Za darmo

Кочубей

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Искра, выслушав донос, задумался, покачал головою и сказал:

– Как ты себе хочешь, пане Кочубей, как ни думай, а в доносе твоем недостает того, что нужно, и не знаю, что мне делать на свете… а правду сказать, я рад бы, если бы ты меня не мешал в это дело!

– Что ты, что ты, пане добродию полковник?!.

– Господь с тобою, пане Искро! – сказала Любовь Федоровна.

– Как так, мой сердечный товарищ, ты хочешь отстать от нас? Полковник, подумай хорошенько… а какую печаль причинил тебе Мазепа, жену у тебя отвоевал, знаешь, или ты забыл уже?.. Пане Искро, доброе чересчур у тебя сердце, только жаль, не для Мазепы должно быть оно добрым.

– Все так, добродию пане Кочубее, все так, да что-то оно не так, как следует!..

– Отчего не так, ну, скажи, сделай милость?

– Правду сказать, так Любовь Федоровна рассердится на меня!

– О, ей-же-ей, не рассержусь.

– Ну добре, знаешь, мой добрый товарищ, в твоем писании правды мало!

– Правды мало?!.

– Эге!

– Да-да, все неправда, выдумки, одни выдумки, ей-же-ей, выдумки, пане полковник! – сказала жена Кочубея.

– Нет, пане полковник, святая правда написана.

– Пусть и по-вашему будет.

– Ну так ты отстанешь от нас?

– Да не то что отстану, не то что пристану, – отвечал Искра, почесывая затылок правою рукою.

– Воля вольному, спасенному рай! – сказала Любовь Федоровна.

– Нет, ты наш, наш, по век наш! – сказал Василий Леонтиевич, обнял Искру и поцеловал его.

– Я был всегда ваш, Василий Леонтиевич.

Искра скоро после этого уехал в Полтаву.

Любовь Федоровна настояла, чтобы отец Иван съездил в Полтаву и ночью же приехал обратно со свояком своим Петром Янценком, которого решили немедленно отправить с доносом в Москву к царскому духовнику, поручив ему передать все самому царю.

Святайло повиновался, ночью Янценко был уже в Ретике, а в пять часов утра скакал верхом по московской дороге.

По совету жены Василий Леонтиевич упросил полковника Искру поехать к ахтырскому полковнику Федору Осипову с открытием доноса своего на Мазепу; Искра употреблял все средства, чтобы отклонить себя от этого дела, и поэтому сам не поехал к Осипову, а послал от себя отца Святайлу, который до отъезда в Ахтырку заехал в Диканьку и передал Любови Федоровне поручение Искры.

– Поезжай, отец Иван, сделай милость, поезжай и так скажи ахтырскому полковнику: что ты прислан от полтавского полковника Искры, который хочет открыть ему тайну великой важности, и чтобы для этого он повидался с ним тайно, и если можно ему выехать из Ахтырки в хутор полковника Искры, куда поехал теперь сам Искра, то чтобы немедленно сел в бричку и выехал.

Осипов, услышав все от любимого им духовника Ивана Святайла, в тот же день выехал в хутор Искры для свидания с полтавским полковником и открытия тайны. Приехав в хутор, он расспросил Искру о тайне, о предприятии его и Генерального судьи Кочубея.

Искра, зная, что Осипов отъявленный враг Мазепы, и будучи сам также одним из числа оскорбленных гетманом, решился наконец не отставать от общего дела и, почесав чуприну, усадил подле себя Осипова и начал говорить:

– Добродию, пане родичу и друже мой, слушай: я и Генеральный судья Кочубей удостоверились, что гетман Мазепа, забыв страх Божий, присягу свою и все милости к нему государевы, по согласию с королем польским Лещинским и с литовским коронным гетманом Вишневецким, имеет злодейское намерение великого государя убить или предать в руки неприятелей, вследствие чего Мазепа приказал, узнавши, что едет к нему в Батурин Александр Кикин, вообразил, что под именем его едет сам государь, и, будто бы для чести монаршей, поставил многое число верных своих жолнеров и бывших у него в службе короля Лещинского слуг с заряженными ружьями, приказав им, как только государь на двор въедет, сделать по нем залпом выстрел, но когда гетман узнал, что едет подлинно Кикин, то и распустил жолнеров…

