гетманы не хочу! Которому гетману на добро пошло гетманство и добром кончилось? Того сменили, того срубили, того извели, того сослали – хоть бы Самуйлович, то ли был не гетман и батько добрый! Как сыну родному добро мне делал… вот, по твоей милости… ох-ох-ох!

Любонька ощетинилась. Кочубей присел и замолчал, чуя грозу.

– Брешешь, Василий, как собака брешешь!

– Не брешу!

– Все ты мне Самуйловичем своим колешь глаза… я этого не терплю… ну, что твой Самуйлович! Дурный был, так Бог и покарал его, тебе же я добра хотела… сам же всему виноват, да меня и попрекаешь… добро!.. Теперь я и не знаю, что после этого сказать… так после этого ты не муж мне, а я тебе не жена! – сердито сказала Любовь Федоровна.

– От чего так?

– От того так, что… ты не хочешь того, чего я хочу!

– Смешное дело!

– Тебе все смешное!..

– Да как же ты хочешь, Любонько, чтоб я был гетманом, когда у нас есть гетман, ну, рассуди своею головою, что говоришь!

– Что ты кричишь, оглашенный, ну что ты кричишь! У гетмана выучился! О… я не люблю этого… у меня держи ухо востро!..

– Да я, Любонько, не кричу!..

– Ну… ну… ну!.. Ты слушай, что я говорю, да на ус себе мотай!..

– Да слушаю!

– То-то!..

– Ты, Любонько, все сердишься да сердишься!..

– Ну чего ты до гетмана ездишь каждый день, скажи мне Бога ради?..

– Да как же мне не ездить, когда я Генеральный судья!

– Если бы у тебя доставало в голове, заставил бы всех до себя ездить и принимал бы гостей, как принимает гетман или хоть и московские паны… а то все рассказывают, что Кочубей богатый да богатый пан!.. Не в том дело, мое серденько, и чумак богат и знатен… нет, ты заставь, чтоб все говорили о тебе как о великом пане, знатном воеводе, – вот это другое дело, тогда послышат и в Москве, станут выбирать гетмана – и Кочубея вспомнят… Мазепа твой недолго погетманует, помяни мое слово: пока у него ведьма живет, до тех пор он и счастлив, а пропадет она, все по-старому пойдет, тогда не удержаться голове его на плечах… вот, и отдадут тебе булаву.

– Нет, Любонько, то не ведьма… а благочестивая душа!

– Знаю я этих благочестивых!.. Что лицо свое хусткою закрывает? Это еще не благочестие, а с гетманом в одной комнате спит, где же благочестие?..

– Рассказывать все можно, а доказать, так и не докажут! Присмотрись – увидишь, как гетман переменился с того часа, как она стала жить в Бахмаче; довольно того сказать, что гетман держит все посты и три раза в год говеет, а мы с тобою два раза, вот оно, и ничего кажется, а далеко отстали от гетмана; он везде строит церкви, а мы третий год собираемся свою поновить, да вот все не соберемся… вот наше благочестие!.. Спаси и помилуй, Господи.

– А ну тебя, иди отсюда и не мешай мне с Мотренькою отдыхать!

 

– То-то!..

Кочубей ушел в сад и, пройдя две излучистые просади, поворотил налево, вошел в беседку, обвитую ярко-зеленым хмелем, и прилег на дерновую скамью. Тысячи мыслей теснились в его голове, воспоминания о минувшем навели на душу его черную тоску. Живо представился ему Самуйлович – Кочубей вскочил, и, сидя на скамье, склонил голову, подпер ее руками, долго думал, тяжело вздыхал. Сердечная мука его выражалась отрывистыми речами с самим собой.

– Боже мой! Боже!.. Горе мне на сем свете… страшный сон я видел… уж не умру ли я?.. Я должен умереть! Да, я умру и скоро, положат меня в домовину… насыплют и надо мною высокую могилу… ох!.. Господи Боже мой!..

Лицо его приняло страшное выражение, сердце сильно трепетало в груди, он привстал и перекрестился.

– Умру… и что будет на том свете?.. Я страшный грешник… надо покаяться, пока живу еще!..

