Za darmo

Кочубей

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Сковали Искру и Кочубея по рукам и ногам и из тюрьмы посадили в простые телеги, и измученных страдальцев товарищ смоленского губернатора, стольник Иван Вельяминович Зернов, привез в Киев.

Со дня пытки пребывание в сырых тюрьмах, езда по всякой непогоде и зною в простой телеге, стыд, посрамление, терзание совести, побои, неожиданность внезапного бедствия привели Кочубея в жестокое лихорадочное воспалительное состояние. Голова его горела, он временами терял память и рассудок, дорогою в Киев он беспрестанно бредил. Вельяминову иногда говорил, что везет Самуйловича к князю Голицыну.

– Боюсь, – говорил Кочубей, – чтобы казаки, преданные гетману, не напали на меня, тогда убьют меня, освободят Самуйловича, дети мои и весь дом осиротеют без меня…

Вельяминов видел душевные и телесные муки несчастного Кочубея и непритворно соболезновал.

Искра постоянно, во всю дорогу не говорил ни слова, а перед въездом в Киев ночью бывшие до этого черные как смоль волосы его совершенно поседели, лицо почернело и покрылось морщинами, так что сам товарищ губернатора не узнал его, когда привез в Киев.

Это было 12 июля 1708 года…

В страшном подземелье сидели скованные Кочубей и Искра. В этом подземелье под сводом горел небольшой фонарь и мертвый, тусклый свет разливал на черно-серые стены тюрьмы. Искру, как беспамятного, положили на солому, Кочубея приковали к стене за руки и за ноги; утомленный неизобразимыми муками, ясно выражавшимися на страшном лице его, Кочубей некоторое время был как бы в исступлении, потом мало-помалу стал приходить в себя, но, не понимая, где находится, окинул взором подземелье, посмотрел на цепи, которыми был прикован, склонил голову на болезненную грудь, задумался и потом вдруг страшно задрожал, простер руки сколько дозволяли цепи и закричал: «Любонько, Мотренько, Анюта… вас ли я вижу!» Ему представилось, что он возвратился в Батурин в свое семейство. В то время Орлик, с двумя казаками, несшими фонари, вошли в подземелье осмотреть узников. Кочубей громко говорил:

– Садитесь, все садитесь здесь вокруг меня… Дай я тебя прижму, дочко моя, Мотренько моя, квете мой рожаной!..

Он только звенел цепями. Орлик в немом удивлении остановился перед Кочубеем, с усмешкою смотрел на его муки и любовался страданиями.

– Все сели, всем достало места?.. Ну, слушайте, я вам расскажу, что видел, что слышал в походе в Крыму… Там все огонь, огонь, степь горела на тридцать верст, казаки гибли, а мы с Мазепою радовались да венгерским радость запивали, с полковниками донос писали, – не будет Самуйлович гетманом, не будет!..

В это время в Святой Лавре заблаговестили ко всеночной. Кочубей услышал глухой звон, долетавший в подземелье через небольшое отверстие, проделанное в своде, хотел перекреститься, но цепи не пустили, повел головою в обе стороны и тихо сказал:

– Звонят, звонят!.. – Он задумался. Потом, прислушиваясь к умиравшему звуку, отдававшемуся в узких переходах подземелья, продолжал бормотать: За человеком человек умирает… сегодня по гетману Самуйловичу звонят, а завтра, может быть, и я умру, позвонят и по моей душе, положат в домовину, очи мои засыплют землею, через год и памяти не будет… из люльки да в домовину – дорога не дальняя, да случается по дороге много дива дивного… сегодня я такой, а завтра совсем другим буду, сегодня одна думка и воля, а завтра другая, – такой ли я когда-то был: Самуйлович крепко меня любил… я же его и погубил…