Осипов выслушал слова Искры и написал все слышанное, тотчас послал письмо к киевскому губернатору, князю Дмитрию Михайловичу Голицыну, которое заключил следующими словами: «Советуют царскому величеству оба, Кочубей и Искра, чтобы вельможность ваша город Киев и себя накрепко от злобы Мазепиной остерегали, и когда будет он, клятвопреступник, в Киеве, то его задержать и, не допуская до Белой Церкви, послать в оную несколько пехотных полков немедля, а буде из Киева он с полками выпустит, или полки его упредят в Белую Церковь, и тогда уже ему нечего учинить, кроме что всякой беды от него надеяться, для того, что с ним будет великая сила обеих сторон Днепра и польская, а как есть народ гибкий, и уже от него гетмана под именем царского величества весьма оскорбленный, не только гольтепа, кои тому рады, но и лучшие волю его исполнять готовы. Они же, все сие царскому величеству донося, милости просят, чтобы сие верное их донесение до времени у его царского величества было укрыто, для того, что некто из ближних его государевых секретарей, также и светлейшего князя Александра Даниловича, Мазепе о всем царственном поведении доносят, то и о сем если уведают, тотчас дадут ему знать».

Вместе с этим Осипов отправил такого же содержания письмо в Москву со своим писарем к царевичу.

Кочубей старался скрыть все действия свои от зорких глаз Мазепы – и ошибся: действительно, не было тайны, не только в Гетманщине, но в Москве, Польше и Швеции, которой бы не знал Мазепа, недаром при нем безотлучно жила целая иезуитская академия, ректором которой был Заленский.

Проведавши через иезуитов о затее Кочубея, Мазепа нисколько не смутился; содержание доноса ему было доставлено из Москвы, действия гетмана, описанные в доносе, были представлены не в истинном свете: не то помышлял Мазепа, что на него взводили, и не так действовал, как думали о нем; и потому-то он был насчет этого покоен духом, но в наказание доносчиков и для примера другим решился привести в исполнение давно задуманное желание – погубить Кочубея и истребить весь его род; и тогда же из Хвастовки написал к царю письмо, которое так начал:

«Хотя бы мне ради глубокой старости и обстоящих отовсюду болезней и печалей приближающемуся до врат смертных, не надлежало так ревностно изпразднения чести моей жалети, и Ваше Царское Величество Всемилостивейшего моего Государя публичными о общей и государственной пользе, особенно в сие время военными делами отягощенного, беспокоить: обаче, желая усердно всеми моими внутренними и внешними силами, паче всякого временного счастия и самого жития, дабы и по смерти моей не осталось в устах людских мерзкая проклятого изменческого имени о мне память, но да буду образ непоколебимой к Вашему Царскому Величеству верности…»

Действительно, Кочубей и Искра были правы, что царские министры в великой дружбе с гетманом и закроют всю истину доноса. Бояре и приближенные к царю были даже в заговоре с Мазепою – это все наделало бритье бород, уничтожение теремов, возвеличение немцев, немецкие кафтаны, обычаи, табак и ассамблеи. Головкин, от которого зависело все дело, был искреннейший друг Мазепы: и как не быть другом такого человека, который более двадцати лет с непоколебимою верностью служил московским царям, притом Мазепа богат и щедр на подарки, Мазепа не такой гетман, как были в стародавние годы гетманы, более предводители казаков на войне против турок и татар, нежели политики, и люди, от которых зависели бы дела королевств и Московского царства. Иван Степанович – знаменитое лицо: он не враг Карла XII, не подчиненный польскому королю, друг Лещинского, мудрый советодатель русского царя и гетман, славный гетман Украины и войска Запорожского. Иван Степанович – князь Римской империи, второй кавалер ордена Андрея Первозванного[1], как же после всего этого не дружить было с ним министрам московского царя. В такой силе был Мазепа в эти для Гетманщины несчастные дни.

