Czytaj książkę: «Русская борзая», strona 2

Czcionka:

Пароль

Один из тех людей, что дольше других живет в моих снах, – русский. На лице у него шрам, и вот уже три с половиной десятка лет мне снится, как он входит в наш двор в шлемофоне советского танкиста и катит за собой печку на колесах. У печки труба с остроконечной крышкой, она дымит, как пароход. Повсюду на ней висят сковородки и кастрюли, между колес приторочены вязанка дров и канистра с соляркой, в выдвижных ящиках стоят банки с крупой и приправами, а также миска с тестом. Русский курит самокрутку, но почему-то вставляет ее в нос, а не в рот, всегда в левую ноздрю. Он устраивается посреди двора, раздувает в печке огонь, наливает на сковороду масло и печет оладьи. Запах масла пронзителен, как свист, во сне я думаю, что он разбудит кого-нибудь в комнате, где я сплю. Солдат печет оладьи для маршала Толбухина и поет.

Песня, которую он поет, сложена на Дону три века назад – вряд ли раньше – и разделила судьбу сотен других русских народных песен. Ее пели на сельских праздниках за стаканом пива, на свадьбах, когда носят на подносе косу-«девичью красу», играли на балалайке и уносили с собой в конные походы, ибо кто умеет достать до сердца шашкой, сумеет и песней. Пели ее казачьи хоры, сопровождая светлый мужской голос, взлетающий высоко в небо, способный тянуть один слог, пока горит свеча. Во время революции ее пели и красные, и белые, а позже вместе с другими песнями с веселой мелодией и печальными словами пронесли ее русские солдаты через Вторую мировую войну. Следует отметить, что она не из числа известных песен, советские радиостанции ее не передавали, и добралась она на Дунай на русских танках под звуки мандолин из лошадиных черепов, а может, ее принесли под Белград сорок четвертого из Крыма женские красноармейские батальоны с ангельскими голосами и крепкими ногами, что изнашивали по восемь пар сапог за год марша. Ее пели и югославские скоевцы2 1944 года, потому что слова о парне, которого хранят талисманы: кольцо, плеть и балалайка, были понятны всем и не требовали перевода:

 
Сохранит меня нагайка,
колечко да балалайка…
 

Мы, еще детьми оказавшиеся в Белграде под немцами, эту песню, конечно, не знали и услышали ее от русских солдат только после освобождения. Именно с того времени песню о кольце, плети и балалайке, как когда-то, поет мне русский, у которого шрам пересекает верхнюю губу, и память моя о нем во сне не ослабевает. Мой школьный приятель Никола Биляр никогда не слышал эту песню, хотя занимался музыкой, и ему так и не довелось ее услышать. Я расскажу, какую роль эта песня сыграла в его жизни, чтобы не говорили: «Это было давно и неправда».

* * *

Когда Никола Биляр прожил первый год жизни, ему пропустили птицу через рукав и купили плеть с рукоятью, украшенной затейливой резьбой. Он берег плеть и умел выщелкивать ею свое имя. Позднее, когда у Николы обнаружился музыкальный талант, плеть была забыта на полке над изголовьем кровати. Музыкальный дар открылся очень рано и совершенно случайно. Была Страстная неделя, ему дали выпить из колокола и отправили с куском пирога на луг между домом и Дунаем, ибо не годится слушать птичье пение на пустой желудок. На лугу тропинки расползлись, как улитки после дождя, они источали разные запахи, и мальчишка стал давать запахам имена. Имена эти Никола пел прерывистым тонким голосом, а на вопрос, что он делает, отвечал, что выпускает песни на белый свет, потому что довольно они насиделись в темноте. Потом он принес их домой на Дорчол. На седьмом году жизни в «Политике» на странице объявлений для него нашли учителя пения. Так Никола Биляр научился петь прежде, чем читать, и выучил ноты прежде, чем буквы.