Он умолк, и через некоторое время память его прояснилась, он тяжело вздохнул несколько раз, склонился головой к стене и заговорил сам с собой: «Человек, человек – несчастный ты в мире: воля, слава и золото губят тебя, коварство, зависть с тобою как сестры родные живут… и я задумал гетманствовать, и погубил себя! – как пес, когда-то лизал я ноги знатным, просил у них казацкой славы и выпросил, да не себе, а Самуйлович все, погиб, и душа моя погибла… Мазепа золото рассыпал перед Голицыным – и булава в его руки перешла, золото рассыпал, – и неистово закричал он: – И чего люди не сделают за золото! Честь, совесть и душу продают за золото, дай золота и купишь ворогов себе, а не себе, так кому захочешь, хоть отцу родному, отцу родному… что ж – и батько тот же червонец: отдай его врагам и дадут тебе, чего захочешь, и Самуйловича мы продали, а как правду-то сказать, он батьком нашим был! О… о, если бы теперь золото мое сюда принести!..»

Сказав это, громко кричал Кочубей: «Купил бы я всех вас! И гетмана купил бы, кровь его и душу купил бы… а там что будет? Все умрем, вечным сном заснем, и никто не разбудит…»

– Я разбужу тебя, проклятый доносчик! Где золото твое, говори? – закричал Орлик.

– Кто это здесь?.. А, это ты, Орлик, так я в Батурине, в руках Мазепы? – слабым, болезненным голосом сказал Кочубей.

– Ну, ябеда, я тебя на встряску, говори, где твои червонцы и ефимки?..

– Возьми все себе… теперь мне ничего не нужно… Орлик, Орлик! Зачем тебе золото? Видишь Кочубея?.. Что ему теперь золото!.. А ты с гетманом разве бессмертные?.. Золото и вас доведет сюда же! Скажи, где я, в Батурине, в Полтаве, где я?..

– Ты здесь! Не спрашивай больше ничего и говори мне теперь не проповеди твои, а просто, где золото твое?

– Червонцы в Диканьке, возьмите их себе, а когда люди добрые будете, отдайте на церковь и монастырь хоть малую часть за упокой души моей!..

– В Диканьке – где ты их спрятал, говори?

– В подвале дома, в глиняных горшках, в землю зарыты, найдешь четыре тысячи червонцев и две тысячи талеров! Вот тебе и все теперь, дай мне покой, мне легче стало!

Орлик исчез, обрадованный признанием узника.

Кочубей опять впал в исступление и повалился на землю. Глаза его, освещенные тусклым огнем фонаря, ярко блестели; не спав несколько ночей сряду и выбившись из сил, он смежил глаза, тревожная дрема успокоила его, и грезится ему, что он подъезжает к шатру гетмана Самуйловича, чтобы схватить его, но нет гетмана в шатре, он со стражею едет в церковь; ночь тихая, звезды ярко горят на синем небе, вдали кричит перепел, среди ночного безмолвия громко звенит благовестный колокол в церкве Коломака, вот он подъезжает к ней, входит в притвор и потом в саму церковь, свечи ярко горят перед местными иконами, лампада теплится пред образом тайной вечери, в алтаре темно, у иконы Божьей Матери, стоя на коленях и склонив повязанную белым платком голову на железную решетку, подле алтаря, молился Самуйлович, а среди церкви седой священник дрожащим голосом читает Евангелие, и слышит Кочубей:

«Имже бо судом судите, судят сам: и вню же мтьру мтьрите, возмтьрится вам».

Вдруг в глазах Кочубея все исчезло, туман наполнил церковь, он задрожал: громовой голос нестерпимо для него произносит слово Евангелия, и Кочубей трепещет. Но вот мало-помалу туман развеялся, и видит Кочубей: по правую сторону у алтаря стоит он сам и молится, а позади его Мазепа, Орлик, Заленский, казаки; он хотел пройти мимо их, но нет дверей, он подошел к царским дверям, ударил перед престолом три земных поклона, и из алтаря вышел к нему отец Иван, духовник Самуйловича, с святою чашею и сказал: примирись с Богом и людьми, покайся – твои муки кончаются.

Это глубоко поразило Кочубея, он проснулся: тихая радость оживила его душу, он открыл глаза – и видит: действительно, перед ним стоит престарелый священник, в руке его чаша примирения грешника с Небом. Кочубей всматривается в черты лица инока.