Благая мысль покаяния недолго удержалась в душе его. Условия покаяния ужаснули его: вмиг представилась ему необходимость оставить всякий путь неправды и суеты и жить праведно; подеять все подвиги и труды покаяния, отречься от самого себя, подражать святым, – дыхание у него сперло, холод пробежал по жилам, – еще миг: и уже в глазах его играло сияние гетманской булавы, – кругом его паны, графы, бояре, – вот он беседует с королями – все перед ним благоговеет – Любонька его всех принимает как царица, а сама такая важная! И говорит: «Мой Василий Леонтиевич – гетман, друг московского царя!»

Он начал успокаиваться, и мысли его остановились на славе гетмана.

– Да, если бы и я был гетманом… и я был бы в славе и почестях у царя и бояр. Даст Бог, Мазепа пойдет на тот свет, и булава его будет в моих руках…

В беседку вбежала Мотренька; ей было тогда двенадцать лет, но уже необыкновенная красота лица ее поражала всякого; мать и отец были от нее без ума.

Каждый день, а иногда и несколько раз на дню, мать сама расчесывала черные как смоль, густые волосы на голове Мотреньки, приглаживала прелестные, тонкие дуги ее соболиных темных бровей, целовала карие ее очи, розовые губки, любовалась ею и не могла налюбоваться.

Мотренька и Василий Леонтиевич вышли из беседки в дом к приехавшим гостям и дорогою разговаривали:

– Хотя бы ты, доню моя, мое сокровище, была гетманшею и то бы мое счастие!

– Гетманшею, папо?

– Да, серденько мое, гетманшей, я бы ручку твою целовал!

– Буду, папо, буду!.. Дай я тебя поцелую!

Мотренька бросилась на шею отца, обняла его своими ручонками и поцеловала.

– Твоя сестра Анюта счастлива, пошли Господь тебе еще большего!..

– Я люблю тебя, папо!

– Добре, душко!

Утром на другой день Любовь Федоровна вошла в комнату Мотреньки, которая беспечно спала, перекрестила ее три раза, поцеловала глазки, губки и сказала:

– Вставай скорее, Мотренька, поедем в Бахмач к крестному отцу твоему.

Мотренька быстро приподнялась, перекрестилась и в ту же минуту начала одеваться. Для нее не было радостнее того дня, в который она ездила к крестному отцу в Бахмач или когда сам Мазепа приезжал в дом ее отца. Иван Степанович любил свою крестницу как доброе, послушное и умное дитя, любил и потому, что Мотренька была привлекательной наружности. Всякий раз, когда Мазепа приезжал к Кочубею, привозил крестнице разные лакомства, игрушки и другие подарки, когда же привозили ее в Бахмач, Иван Степанович ничего уже не жалел для нее и нередко делал ей весьма значительные подарки. И поэтому-то Василий Леонтиевич и Любовь Федоровна считали себе за непременный долг всякий раз, когда ездили в Бахмач и в Батурин, к гетману, привозить и Мотреньку.

На этот раз Любовь Федоровна принарядила дочь в новую шелковую кофточку, надела червонную плахточку, шелковую, с золотыми цветами юбку, повязала голову широкою и длинною голубою лентой, в косу вплела до десяти разноцветных ленточек; сама Любовь Федоровна оделась в польское платье, – она позволяла себе, как знатная пани, изменять народный свой костюм; села в кибитку, взяла пшеничный хлеб и поехала с дочерью в Бахмач, поспешая застать обедню; однако же как ни спешили, а все приехали после херувимской.

Вошли в церковь, гетман стоял у клироса и пел вместе с другими.

Налево у стены на коленях стояла девица, одетая в длинное простое бедное одеяние черницы; лицо под покрывалом; сложив на груди руки, она смотрела на образ Пречистой, и крупные слезы катились по ее щекам.

Любовь Федоровна внимательно смотрела на нее, ловила минуту – не отпахнется ли покрывало, и думала:

– Фарисейка! Перед Богом, так и закрылась, чтобы видели все: «Воть-де я какая святая!» – и чтобы еще более привлечь к себе гетмана… гляди, еще вздыхает… кажется, и плачет… утирается… не верю твоим слезам и твоим чувствам – недаром живешь в Бахмаче!.. Сквозь покрывало вижу, какая ты красивая…

А девица истово молилась.