Кочубей чрезвычайно изменился в характере: прежде веселый, отчасти беззаботный, любивший всегда быть в обществе казаков, которым нередко рассказывал про походы свои под Чудновом, часто вспоминал прежние годы, когда был он в Валахии, в Адрианополе, описывал берега Дуная, Днепровский лиман, Очаков, когда ходил Азов будовать, Аккерман и другие города, а теперь удалялся общества людей, старался быть постоянно наедине, приметно начал тосковать и сделался чрезвычайно молчалив. В первое время, когда был послан донос в Москву, Любовь Федоровна развлекала мужа, представляя ему в будущем славу и величие, когда кончится дело и Мазепа будет сидеть в кандалах, а Василий Леонтиевич с гетманскою булавою и бунчуком – в Мазепином замке.

– Человек располагает, а Бог управляет! – постоянный был ответ Кочубея на преждевременные радости и утешения его жены. Приедет в Диканьку отец Иван, войдет в комнату к Василию Леонтиевичу, старается завести с ним разговор, Кочубей отрывисто отвечает на вопросы отца Ивана, вздыхает, крестится и говорит, что он великий грешник.

– Нет греха, которого Бог не простит, раскаяние спасает грешника!

– Так, отец Иван, но писано в Евангелии: какою мерою мерите, возмерится и вам! – не думая, сказал Кочубей и уже через несколько мгновений вспомнил, что слова эти в памяти его запечатлелись с того времени, когда пришел он в церковь в Коломак арестовать, вечной памяти, добродетельного гетмана Самуйловича, и странно, подумал он, до этого дня никогда в голову не приходили мне эти слова… не помню, вспоминал ли я про покойного Самуйловича, как повез его из церкви к Голицыну, и безвинно обвинял его перед боярином, а теперь, когда и без этого воспоминания тяжко сердцу, новая печаль впивается в душу. Ох, Боже мой, Боже, как болит душа!..

 

Черная, невообразимая печаль вытиснула в эту минуту слезы из очей Генерального судьи.

– Господь с тобою, Василий Леонтиевич, не печалься. Бог обрадует тебя, и скоро, я в этом порукою.

Василий Леонтиевич поспешно встал с кресла, прошелся по комнате несколько раз и потом с сердечною болью сказал:

– Успею или погибну, что-нибудь да одно!..

– Успеешь, успеешь, молись!

– Нет, душа болит, не то сердце говорит, чтоб я успел победить великого и сильного врага моего!.. Знаешь, отец Иван, я тебе расскажу сказку, а присказку доскажут люди тогда, когда уже меня не будет на этом свете.

Отец Иван с грустью посмотрел на Кочубея, поправил рассыпавшиеся по плечам волосы, сел подле Василия Леонтиевича и спросил:

– Сказку?

– Да, сказка короткая: как теперь ты у меня духовный отец, был у покойного несчастного гетмана Самуйловича любимый поп, также вот, как и тебя зовут Иваном, и его звали Иваном, любил его крепко покойный Самуйлович; перед концом его гетманства поп Иван неотступно был при нем, читал, не переставая Евангелие и утешал душою страдавшего Самуйловича, ибо он заранее знал свое горе, а горю его причиною я, а лучше скажу, не я… да все равно, что и я, – Любовь Федоровна довела меня до того, что я, послушавшись проклятого Мазепу, написал донос на Самуйловича, да, отче Иван, ты с удивлением смотришь на меня, я перед тобою исповедуюсь: слушай, я расскажу тебе тяжкий грех, который мучит меня… Мазепа издавна был ласковая собака: пока даешь ей мяса, – и добра, а покажи прут, так на шею вспрыгнуть готова. Мазепа прельстил меня обещанием, что я буду гетманом, написал я донос, подписали паны полковники, всех я неправдою умел задобрить, заковали Самуйловича, отослали в Москву, а Голицын на шею всем нам посадил изверга Мазепу, вот и загетманствовал! Ты знаешь, нечего другой раз рассказывать, что он исполнил предсказание Самуйловича: предал царя, благодетелей, друзей и казаков, он же оклеветал и своего благодетеля Голицына, погубил всех, которые были с ним в дружбе, остался один я из всех их, – несдобровать же и мне…

– Что же попу Самуйловича сталось?

– Что сталось, благодарение Богу милосердному, благочестивый человек скрылся.

– Скрылся? – с любопытством и удивлением спросил Святайло.

– Скрылся!..

– А… а… а!.. Вот как… ну, слава богу.