В назначенный день мальчик перевязал красной ниткой дождевого червяка, и дождь не пошел, а в дверях появился старик с квадратными зрачками и такими изношенными ушами, что казалось – стоит их потереть, и они свернутся, как увядшие листья. Волос на голове у него едва ли набралось бы на одну трубку, а борода была моложе и поседела еще внутри, прежде чем вырасти. У старика были прошлогодние глаза, и, оглядывая ими комнату, он предупредил, что как есть разная вода – которая гасит огонь и которая не гасит, так и с пением. Это значит, объяснил он, что сначала он познакомит своего питомца с историей и развитием музыкальных образов, возникших здесь, на Балканах, где собачьей вони в земле по локоть, а человеческой крови – лишь на пядь. При этом никакой инструмент, кроме голоса, ему не нужен. Это важно, подчеркнул он, читая носом запахи в комнате, потому что по всей стране в музыкальных училищах изучают исключительно духовную музыку Запада, а об остальном помалкивают, как будто собственного музыкального прошлого у нас и не было. А ведь известно, что нож, который поменял владельца, нужно точить заново…

Пока старик говорил, было заметно, что его ногти покрыты волосками и что время от времени он кашляет. При этом он вынимал из платка кусочек соли, лизал и прятал обратно, что каждый раз унимало кашель.

– День как год, – обратился он к Николе, – сегодня утром – настоящая весна, в полдень солнце было как летом, вечером – осень, а ночью, бог даст, пойдет снег! Итак, начнем работу…

И началась работа в доме Биляров на Дорчоле, в комнате, где запахи со всего жилища и прохлада из подвала собирались вместе на ночлег.

– Не в ухе тайна! – начал урок учитель. – У каждого дня в году свое имя, и сначала нужно выучить эти имена для каждого дня недели. Только учти, – добавил учитель, глядя на Николу Биляра сквозь брови, похожие на мушиные ноги, – дни в году не идут один за другим в ряду себе подобных, а меняются и встречаются, мелкие и глубокие, когда какие. Возьмем сегодняшний день – четверг, день Богородицы, лучший среди дней. Это может быть зеленый четверг, когда плуг скоромится, или соленый четверг, когда скотина лижет соль, а может быть пустой четверг, когда мужчинам запрещается то, что каждый любит больше всего. Вот так – коли каждый четверг отличается от другого, значит, и музыкальное имя у них не может быть одно.

Учитель вытащил из кармана книгу с четырьмя серебряными ушками и стал по ней учить. В книге разноцветными нотными знаками были записаны восемь голосов для восьми понедельников, восьми вторников, восьми сред: по восемь для каждого дня недели. В первую неделю Никола учил напевы, записанные фиолетовыми чернилами, для каждого дня первой недели. Это был первый голос. Во вторую неделю он учил семь других напевов (записанных красными чернилами), новый для каждого понедельника, вторника, среды и так далее. Когда они прошли таким образом все восемь красок и восемь голосов, то вернулись к фиолетовому цвету, первому понедельнику, и снова начали девятую неделю с первым голосом. Луна убывала, зубы выпадали, с первой лекцией было покончено.

– У меня нет желания делать из тебя мастера, – говорил учитель музыки, – я хочу, чтобы ты стал солдатом своего дела, ведь и я не учитель музыки, а ее офицер. Учителей я не люблю: вместе со знаниями они, как собака блох, переносят свои заблуждения и ошибки. Каждое утро, не успеешь ноготь отгрызть, а они уже засыпают тебя всякой дрянью, которую заставляют выучить. Учись забывать то, что хочешь, это важнее и труднее, чем запоминать то, чего не хочешь. Женись на моей мысли – призывают они. И приучают тебя видеть в цели самое главное, чего можно достичь в жизни. А ведь жизнь свою ты проведешь не у цели, а на пути к ней. Куда важнее избрать путь, чем достичь цели.

* * *

Молодые дни ускользали, был вторник, день, когда не стригут ногтей, продолжалась немецкая оккупация. Советская армия выиграла битву под Сталинградом и двинулась на запад. В это время песню о кольце, плети и балалайке подобрали где-то по пути русские войска, освободившие Ростов. Песня тоже двинулась на запад и 16 февраля прибыла с русскими танковыми частями в Харьков. Биляр рос, ему пришлось снять детское кольцо – пальцы стали волосатыми и кольцо перестало налезать. Никола положил его на полку. Теперь там лежали две вещи: плеть и кольцо…

На улице стояли туманы, и учитель перешел к песням, связанным с временами года. Никола стоял у окна, пел и наблюдал за Дорчолом, на одном углу города – солнце, на другом – снег и дождь, искал и находил небольшую улочку неподалеку, тайну которой знал он один: маленькая «глухая» улочка, в которой исчезала сила свиста.