– Мир тебе, сын мой, и благодать от Господа нашего Иисуса Христа, искупившаго нас Своею кровию!.. Узнаешь ли меня?

– Отец Иван, ты ли это?

– Да, грешный иеромонах Иосиф это я, – духовник добродетельного Самуйловича.

– Господи, помилуй меня, беззаконника! – говоря это, Кочубей хотел пасть к ногам старца, но цепи не допустили, он склонился головою.

– Прозрел ли ты, сын мой, пути Божии?

– Вижу, отче, все беззакония мои, исповедую все грехи мои, поручаю душу мою в руки Божии.

– А знаешь ли ты, что тебя ожидает?

Кочубей опустил голову на грудь.

– Да, дни твои изочтены, скоро повезут вас на смертную казнь.

Кочубей заплакал, возвел глаза к небу и после некоторого молчания, содрогнувшись, сказал:

– Ох тяжко мне, грешнику!.. Праведные с веселием идут на смерть… а меня ужас смертный объемлет… Помолись о мне, отче! Я погибший грешник…

Отец Иосиф начал последование к покаянию и ко святому причащению. Уничиженный Кочубей, как истомленный жаждою – воду, впивал в себя слова молитв. Лишенный всякой земной опоры – всем существом своим он погружался в милосердие Божие, не мог насытиться молитвой, сердце его изливалось в слезах умиления и сокрушения. Приступив наконец к самой исповеди, он со всею заботливостью отыскивал и малейшие прегрешения жизни своей, весь повергался в бездну милосердия Божия. Уста его не в силах были выразить радость и восторг его духовный после принятия Святых Тайн. Дребезжавший голос его только и мог произносить: слава тебе, Боже! Слава тебе, Боже!.. Слава тебе, Боже!.. Он целовал свои цепи, благословлял свою темницу, беспрестанно порывался преклониться долу, молился за своих губителей.

– Перекрести меня, отче, не могу креста положить.

– Ты весь на кресте своем, сын мой, благословляй Господа, – сказал отец Иосиф, осеняя его крестным знамением.

Между тем, еще до начала молитвы, отец Иосиф старался призвать и Искру к молитве; тот не спал, глядел вокруг, но ничего не видел, ничего не отвечал.

– Молись вместе с нами, пане Искро.

И действительно, пока шло последование и потом исповедь Кочубея, Искра лежал, по-видимому, без памяти, но когда Кочубей дошел до сокрушения о том, что он и других увлек заговором своим в погибель, Искра привстал и сказал:

– За мои грехи и беззакония покарал меня Господь, – не ты, пане Кочубей, сам я себя погубил…

Кончив исповедь Кочубея, отец Иосиф обратился к Искре и начал исповедовать его вопросами. Тот хотя и бессвязно, но сокрушенно каялся и в памяти принял Святые Тайны.

 

– Как ангел Божий явился ты к нам, погибшим, отче Иосифе! Судил же Господь, чтобы ты привел ко спасению того, который искал твоей погибели… в ню же мтьру мтьрите, возмтьрится вам!.. – произнес Кочубей, это были последние его слова.

XXVI

Багровая заря покрыла восток, прохладный утренний ветерок перелетал между кустами в лесах и струил серебряные чешуйчатые волны, и колебал отражения зеленого тростника, смотревшегося в воду. Розово-золотистый луч зари отразился на стеблях и листьях камыша, на ярко-зеленых вершинах деревьев, на цветах в каплях росы, пал на фиолетовые горы Днепра, далеко видневшиеся, и озарил ущелья их, пал на поля, покрытые волнистыми хлебами, – и все зарумянил и все озолотил. В местечке Борщаговке, на площади, где вчера старухи, казацкие жены, продавали бублики, огурцы, арбузы, яблоки, вишни, там 14 июля до восхода солнца поставили деревянные подмостки, и батуринский кат, нарочно приехавший в Борщаговку по приказанию гетмана, положил ту самую колодку, на которой он отрубил голову Григорию Самуйловичу, монаху Соломону и еще десятку-двум казакам и другим людям. Народ со всех улиц Борщаговки стекался на площадь, не зная, для кого приготовляется все это.