– Слава богу, одним меньше погубил; он тогда же уехал в Киев, как слух пронесся от иезуита Заленского. Мазепа что ни делал, сколько ни обещал червонцев тому, кто поставит попа Ивана, но ничего не помогло. Года через два, рассказывали люди, будто бы он постригся в монахи в Киеве и скоро после того умер; не знаю, так ли это, но с тех пор Мазепа забыл о нем. Ну, погубили мы Самуйловича ни за то, ни за се, – приходится теперь и мне беда, на свою голову донес я на Мазепу, чрез которого погибнул старый гетман; видно, Мазепа для всех нас самым Богом посажен гетманствовать, чтоб за грехи и неправды наши получить достойную награду. Вот тебе сказка, а присказку, когда умру, доскажут люди: суд человеческий, – суд Божий!

Что день, то Кочубей становился мрачнее и мрачнее, иногда он так сильно задумывался, что Любовь Федоровна несколько минут тормошила его как уснувшего, чтобы он пришел в себя.

– О чем ты думаешь?

– О Самуйловиче, гетман приказывает к нему ехать, – говорил иногда, не помня сам себя, Кочубей.

– Господь с тобою… Самуйлович давно в земле лежит. С чего ты взял, что он тебя зовет, перекрестись!..

Любовь Федоровна кропила мужа святою водою, крестила его, когда он впадал в задумчивость, и, наконец, видя горестное его положение, сама начала грустить: написала в Киев к дочери Мотреньке письмо, требуя поспешного ее приезда, полагая, что присутствие любимой дочери утешит и развеселит отца.

Получил Василий Леонтиевич письмо от Мазепы с приглашением приехать к нему по войсковым делам и посоветоваться. Кочубея бросило в жар и в холод. Он не отвечал и не поехал, но ежеминутно ожидал известия из Москвы и дождался.

Это было в полдень. Василий Леонтиевич только что хотел ехать в Полтаву, вышел на крыльцо и видит, вдали по дороге к его дому едет бричка; полагая, что едут гости, он возвратился в комнаты, встал у окна и смотрит на приближающуюся бричку. Вот она близь двора, вот на двор въехала, сердце его страшно затрепетало: бричка остановилась у крыльца, из нее вышел полковник Искра и офицер московской службы; с козел встал сидевший вместе с кучером возвратившийся из Москвы перекрест Янценко.

– Здоров, пане Генеральный судья! – радостно сказал, подпрыгивая и взявшись в боки, всегда веселый полковник Искра. – Видишь ли, как я к тебе поспешал с паном Дубянским; прости, что так приехал одетый по-дорожному, в старый жупан; слава Богу милосердному, вот гостей привез к тебе из Москвы, да еще с крепко славными вестями.

– Ну, слава Богу милосердному!.. А то я, правду сказать, крепко было задумался думою, что так долго нет тебя, казаче! – сказал Кочубей, обратясь к Янценку, потрепал его по плечу и погладил чуприну.

Казак поцеловал руку Генерального судьи.

– Ну пойдем же до Любови Федоровны, порадуем и ее бедную, а то крепко запечалилась, милости прошу дорогих гостей, пожалуйте.

Все вошли в другую комнату, офицер остался в первой.

Любовь Федоровна, увидев входящего и смеющегося Искру, бросилась к нему навстречу и сказала:

– Вот, говорила, легок на помине, сию минуту вспомнила его, уже и вижу.

– Здравствуйте, пани моя милая, радость вам и гостей привез.

– Какую радость? Спасибо тебе!

– Радость и вместе разлуку.

– Да так, пани моя милая, царь ласковое слово пишет до нас чрез графа Головкина и просит приехать к нему.

– Казака нашего Янценку царь щедро наградил.

– Ну, слава Богу! Ехать, так и ехать; это такое дело, воля царская – воля святая.

– Мы и поедем, Любонько, что ж и говорить.

Янценко отдал Василию Леонтиевичу письмо от Головкина, в котором тот писал, чтобы его милость Кочубей как можно скорее поспешал в ближние места к Смоленску, где бы Головкин мог с ним повидаться, поговорить и посоветоваться о том, как упредить это злое начинание и кого избрать на место особы подозрительной. Потому, что если бы готовой особы на место известной, притом как сменять его, не было, то могло бы произойти краю Малороссийскому разорение и пролитие невинной крови, что весьма при таких переменах обыкновенно. Государь имеет донесение об этом деле и от других особ, верных и знатных.