Никола думал о том, что все, что он видит, входит в его песню и изменяет ее. Он пел и скользил взглядом дальше: к Дунаю и башне Небойши, где находился самый старый мост на свете – птичий мост, ибо здесь птицы всегда перелетают реку, попадая с паннонской стороны на скалу, где воздвигнут город. Рассыпанные по небу, они сбивались вдруг на этом месте в кучу, как в воронку, с криком пересекали реку и разлетались на другом берегу всегда в одном и том же месте. Те, кто слушал их во время поста, скоромились от пения. Никола Биляр смотрел на птиц и, подобно им, перелетал песней через времена года. Он пел о рождении мальчика и о том, что в этот день завязывают бантики на ложках, о сорока мучениках, когда ночью нельзя пить воду (с этой темы начиналась весна), о весточках, которые влюбленные отправляют с гонцом, о смерти детей, об отцовском дне, о переносе мертвых, об обретении отрубленной головы, о явлении духов, когда травы собирают зажмурившись (с этим начиналось лето). Потом он пел о входе в город, о долгожданной встрече, о дне чуда, о мужском и женском времени, о дне преображения, о дне, когда не спят вне дома и когда едят траву, о рождении девочки (с этим начиналась осень)… Наконец он пел о дне, из которого, как даль с холма, видно будущее, о воине, об исцелении, о спасении, об отрубании головы и, наконец, о зачатии ребенка (с этим напевом начиналась зима)…

А зима и впрямь начиналась, и белые петухи отделились от черных. Был медвежий день, на ветвях в саду качался снег. Николе Биляру снился странный тощий мужчина в сапогах, который сидел в высоком здании с множеством мощеных галерей. Мужчина с трудом снял сапоги. Он продел сквозь их ушки плеть, обернул ее вокруг, как змею, и просунул в петлю на ее рукояти. Сапоги человек поставил у дверей, лег на кровать, обхватил обеими руками подушку, натянул ее себе на голову и произнес, засыпая, несколько слов, которые сам не услышал, но все, кто находился в комнате спящего, их ясно расслышали.

После сна Никола Биляр вспомнил одно из слов, которое неизвестный в сапогах произнес в постели: «продромос»3, и Никола его не понял. Но понял кое-что другое, и это его напугало. Он был уверен, что проспал не одну ночь, а целых три и что день, когда он проснулся, был не пятницей, как следовало бы ожидать, раз он уснул в четверг вечером, а воскресеньем. Он внимательно огляделся и пришел к выводу, что не сумеет проверить, так это или нет. Возможно, весь мир проспал вместе с ним три ночи, и никто этого не знает. Возможно, это самое обычное дело, и с ночью с четверга на пятницу так всегда и бывает. А что, если только он, Никола Биляр, за одну ночь миновал три ночи, как те села, у которых три названия по разным церквям, и каждый раз во сне передвигался во времени дальше, чем остальные люди? «Если так, – подумал он, – значит, снаружи была пятница, а у него в комнате воскресенье, и в таком случае ему не одиннадцать лет, как считают родители, а в три раза больше. Возможно, его хронометр отсчитывает не часы, а месяцы, тогда его октябрь под знаком Весов наступает ежедневно в десять часов, а уроки пения проходят по понедельникам и пятницам с июня по июль». При этих мыслях Никола Биляр весь покрылся потом и поспешил встать – скорее из этого пота, чем из постели. Он смеялся, будто происходящее с днями его щекотало.

Теперь вещи под взглядом учителя становились усталыми, табачные клубы приходили с улицы, чтобы переночевать в комнате Николы Биляра, а уроки вместо времен года были посвящены временам суток – утру и вечеру. Был конец марта, где-то на Карабурме жгли свалки, а на корешки рассады привязывали шерстинки, чтобы растения лучше приживались.

Учитель стал приходить по вечерам, потому что вечерние песни нельзя учить днем. Их слова и мелодии делились на три разновидности:

1. Стихи, на которые следовало петь песню, обладали независимостью, они были «подобны самим себе», для них не существовало образца, они сами служили образцом для вторых стихов.

2. Вторые стихи, которые брали пример с первых, несли на себе знак своего образца, и было заранее известно, чему они должны следовать.