Взошло солнце, и на площадь приехали гетманские сердюки и обступили со всех сторон возвышение, за ними пришли пешие казаки и московская пехота и также заняли свои места, часу в восьмом начали собираться бывшие при гетмане старшины, полковники и посполитые люди.

Прискакал на коне Гамалея, а за ним генеральный обозный Ломиковский. Шум и крик народа умолкли, на возвышение взошел высокий и дюжий палач, он играл перед народом огромною секирою, народ бранил и проклинал его, палач смеялся.

Вдали на телеге везли двух скованных узников; народ бросился навстречу к телеге, желая узнать, кто такие несчастные, но не могли удовлетворить своему любопытству, один из них без чувств лежал на телеге, закрытый белым покрывалом, а другой хотя и сидел, но лицо его также было закрыто.

Гетман смотрел из окна своего замка, который одною стороною выходил на площадь. С ним была Мотренька, не зная, почему ей казалось, что большое стечение народа и такое площадное торжество может быть только при казни ее отца: сердце не обманывало ее, она смотрела на площадь, дрожала всем телом и была безмолвна. Гетман смеялся ее женской слабости и заставлял до конца остаться у окна, говоря, что казнят москаля. Матрона Васильевна не могла смотреть на это торжество, отошла от окна, в другой комнате села и душевно молилась об отце и матери.

Чуйкевича не было тогда в Борщаговке, он был в Польше, по делам гетмана.

Заиграли в трубы, ударили в литавры и бубны, и палач повлек на возвышение Кочубея, разорвал покрывало на лице и обнажил его шею.

Кочубей обратился к народу. Казаки узнали его, Кочубей хотел что-то сказать народу, но в тот же миг, по грозному знаку Ломиковского, бубны, литавры, трубы загремели громче прежнего.

Генеральный обозный дал знак, чтобы народ умолк. Стольник Иван Вельяминов-Зернов громко прочел данный ему Головкиным приговор.

Народ с ропотом выслушал обвинение Кочубея и Искры; иные явно дерзали говорить, что они доносили праведно, но их никто не слушал. Кочубей спокойно выслушал приговор, преклонил колена, палач положил седую обнаженную голову на плаху… музыка загремела!..

Через час после казни какой-то монах просил, чтобы тела дозволено было погрести; и так как тела казненных всегда дозволяли хоронить народу по желанию, где захотят, то трупы Искры и Кочубея были отданы сострадательному отшельнику: они оба в одном гробе преданы земле в Киево-Печерской Лавре при входе в трапезу. Мазепа не знал об этом. Через год или более над могилой несчастных страдальцев положен был камень с надписью:

 
Кто еси мимо грядый о нас не ведущий,
Елицы зде естесмо положены сущи,
Понеже нам страсть и смерть повеле молчати,
Сей камень возопиет о нас ти вещати,
И за правду и верность к Монарсе нашу,
Страдания и смерти испыймо чашу.
Злуданием Мазепы, всевечно правы,
Посеченны заставшие топором во главы:
Почиваем в сем месте Матери Владычне,
Подающия всем своим рабом живот вечный.
 
XXVII

– Недаром, – заговорили казаки, – Господь посылает звезду с хвостом, недаром идут слухи, что в Гетманщине по ночам ходят три сестры: смерть, голод и война; истину рассказывали и полтавцы, что в Ворскле под водою слышали звон колоколов и погребальное пение, – швед наступает войною на Гетманщину, и черная печаль, как бурное море, закипела по всей Украйне, как губительная язва, разнеслась по православному русскому царству. Царь московский враждует с королем шведским, не хотят они друг другу подать руки, не хотят примириться; один – гордый победами, другой славен мудростью и крепкою верою в Бога; один хочет все царства разгромить, всех царей пленить, другой жаждет смирить строптивого шведа, прогнать его за пределы родной страны и утвердить свое царство.

Враждуют царь и король, а нечестивые ляхи, татары и изменники православному царю тешатся сладкими замыслами, богатеют чудными думками, а крупными слезами плачут матери и жены в Гетманщине, думают черные думы несчастные невесты.