Посланный офицер гвардии отправлен к Кочубею будто бы по прошению Янценка, чтобы он безопасно препроводил Кочубея и Искру в Смоленск; для этого ему дан был вид и нарядили его в польское платье, и он, писал Головкин, ни для кого не будет подозрителен, но тайны он не знает, и ваша милость с ним на этот счет не извольте говорить: Его Величество никому, кроме меня, об этом деле не объявил, оно содержится в высшем секрете!

Царь же писал к Мазепе, что он донос Кочубея и Искры приписывает неприятельской факции, и просил гетмана не иметь о том ни малейшей печали и сомнения, уверял, что клеветникам его никакая вера не дастся, что они вместе с научителями воспримут по делам своим достойную казнь. Головкин в письме к Мазепе сказал святую истину, вполне подтвердившуюся над Кочубеем, оклеветавшим Самуйловича:

«Вы должны сами рассудить, что у клеветников обычай на добрых и верных клеветать. Это болезнь их, которая на их же главы падет».

Через три дня после приезда Янценко к Василию Леонтиевичу приехали полковники Искра и Осипов, сотник Кованько, племянник Искры, собравшиеся в дальний путь.

Долго боролся Василий Леонтиевич сам с собою, выехать ли ему в Смоленск или остаться в Диканьке, сказавшись больным; но, рассудив, что Мазепа может тайно схватить его и казнить, решился ехать, и на четвертый день по возвращении Янценка рано встал он и сел с Любовью Федоровною у того самого окна, у которого сидел с нею назад тому двадцать лет, когда выезжал он в первый Крымский поход, еще, вечной памяти, при гетмане Самуйловиче; в комнате этой, как и во всем доме, все было по-прежнему без всякой перемены: как и в минувшие годы, тот же образ, та же лампада, те же стулья, тот же стол, все то же.

– Любонько! Помнишь ли ты, как мы вдвоем с тобою сидели у этого оконца двадцать лет назад, тогда я был молодец – и ты не баба; а теперь, что мы с тобою… тогда самому мне хотелось булаву взять в свои руки, а теперь, так правду сказать, хоть бы и так покойно умереть.

– Ты мне не говори, Василий, этого, целое море переплыл, а у берега хочешь утонуть! Поезжай к царю, и чтоб ты мне непременно привез булаву, а без этого и не возвращайся ко мне, оставайся себе в Москве или где хочешь.

– Ох, тяжко, крепко тяжко что-то, моя милая Любонько!

– Будет легко и радостно, как враг знает, чего не будешь думать, да скажешь безбоязненно всю правду царю, и он отдаст тебе булаву. Не забудь ты мне показать царю письма Мазепы к Мотреньке и скажи, как старый ястреб заклевал голубку нашу.

Кочубей сидел задумавшись.

Любовь Федоровна встала, погладила старика по голове, поцеловала в небольшую лысину и сказала: пора в путь, соколе мой ясный.

– Пора, пора!

– Пойду прикажу укладывать в бричку.

Любовь Федоровна ушла.

Василий Леонтиевич вспомнил, как он выезжал в Крым, встал со стула, упал на колени и начал горячо молиться перед святыми образами, пред которыми двадцать лет назад молился.

Сердце его сильно трепетало, дух смутился – Кочубей чувствовал, словно последний час его жизни близок.

– Все готово, паны полковники встали, офицер тоже и все ожидают тебя.

– Ну, прощай, Любонько.

– Прощай, Василий.

Старики крепко обнялись, горячо поцеловались, и оба крупными слезами заплакали.

– Чего плачешь, Любонько, не стыдно тебе! Ты не дитя!

– Чего ты плачешь, Василий, и ты не хлопец!

– Да я так, у меня душа болит!

– И я так, у меня сердце неспокойно!

Еще раз обнялись, еще раз поцеловались, и слезы помутили их глаза…

– Прощай!

– Прощай!

– Еще раз прощай, моя голубко!

– Прощай, прощай, мое сердце!

Вышли в другие комнаты, сели все и, по обычаю, замолчали, Василий Леонтиевич не вытерпел, прервал молчание и сказал, обратясь к жене:

– Помнишь ли, как ехал я в Крым, в этой же комнате, вот на том месте, – он указал место рукою, – прощался я с Мотренькою, маленькая она еще была, а теперь, мое сердце милое, что с нею теперь? Что делает душка моя милая… – Горячие слезы опять покатились из очей его.