3. Третья группа – стихи, которые ничему не подражали и ничему не служили образцом.

Мальчику больше всего нравилось, когда наступала очередь последних; он с радостью пел этих одиноких чужаков, не имевших ни предков, ни потомков и осужденных умереть, как только затихнет их последний звук. На улице Никола старался угадать среди прохожих тех, кто принадлежит к «третьей группе крови», ведь учитель объяснил ему – что верно для песен, верно и для людей.

– Каждого из них и самого себя ты можешь отнести к одной из трех разновидностей! Но будь внимателен, – предупреждал учитель. – Говорят, что птицы слышат собственное пение с опозданием на день, а свою последнюю песню – никогда. Так что старайся слушать свое пение «задом наперед».

– А что будет с моей последней песней? – спросил Никола Биляр.

– Ты ее не услышишь! – спокойно ответил учитель, а ногти на его больших пальцах, словно клювы хищных птиц, когда они дерутся, сталкивались и бились, шумно и яростно нападая друг на друга.

* * *

Было Чистое воскресенье, когда нельзя есть ложками, а на улицах стоят снежные кости. Никола Биляр слушал, как где-то в доме тихо свистит карп в вине. Было холодно, был 1944 год. Песня о кольце, плети и балалайке добралась уже до Крыма. Потом перешла румынскую границу и 19 сентября вошла в Тимишоару. Половина русских танковых частей понесла ее на север к Пешту, другая – в Сербию. В составе советского Четвертого бронетанкового корпуса 10 октября она прибыла южным берегом Дуная к Белграду, и тут ее быстро подхватили и выучили партизанские отряды. Немцы отступали, Биляру исполнилось четырнадцать лет. Он читал в своей комнате и все ждал, не скажет ли кто-нибудь из присутствующих «дом», когда он прочтет «дом», но этого не случилось. С локтем на книге, с зажатым в кулаке условием он как раз добрался до слова «балалайка», когда в дом вошел отец и принес что-то замотанное в платок. Мальчик размотал платок – на свет появилась мандолина, блестящее брюхо которой, казалось, готово было вот-вот разродиться. Никола взял ее в руки, ощупывая, словно слепой в темноте, нашел путь и тут же принялся играть. Свои утренние и вечерние песни, выученные с учителем пения, он пропустил через металлические струны: получилось нечто завораживающее – и новое, и старое, что-то вроде второго языка во рту или скрытого пробора в волосах.

«Этого недостаточно только для того, кто старится за час на пять лет», – подумал он и положил мандолину на полку, чтобы всегда была под рукой. Таким образом, на полке оказались теперь три вещи: кольцо, плеть и мандолина.

В это время, перед эвакуацией города, оккупационные власти напали на след группы подпольщиков и повсюду разослали патрули. Их люди в серых шляпах встречались на каждом шагу. Им был известен пароль подпольщиков «кольцо, плеть и балалайка», но они не знали, что это начальные слова одной русской песни. Новость дошла до ушей Николиного учителя музыки. В тот день, когда снег падал и в Николиной книге, и на улице перед домом, учитель пения пришел в воскресенье (а не в пятницу, как обычно), и Николе показалось, что старик, как и он, приговорен к трем дням за один, и потому их общая пятница пришлась на воскресенье. Так оно и было.

В дверь звонили. Никола еще не слышал звонка, но уже знал о нем. Он видел, как звук, коснувшись портьеры, довольно быстро миновал прихожую, свернул на кухню, а спустя некоторое время Никола действительно услышал его в своей комнате. Он пошел открывать, но ему понадобилось целое утро, чтобы подняться, и сутки на пять обычных шагов. Таким образом, он оказался возле дверей как раз вовремя: вместо пятницы – в воскресенье. Учитель извинился, сказал, что перепутал распорядок занятий. Он был одет будто в дальнюю дорогу: в желтых сапогах и с плетью. Привел с собой двух людей в серых шляпах.

Он показал им на полке над кроватью мальчика три вещи – кольцо, плеть и мандолину.

– Это твое? – спросили пришедшие.

– Да, – спокойно ответил мальчик.

Люди в серых шляпах забрали улики, связали Николе руки за спиной и вывели из дома. Стоял октябрь, было так холодно, что стучали зубы и трескались зеркала, русские пушки слышны были под Авалой, и Никола Биляр спросил у учителя, есть ли такое слово «продромос» и что оно означает. То самое слово из сна.