Шведский король вперед раздает чины и награды своим вельможам: Шпарру выдал патент, назначив его московским губернатором; и в Берлине Шпарр на пиру у подскарбия короны польской Пребендовского хвалится всем наградой, превозносит Карла XII и заранее жалеет, что мудрый царь московский наголову разбит будет и царство его разделится на княжества. Карл и квартиры могучему войску своему назначает в Москве: да как ему и не назначать – он король непобедимый: ему ли не управиться с не окреплою в бранях русскою силою? Русское царство богато верою в Бога, но слабо еще силою человеческою, а в битвах, мол, все решает мощная длань и твердая грудь воина; в час битвы, когда длинные копья вонзаются в груди, когда пули впиваются в сердца – не молиться-де войску, не думать о вере целой армии, – так мыслит победитель датчан, саксонцев, поляков, так мечтал низвергнувший Августа II и надевший на Лещинского корону Польши, так думал король, приведший в трепет всю Европу.

«Есть у меня, – со своей стороны, думал царь православный, – есть у меня дело правое, милость Божия, да верный помощник и советодатель, есть крепкий охранитель благословенной Гетманщины, друг и добрый слуга Иван Степанович Мазепа; правда, скорбь и муки иссушили его, беспредельно преданного мне, но Бог укрепит силы его, и выступит он с храброю ратью своею, с славными рыцарями запорожскими, казаками-молодцами».

Гетман, получив от царя письмо, чтоб выступал в поход, заболел и с постели не встает. Тяжко пчелам в улье без царицы-матки, сумуют и казаки, как быть им на войне без храброго гетмана: с веку вечного не случалось, чтоб казаки одни без батьки в поход выступали. Горе, тяжкое горе, враг ближе и ближе подвигает войско свое к славной Гетманщине. Да и не век же думы думати, хоть и без гетмана, а надобно же казакам в поход идти. И потянулась мощная казацкая сила к светлому широкому Днепру, не раз уже поившему храброе казачество славою, не раз уже и красневшему вражескою кровью.

Весело в поход выступать, когда сердца воинов исполнены крепкой веры в Бога; не страшно рати смотреть на черное небо, занавешенное стаями кровожадных воронов, соколов и орлов; не ужасают казаков и бесчисленные стаи серых алчных волков, бегающих за ними; вороны будут клевать очи убитых врагов, алчные волки будут терзать вражьи сердца, а милосердный Бог спасет и помилует православное казачество.

Но вот горе: слух разнесся, что гетман Мазепа тайно польских послов принимает, сам пишет к шведскому королю. Как чайки по Днепру шныряют за рыбой, так проклятые иезуиты, шпионы Мазепы и шведов, рыщут по Гетманщине, всякие слухи добывают и доносят королю и гетману. Не устрашает их пытка огнем, которою пытали польского шляхтича Улишина, посланного от Понятовского к Мазепе донести о приближении к Гетманщине Карла и о желании его знать от гетмана, скоро ли он присоединится к нему с казаками.

Кто проникнет в сокровенные мысли Мазепы; он скрытен от всех, не такое наступило время, чтоб быть откровенным; не вымолит у него признания и крестная дочь его, первое на старости лет утешение его, не вымолит и Матрона Васильевна, дочь несчастного Кочубея, жена Чуйкевича; она день целый проводит с гетманом, сама грустит, сердце вещует ей тяжкое горе, словно отец ее казнен и мать в тюрьме, а она не знает этого. Мазепа скрывает от нее, скрывает и муж, сделавшийся другом Мазепы.

Рано утром в один день зазвонили в Стародубе, громко заиграли в звонкие трубы, забрякали в голосные литавры, взбежали казаки пушкари и пищальники на валы, задымились фитили, зарядили рушницы, обнажили острые сабли, стоят – и смотрят в синюю даль. Взвивается серая пыль, и ярко блестят ружья от солнца, и хлобыщат, развеваяся ветром, красные знамена шведские. Стали стародубцы твердою стеною, не дадут они взять своего города нечестивым шведам.