Все встали, помолились на образа, еще раз Василий Леонтиевич обнялся с женою, еще раз заплакала Любовь Федоровна, перекрестила мужа, Василий Леонтиевич перекрестил жену, вышел вместе с прочими на крыльцо, сел в бричку, и четверка дюжих коней понесла его в далекий путь.

Любовь Федоровна благословила едущих и долго смотрела вслед экипажей, пока они не скрылись за синею далью.

XXV

Белая Церковь утопала в роскошных зеленых садах и живописных лесках; в одном месте плакучими ветвями сплелись белостволые березы, и между ними вырос широколиственный клен, в другом десятка два густых лип и серебристый тополь, или, согнувшись в сторону, прокрадывается черно-зеленая сосна; там четырехстолетний дуб и ясень, как два брата, растут вместе; здесь несколько раин гордятся одна перед другою стройностью и красотою; между лесками кое-где белеются хаты с высокими плетеными трубами, прикрытыми деревянными крышками. Выше всего господствует свинцовая крыша гетманского замка, а за ним очерчивается на голубом небе золотой купол и крест церкви Белоцерковской.

День был жаркий, в полдень в гетманском замке все дремало от праздности и лени; солдаты, стоявшие на часах вокруг замка, дремали, опершись на длинные копья; три компанейца, одетые в оранжевые жупаны с вылетами, беспечно склонив головы на базы колонн, спали на широком крыльце замка; в огромной зале, где Мазепа принимал царя Петра, окна были растворены и на мягких креслах, развалившись, спали карлики, в других комнатах никого не было; в спальне отдыхал сам гетман на широкой, черного дерева кровати с перламутровыми и резными из слоновой кости украшениями. Кровать эта была подарена Мазепе княгинею Дульскою. Покрытый ярко-розового цвета одеялом, бледный лицом, Мазепа лежал в постели, перед ним небольшой негр держал книгу, а другой по знаку гетмана переворачивал ее листы; в голове и у ног Мазепы стояло по два негра с длинными из павлиньих перьев опахалами и отгоняли мух, а на кровати против него в глубокой задумчивости сидела Мотренька.

Гетман читал латинскую книгу.

Матрона Васильевна вздохнула, подперла левою рукою голову и пристально смотрела в лицо Мазепы.

 

– Ты все, доню, печалишься, пора перестать, живешь не в Батурине, где твоя добрая мать так нежила тебя.

– Знаешь, тату, я поеду в Полтаву, в Диканьку, отец собирается ехать в дальний путь, и матушка пишет, чтобы я приехала попрощаться с ним, не знаю, отчего сердце мое болит?!

– Все твои выдумки, меньше бы думала о родичах, была бы счастливее!

– О родичах!.. Я думаю об отце.

– А знаешь, доню, правду тебе скажу: если бы я был на твоем месте и у меня была бы такая мать и отец, как твои, так хоть головы пусть отрубят им, махнул бы рукою, и только.

Мазепа украдкою посмотрел на Матрону Васильевну, желая разгадать ее мысли.

– Сделай милость, тату, ты мне этого не говори, не утешишь меня…

– Доню моя, теперь не такое время, чтоб ехать тебе в Полтаву: ты и твой муж присягнули мне, что куда я, туда и вы, и видишь сама, я старец – и не сейчас, так к вечеру умру, все мое богатство тебе завещаю, не оставь только меня, с отцом и матерью увидишься еще, ты молода, закрой сначала мои очи!..

Мотренька прослезилась, закрыла глаза рукой и ушла.

Гетман вслед ее махнул рукою и закричал:

– Орлика!

Орлик вошел в спальню.

– Послать племянника моего Трощинского и десять сердюков в Диканьку, схватить Кочубея, Искру и Спасской Полтавской церкви попа Ивана Святайла и тайно их сюда привезть.

Орлик исчез.

Но было уже поздно, – когда приехали сердюки в Диканьку, несчастного Кочубея и Искру пытали в Витебске.

Любовь Федоровна, узнав, что приехал Трощинский схватить ее и мужа, укрылась в церкви, желая лучше умереть близ алтаря. Сердюки насильно вывели ее из церкви.