– Продромос? – сказал учитель. – Это греческое слово, а означает оно того, кто предшествует, предтечу… Это имя учителя Христа.

Они подошли к Дунаю. Сели с Николой в лодку, накинули ему петлю на шею, другой конец веревки привязали к вербе над водой и погребли на другой берег. Никола остался висеть по колено в воде. Некоторое время он загребал ногами, не позволяя петле затянуться и задушить его. Наконец устал и повис.

В это время песня о кольце, плети и балалайке входила в город.

Обед на польский манер

1

В то время, когда я еще не начал строить в себе тишину, я проводил дни, измеряя, какая рука у меня тяжелее. Я учился ремеслу, которым живу и сейчас, но одновременно, и с большей радостью, изучал музыку, переезжая за известным чешским маэстро Отокаром Шевчиком из Киева в Вену, из Вены в Прагу. Вокруг него вместе со мной в Пражской консерватории собралась целая толпа учеников всех мастей, так что его аудитория пахла потом трех континентов. Раз в два дня я проходил по парку в консерваторию с ящиком под мышкой, будто нес хоронить ребенка. Входил в длинную комнату на первом этаже с таким низким потолком, что дверь скребла по нему. В шкафах, по углам, на стенах, непокрытые или убранные в мешочки, лежали и висели скрипки: со смычками, засунутыми под струны, красные блестящие трехчетвертинки, явно ни на что не годные, полосатые, как поросята, целые скрипки и темные тусклые скрипки-половинки, о которых на первый взгляд сказать было нечего. Всякий раз, когда я входил в комнату, мне казалось, что они поменялись местами, или выглядят иначе, или просто это уже совсем другие скрипки. Инструменты (особенно под вечер) сами собой начинали шуметь и перекликаться с досками пола, которые приподнимали дорожки и поскрипывали. Смычки терлись об инструменты, скрипки – о стены и друг о друга, струны ослабевали или лопались, смычки рассеивали по комнате белесую пыль канифоли, покрытые лаком корпуса раздувались, а колки4 поворачивались…

Как-то осенним вечером, вместо специальных занятий, мы собрались в этой комнате вчетвером, чтобы порепетировать. Все мы были, конечно, учениками Шевчика, который вручил нам партитуру одного квартета. Я достал из футляра свою виолончель, второй ученик принес фагот, третий сел за рояль с черной клавиатурой и белыми диезами и бемолями, последним явился скрипач. Я часто слышал о своем земляке Манасии Язаковиче, но никогда еще не видел его вблизи. В то время было модно носить кольца из «кошачьего глаза» и заказывать посмертные маски, и про него ходил слух, что он этой моды придерживается. Рассказывали, что по праздникам он принимает цыганское причастие – уксус с хреном – и исчезает на несколько месяцев, не слушая увещеваний маэстро Шевчика, который посылает ему вслед письма, запечатанные в джутовые пакеты. Его экзаменов ожидали с любопытством, на них собирался полный зал, а за один ужин Язакович мог прокутить столько, что хватило бы на ужины в течение целого месяца. Как только он вошел, я действительно заметил у него кольцо из «кошачьего глаза», а ногти на его левой руке были выкрашены в четыре разных цвета. Когда он играл, было видно, когда какой палец работает.

Мы познакомились и после занятий посиживали в корчме и пили пиво, с которого Язакович сдувал пену в чужие кружки. Однажды вечером он поглядел на меня сквозь белые от пивной пены ресницы и спросил:

– Ты уверен, что не боишься четных чисел?

– Конечно, – ответил я удивленно. – А почему их надо бояться?

– Потому что четное число – число мертвых. Цветы живым дарят в нечетных букетах: четные числа принадлежат кладбищам и могильным цветам. Нечетное число – в начале, четное – в конце…

Он носил пуговицы из серебряных чайных ложечек, от которых были отломаны ручки и проделаны дырки для ниток. Чтобы развлечься и отдохнуть, решал тригонометрические задачи.