Да чего страшиться стародубцам, сам гетман с отборными казаками поспешает к ним, Бог поднял его на ноги от болезни, киевский митрополит Иоасаф Краковский соборовал его маслом – и гетман выступил в поход.

Поспешили казаки с гетманом и пришли к Десне под Новгород-Северск.

Стало благословляться на свет Божий, кровавая заря поведала свет дневной, гетман вышел из персидского шатра своего, сердюки подвели ему дорогого коня вороного, вложил он старую ногу свою в серебряное стремя, сел на коня, бледный и седой – не тот Мазепа, что когда-то, за вечной памяти, при Самуйловиче, гарцевал по степи, поспешая в Крымский поход. Теперь сел старик и трясется, хотел что-то сказать, поднял руку – рука опустилась, губы охололи и не растворялись, кивнул головою, поднял еще раз руку и едва вымолвил, указывая на шведов:

– Казаки молодцы, храбрые рыцари, скорее за мною, а то погибнем: и за нами беда, и перед нами беда! Гайда, сыны мои любезные, послушайте седого батька вашего… за мною. Гайда!..

Пришпорил коня, и конь как стрела помчался к шведам; тут-то очи всем открылись, и немногие казаки последовали за ним, потянулся и обоз, а в обозе крестная дочка Мазепы, куда гетман и Чуйкевич, туда и она, несчастная.

Вот и верный гетман, вот и подпора и надежда православного царя, вот и радость и спасение Украины!

Изменил Мазепа Богу, царю и казакам, изменил на свою погибель. Двадцать девятого октября явился Мазепа к Карлу, обедал с ним и после обеда положил к ногам Карла свою гетманскую булаву и бунчук, простился с королем, сел на коня, заиграли в честь его шведские трубы и литавры, изменник поехал в свой шатер, поставленный уже среди шведского войска.

Услышал царь про измену Мазепы – и проклял его; и церковь утвердила слово царское; в один голос слились все звуки колоколов Гетманщины, в одно слово соединились сотни тысяч голосов гетманцев и православного русского войска, и промчалось по всей Гетманщине имя Мазепы в притчу злобы, коварства, нечестия и предательства до сего дня.

Столицу гетмана, Батурин, защищаемый сердюками, взял князь Меншиков, разорил гнездо изменника и Батурин сжег.

Война продолжалась, шведские войска подступили к Полтаве и начали осаду города.

Полтава не была твердыня, несокрушимая крепость: десять верных казаков вверх на копьях подняли бы всю ее, будь это вражеская крепость, но Полтава тверда была верой в Бога, и шведское войско не могло взять ее. Несколько раз сам Карл нападал с многочисленным войском на ветхие хатки, построенные на горе и обнесенные частоколом, саппами сквозь валик из полисад подкапывался – и наши абшит давали шведам, писал царь в своем журнале.

Приехал царь и осажденным письма посылал в пустых бомбах. Полтавцы благодарили Бога, что царь прибыл к армии и скоро обещает освободить их от неволи и козней вражьих, и также в бомбах послали к нему письмо, через которое уведомили, что у них пороха почитай за нтьт.

Царь видел, что быть большой битве, и не медлил распоряжениями к ней: 26 июня собрал он в шатер свой всех знатных военных генералов, советовался с ними о битве и составил план. Кончился совет, он вышел из шатра, – докладывают, что привели пойманного польского переметчика, который сказал, что на утро другого дня Карл хочет начать битву.

– На зачинающего Бог! – произнес Петр и повелел готовиться к битве.

В полночь царь скакал по рядам своего войска, в эту минуту он был тверд, величествен, страшен: глаза его горели, высокое открытое чело исполнено глубокой думы, казалось, это летал по рядам богатырь, посланный с Неба для наказания и погибели могущественного, доселе непобедимого короля шведов.

Быстро пронесшись по рядам, царь объехал батареи, осмотрел пушки, стал среди войска, обратился лицом к монастырю, снял шапку и начал молиться, за ним молилось все воинство.

 

Ночь была светлая, тихая, месяц купался в прозрачных волнах Ворсклы, и малейший ветерок не смел нарушить спокойствие природы.