Кончилась обедня. Священник поднес гетману просфиру: Мазепа, приложась ко кресту, принял святой хлеб. За ним приложилась к образам Любовь Федоровна, Мотренька потом, выждав других, и девица, – сдвинула уголок своего покрывала и, приложившись ко всем образам, подошла ко кресту и тотчас же опять закрыла лицо свое.

Иван Степанович, по обыкновению, принял дорогую куму с распростертыми объятиями, крестницу свою несколько раз поцеловал.

Гетман пригласил всех бывших в церкви к себе перекусить. Любовь Федоровна более уже не видела девицы в церкви: та прежде всех вышла; несколько раз порывалась она спросить гетмана, что это за таинственное существо. Но никак не решалась, боясь рассердить Ивана Степановича.

Иван Степанович, взяв за ручку Мотреньку, повел ее в комнату девицы.

– Посмотри, вот моя крестница; какая хорошенькая!

Девица, перекрестив Мотреньку, поцеловала ее, усадила подле себя и начала ее расспрашивать: умеет ли она молиться Богу, читает ли священные книги, любит ли отца и мать? Делала ей наставления, вразумительно рассказывая, что будет за исполнение всех обязанностей христианских и что будет с грешниками.

Мотренька слушала ее с величайшим вниманием; беседа девицы так понравилась ей, что она готова была остаться с нею целый день: она полюбила ее; с первого раза они дружески расстались, девица на память подарила Мотреньке кипарисовый крестик, привезенный ею из Киевской Лавры. Мотренька была в большом восторге.

В гостиной в то же время Любовь Федоровна говорила гетману о своей к нему любви и дружбе. Иван Степанович слушал ее и, в свою очередь, доказывал, что нет в целой Гетманщине людей, которых бы он так высоко уважал и так искренно любил, как Василия Леонтиевича, Любовь Федоровну и все их семейство.

– Вы родные мои, как мне вас не любить; да еще люди добрые, каких больше нет и не было у меня! Любовь Федоровна, мать моя родная, как мне тебя не любить, благодетельницу мою. Я тогда только и рад и весел, когда сижу и говорю с тобою или с Василием Леонтиевичем.

– Иван Степанович, я не буду говорить тебе, как я и Василий Леонтиевич любим тебя, ты сам знаешь!

– Знаю, моя благодетельница, ей-же-ей, знаю!

Отобедав у гетмана, Любовь Федоровна с Мотренькою уехали; вслед за ними разъехались и прочие гости. Черница во все время не выходила.

– Гетман на языке, как на цимбалах, играет, а в душе его сам косматый сидит, – сказала Любовь Федоровна Василию Леонтиевичу, возвратясь из Бахмача, – целый день все одно да одно твердил, что любит нас больше всех на свете, что мы ему самые ближайшие родичи, что он никого другого и знать не хочет, и, Господи Боже, воля Твоя святая, чего еще не турчал он… Да и я ему то же самое… а что на сердце у него и у меня! Что, как бы он да посмотрел в сердце мое!.. Того же и стоит гетман!.. Хотя, Господи прости, он и родич наш!..

– Нет, Любовь Федоровна, грех сказать, он любит нас; а Мотреньку, так сама знаешь – родную дочку свою не любил бы так, как любит ее.

– Это так, она его крестная дочь, а сестра ее за племянником гетманским – чего же хочешь больше!

– Да оно так!

– То-то, что так! Черница, что живет у гетмана, подарила Мотреньке кипарисовый крестик, благословила ее и научала, говорит Мотренька, Богу молиться.

– Видишь, это не какая-нибудь, знаешь, такая… что хоть бы и не знать!..

– Да так! Но для чего же она живет в Бахмаче?

– Не знаем, на то воля гетманская!

– Полюбила Мотреньку!..

– Спасибо ей!

– Да, спасибо! Просила, чтоб Мотренька приезжала к ней.

– В праздник и поедет, что ж; она ее на добро учит.

– Так, так!..