– За тем ли прислал тебя Мазепа с таким войском, чтоб разорить имение человека, верно служившего войску Запорожскому?

– За тем, чтобы взять тебя, ядовитую змею, и засадить в подземелье, в тюрьму, чтоб там погибла! – отвечал Трощинский и приказал схватить Кочубееву; привезя ее в Батурин, бросил в подземелье Бахмачского замка.

Между тем Кочубей, обнадеженный успехом своего доноса, не мог дождаться конца поездки. Он хотел бы ту же минуту явиться перед царем, раскрыть ему общие подозрения всей Гетманщины на замысел Мазепы. Вот уже он убедил царя… Царь обнимает его… Предлагает ему выбор награды… Спрашивает, кого же вместо Мазепы, и, не дождавшись ответа Кочубеева, прямо поздравляет его гетманом, советуется с ним, как бы ловчее заманить и схватить Мазепу… Кочубей изощряется в средствах: одно другого хитрее и успешнее… Вот уже он в Гетманщине, вот уже Мазепа в его руках, валяется в ногах, умоляет – дух занялся у Кочубея от радости!..

На тысячу ладов разнообразились такие мечтания в голове Кочубея во всю дорогу. В таком же настроении Кочубей выходил на крыльцо дома, где жили в Витебске бояре граф Головкин и Шафиров, которым поручено было обследовать дело. Бодро и смело хотел он из приемной идти во внутренние покои, как вдруг его останавливают и вместе со всеми спутниками заковывают в цепи и отдают под стражу.

Несчастный Кочубей стремглав свалился с гетманской высоты царского друга в самую пропасть государственного преступника! Не успел он еще опомниться от своего ужасного падения, не успел он еще прийти в себя и задать вопрос: что это значит!.. За что?.. От чего?.. Как уже их ввели в покой, приготовленный для пытки. Грозные бояре сидели перед ним в судейском величии своем, окруженные исполнителями своих приказаний и палачами, радостно разглядывавшими свои жертвы.

Шафиров, злобствуя на Кочубея за то, что он известил киевского губернатора о связях с Мазепой царских министров, которые передают ему все государственные тайны, повел допрос, как ему нужно было!

В одно мгновение завеса, скрывавшая доселе истину от глаз Кочубея, свалилась!.. Заповеди Спасителя внезапно представились сокрушенному Кочубею в ярком свете; преступления жизни и службы, словно всемогущею рукою собранные в одну картину, живо рисовались его взору, и во главе их – Самуйлович, благословляющий своего предателя Кочубея; чувство вечной кары Божией, достойно им заслуженной, с силою молнии пробежало по его сознанию. Он всем существом своим содрогнулся. Страх человеческий пробудил в нем страх Божий; страх Божий подавил в нем страх человеческий. Кочубей не слышал теперь горьких укоризн во лжесвидетельстве, которыми бояре начали свой допрос. Несколько раз они повторяли свое понуждение: «Говори же!.. Отвечай!.. Ты клеветал на Мазепу?»

Кочубей ничего этого не слышал: он не мог отвести свой слух от внутреннего существа своего, оглашаемого неумолкаемыми воплями совести, раскрывшей перед ним греховность, коварство и грехи всей его жизни. Переполненный чувством сокрушения и сознания своей виновности пред Богом, Кочубей, как бы в ответ на вопросы внутреннего судии, воскликнул:

– Праведен Ты еси, Господи!.. И праведны все пути Твои, грех мой меня попутал, уловился в собственной моей сети!..

– Так ты винишся?.. Ты сознаешься во лживости своих доносов? – спросили оба боярина в один голос.

– Пиши! – сказал Шафиров дьяку. – Кочубей сознался, что он по факциям неприятельским взнес донос…

– Нет, ясновельможные бояре, государи мои милостивые! Доношу я теперь его величеству сущую правду, – Мазепа точно изменяет его величеству, готовит великую беду и скорбь… Это я правду говорю… Хоть и не верите, так сами увидите.

– Так ты еще запираться! – вскричал разъяренный Шафиров. – А вот сейчас… мы доберемся! Эй, палач, живо, говорят вам…

Палачи затормошили Кочубея. Между тем судьи подозвали трепетавшего всем телом Искру.