Раненный в ногу пулею, Карл в одноколке разъезжал по рядам и в полночь построил войско свое в боевом порядке. В начале второго часа пушечный выстрел со стороны шведской возвестил начало битвы, и отголосок ее далеко, далеко пронесся в грядущие веки, возвестил начало славы России и падение северного Александра.

Были страшные годы в Гетманщине, были кровавые битвы, воевали казаки при Богдане, при Брюховецком, при Виговском и при Самуйловиче, но не бывало еще в ней битвы Полтавской. Заревели пушки – и Ворскловые горы тысячи раз откликались эхом, засвистали пули и градом посыпались на ратников, сабли загремели о сабли, затрещали длинные копья, начался пир смерти, полилось вино кровавое, дым скрыл небо и землю – застонала земля.

Шведы везде уступали войскам православным. Сам царь летал по рядам, и с ним летал ангел брани и победы, три пули ударились в него, но не смели умертвить Богом хранимого. Шереметев, Меншиков, Репнин, Боур, Брюс распоряжались каждый отдельными войсками, Петр распоряжался всеми.

В полдень битва возобновилась с новою силою: тяжелою стеною двинулась шведская кавалерия на русские войска, грянул картечный град, и стена вражья зашаталась и разделилась на две части: победа явно преклонилась на сторону царя; полтора часа обе армии дрались, как львы в пустыне, но русские везде превозмогали.

Пушечное ядро выбило Карла из носилок, и он, далеко отброшенный, лежал без чувствий, его положили на древки от знамен, через несколько минут он пришел в себя, закричал: «Шведы, шведы!» – приближенные, полагавшие до этого, что король убит, услышав голос его, столпились у его изголовья; Карл настаивал, чтобы его посадили на коня, лишенный последних сил, он все еще хотел присутствовать в битве среди воинов. Понятовский исполнил желание Карла, посадил его на лошадь и, поддерживая его, кое-как пробрался с ним к обозу, там Карл сел в карету одного из своих генералов и, охраняемый несколькими драбантами, поехал в Переволочную.

Жребий был решен, явною помощью Божьею Петр Великий приготовил его шведам, учителям своим, многолетними усилиями и бедственными до этого войнами.

И вот как созрели плоды его благословенного ума, его великих соображений, при помощи Божьей, удача или неудача здесь не имели места, несмотря на несостоявшуюся помощь Мазепы, все было заранее обдумано и долженствовало в этой битве исполниться так, а не иначе, и все это совершилось под непосредственным наблюдением царя; «и непобедимые господа шведы скоро хребет показали», – писал Петр в своем журнале.

Шведская армия была истреблена: двадцать тысяч воинов пало на пространстве трех украинских верст вокруг Полтавы, на одном поле битвы легло десять тысяч.

Оставя на волю судеб разбитую свою армию, Карл переправился через Переволочную. Мазепа с Заленским, Орликом и с весьма небольшим числом приближенных сердюков и компанейцев также переправился через Днепр, бросив недалеко от Полтавы любимую свою крестную дочь Мотреньку и захватил два бочонка червонцев, из них двести сорок тысяч немецких талеров ссудил Карлу. Домогался всего – и разом все потерял!

Печаль о своем падении так поразила Мазепу, что он, прибыв к Днепру, получил удар паралича, а приехав в Бендеры, Мазепа почувствовал приближение своей кончины, потребовал у Заленского свою шкатулку, вынул из нее бумаги и сжег их, сказав:

– Нехай один я буду несчастлив, а не многие, о которых вороги мои, может, и не мыслили или и мыслить не смели: злая доля все переиначила для неведомого конца.

Лишенный животворных утешений, оставленный почти всеми казаками, он таял и видимо разрушался: одр его окружали досада, скорбь, ропот и укоры то обманутого величия, то не сбывшихся громадных надежд всех его окружавших.

Ночью на 22 сентября второй удар паралича убил его; 24-го его хоронили, впереди шли музыканты, играя марш погребальный, за ними шведский генерал нес гетманскую булаву, шесть белых коней везли на дрогах гроб, окруженный казаками, которые шли с обнаженными саблями, далее шведское войско с опущенными в землю знаменами и опрокинутыми ружьями, его погребли в Варнице, близ Бендер.