– Ну, пане, как тебя, Искра, смотри же, не запираться, правду сущую говорить! По чьему наущению ты доносишь? – кротко, но важно спросил его граф Головкин.

Искра хотел было что-то говорить, язык не слушался его, произносил несвязные полуслова. Искра поглядывал то на судей, то на Кочубея, а сам был бледный как полотно.

– Говори, пане Искро, как перед Богом, конец наш пришел! – сказал Кочубей, между тем как палачи продолжали около него свои приготовления, в которые заботливо вмешивался Шафиров.

– Молчать! – грозно закричал Шафиров на Кочубея. – Знай себя и отвечай, когда тебя спрашивают! Ну, говори же, – сказал он, обратясь к Искре, – по чьему наущению ты доносишь?

– Спросите Кочубея, он заставил, он принуждал меня вмешаться в это дело. Я бы и рукой махнул, видел не видел, слышать не слышал.

– Так и ты стоишь на том, что было чему рукой махнуть? Так было что видеть, слышать? – спросил Головкин.

– А-а! Кочубея спросите! Пытать его, – закричал Шафиров.

Искре дали десять ударов кнутом. Искра сделал показание, какое угодно было судьям. Дьяк записал. Кочубей стоял подле Искры, видел муки его, слышал его показание и вполне разгадал участь, их ожидающую.

– Ну, пане Кочубей, твоя очередь: Искра тебя велел спрашивать, говори же правду, по чьему наущению ты доносишь на верного слугу царского, добродетельного и великого своего гетмана, уж не хотелось ли вам его низвергнуть и кому-нибудь самому из вас на его место, говори же правду, а не то – видишь! – Головкин указал ему на палачей.

– Я сказал вам, честнейшие бояре: грех меня попутал. Не потаю пред вами, как пред Господом, – лукавый помысел был: думалось и булаву получить, коли Мазепу свергну, а все-таки сущая то правда, что Мазепа – предатель, готовит царю великую беду…

Бояре велели читать вслух его донос, требовали на каждую статью доказательств.

– Теперь я вижу, донос верен, измена есть, а доказать нечем, – писалось и то, чего бы и не следовало писать, – грех меня попутал.

– А когда нечем доказать, значит, ты клеветал?

– Так ты облыжно клеветал? Гетман и не думал изменять?

– Гетман, точно, изменил.

– Пытать его! Что с этим упрямым старичишкой делать?

– Ну что? Винишься теперь? – спросил Шафиров.

– Дьяче! – несвязно проговорил Кочубей. – Пиши, как там оно вам треба, а я подпишу. Конец мой приходит, суд Божий гремит надо мной! До чего я дожил!

Кочубей, в изнеможении, повалился на пол.

Мазепа не удовольствовался наказанием Кочубея и Искры, которое претерпели они в Витебске, и писал к царю, что «он отягощен неизглаголанною и не описанною царскою милостию и благодарствуя благодарствует, и до конца жизни своей не перестанет благодарствовать за премилостивое защищение невинности его и за непопущение врагам возрадоваться о нем. А понеже, – писал Мазепа, – ныне с праведного розыску, который по Указу Вашего Царского Величества чинен был, показалось явственнее, что тые мои враждебные наветники, Кочубей и Искра, клеветали на мя неправду, и в сеть, юже мне сокрыша, сами впадоша, уловлении во лжи и злобе своей; того ради покорне с доземным поклонением за таковую Вашего Царского Пресветлого Величества милость и крайне милосердствующее о мне Монаршее призрение прошу, дабы по премощному Вашего Царского Величества Указу и милостивому обнадеживанию тые мои лжеклеветники, Кочубей и Искра, были до меня присланы для окончания розыскного дела, и чтобы над ними справедливость такая, какую Вы, Великий Государь, по богомудрому своему рассмотрению учинить повелите, всенародне в войске совершилася, дабы, видя то, прочие не дерзали больше неправедных на мя соплетати и вымышляти наносов и наветов».

1Первым кавалером ордена Св. апостола Андрея Первозванного, учрежденного 22 января 1700 года, был граф Федор Алексеевич Головин, вторым Иван Степанович Мазепа, третьим Петр Борисович Шереметев, четвертым сам державный учредитель его – царь Петр.