XXVIII

По дороге из Решетиловки в Полтаву, недалеко от Полтавской могилы, сидя согнувшись на возе, запряженном двумя дюжими волами, ехал старик гетманец, позади его сидела женщина лет двадцати двух в изорванном клетчатом платье и в серой суконной свитке, волосы ее были растрепаны и прикрыты ветхим полотняным платком, она была чрезвычайно бледна, на груди вместо мониста висел кипарисный киевский крестик.

Старик, указывая рукою на могилу, говорил:

– Тут, мое серденько, настоящее пекло было, двести гармат не переставая жарили целый день, дальше, у леса, сам царь стоял на коне, а вот, далеко, чуть мреет могилка – видишь, голубко?..

– Вижу!..

– У той могилки стоял мазепинский обоз, а с ним была его крестница, дочка покойного Василия Леонтиевича Кочубея, дай Бог ему Царство Небесное, добрый был пан! Что ж, злодей бросил несчастную крестную дочку свою, и, говорили казаки, она, сердце мое коханое, и самую баталию была с ним, как подстерег аспид, что царь победит шведа, дал маха до Переволочной, она, бедная, за ним следом: он же в берлин шестернею, а она пешком, и рассудила б несчастная, где уже догнать ей, так нет, задыхавшись, а все бежала, пока не выбилась из сил и упала средь дороги. Казаки шли из-под Полтавы после баталии, подняли ее да в село привели и отдали, не знаю, какой-то казачке. Говорили люди, что она жила у той казачки целый месяц, пока и духу стало не слышно шведского. Казачка хотела отвезти ее в Диканьку; царь, вишь, Кочубеевой все деревни и села отдал, какими владел покойный Кочубей, да она, мое сердце, уж не захотела ехать до матери: злая мать, всему горю причиною, сплела на дочку враг знает что, сказала людям, что она с проклятым Мазепою зналась, а по век сего не было. Бог же наказал ее… Правда, Мазепа страх любил крестницу свою, да не так, как Любовь Федоровна растолковала…

– И долго жила тая, как она, Матрона с казачкою?

– А так сдается, около полгода; да что уже в такой жизни: прежде в каких будинках тешилась, мое серденько! А тут досталось в простой хате пропадать, да таки-так, что пропадать: узнала, что батькови голову отрубили, она с туги да печали заболела, пролежала недель шесть, а потом хоть и встала, так что ж, – смерть ходит по селу, а не красивая молодица, а когда-то красавица была Мотренька: очи черные, так хоть как и у тебя, такая ж коса, брови черные, сама бела, кровь с молоком; теперь ходит и сама себя не знает; говорили мне люди, что сельский голова принуждал ее ехать с ним в Диканьку: так нет ни за что. «Я, – говорила сердечная, – дождусь пана Чуйкевича, своего мужа». А Чуйкевич за измену царю давно в Сибири пропадал; жалко, не был я тогда в селе, а то бы мы с головою все как-нибудь да управились бы с нею и отвезли бы ее к матери, теперь все не то: и Любовь Федоровна переменилась, говорят, куда – стала такая тихая да добрая, из церкви не выходит, и дочка одна осталась от всех родичей, любила бы ее.

В это время воз въехал в Полтаву и, поворотив налево мимо церкви Спаса, через Королевские ворота, спустился ниже Монастырской горы к Ворскле. Старик и женщина поспешали в Пушкаревку. Они хотели застать вечерню: на другой день был храмовой праздник в монастыре.

Дорогою, когда старик рассказывал про несчастья Матроны, сострадательная женщина заплакала.

– Вот так, какая ж ты плаксивая, по чужому горю плачешь, видно, своего нет у тебя!..

– Есть и свое горе!.. Да и чужое горе-то, – горькое.

– Да, правду сказать, горю несчастной Мотреньки можно поплакать, не грех будет, сердечная вытерпела много на своем веку.

Вдали за лесом заблистал золотой крест монастырской церкви и зачернел купол, а между деревьями забелелись стены зданий.