– Знаешь что, – сказал он однажды вечером, полируя свои лакированные ногти о сукно, – ведь не зря говорится: «Открой четыре глаза!» Поразмыслив, я пришел к выводу, что это изречение относится не к какому-то четырехглазому чудовищу, а к двум людям, чьи глаза имеют между собой нечто общее. Как можно смотреть левым глазом через правый, так можно и своими глазами видеть через чужие. Нужно только найти то общее, что их связывает. Ты, наверное, знаешь, что каждый глаз, как и вода, имеет свой цвет и свою глубину, и эту глубину можно довольно точно вычислить тригонометрическим путем. Я провел кое-какие исследования и убежден, что глаза одинакового цвета и глубины имеют некий общий знаменатель.

На мгновение он замолчал, и я заметил, что он моргнул правым глазом один раз, а левым за это же время – два раза.

– То же самое касается и музыки, – продолжил он. – Вещи, которые далеки друг от друга, как, например, четыре глаза или четыре инструмента, необходимо связать, дать им одну задачу. Нет смысла глухому учить музыку, а немому – «Отче наш»! Карточную партию не выиграть одними червями и трефами. Нужны еще пики и бубны, нужно играть всеми четырьмя мастями, открыть четыре глаза.

Он вынул из футляра мою виолончель и, к изумлению присутствующих, без единой ошибки сыграл наизусть мою партию из квартета. Когда он дошел до трели и быстро касался струн попеременно указательным и средним пальцами, покрашенными в синий и желтый цвета, мы видели зеленый.

– Если не понимаешь, объясню на одном простом примере, – продолжил затем Язакович свою лекцию. – В Греции есть полуостров такой узкий, что птицы могут перелететь его за несколько минут, а буйволы, запряженные в обычный якорь, пропахать и отрезать от материка. Это Афон, Святая гора. Уже тысячу лет полуостров населяют монахи, у них свои законы и граница с Грецией, своя таможня и правительство из трех монахов-министров и протоиерея-председателя. У каждого из них есть четвертинка печати, которой заверяется разрешение на въезд на Святую гору. Это, как говорят, три мужских и одна женская часть печати. Только в том случае, когда каждый из четверых даст свою часть, печать можно составить вместе: четвертинки обматывают красной нитью и заверяют визу на въезд… Похоже на твою музыку. Если хочешь проникнуть в ее суть, выучи все четыре партии квартета, научись играть на всех четырех инструментах, хотя в квартете ты играешь только на одном.

– Разве музыка – не то же самое, что математика? – возразил я Язаковичу. – Что подходит для одного инструмента, годится для всех!

– Так можно было бы сказать, – ответил Язакович, – если бы мы создали новую математику, в которой имеют значение не только отношения чисел между собой, но и происхождение чисел, вступающих в отношения.

И тут я увидел, что на кончике его носа под кожей показалось вдруг нечто вроде одиннадцатого ногтя, и он уставил этот ноготь, как указательный палец, прямо на меня.

– Ибо необходимо принимать во внимание и происхождение элементов, составляющих музыку. Возьми, к примеру, инструмент, на котором я играю. Знаешь, из чего он состоит?

И я прослушал целую лекцию.

– Прежде всего, тут есть дерево. Корпус скрипки делается из ели, которую по правилам выдерживают дольше, чем живет тот, кто эту ель срубил. Нижняя дека и обечайка – из клена, головку вырезают из мягкого и сладкого вишневого дерева, а гриф из черного дерева приклеивают к шейке. У каждой скрипки есть «душка» – распорка, – которая удерживает ее корпус, и делают ее из ели; от распорки зависит амплитуда звука. Смычок делают из розового прута, выросшего на ветру, и смазывают хвойной смолой. Кроме древесных частей, в скрипке есть и части животного происхождения. Волос на смычке – из конского хвоста, две толстые струны – из скрученных кишок животных, подставку делают из кости в виде маленького наездника на лошади. Из кости делают и вставку на конце смычка, чтобы держать волос, из оленьего рога – пуговку, к которой прикрепляется подгриф; животного происхождения и столярный клей, которым склеивают скрипку. На колодке смычка с каждой стороны вдавливают немного перламутра морских раковин. Перламутр чуть холоднее дерева, и потому пальцы лучше чувствуют нужное место: безымянный всегда оказывается на этой перламутровой выпуклости. Наконец, есть части, сделанные из минералов. Две тонкие струны – из металла, их седло нередко изготавливают из камня, а натяжитель волоса, которым заканчивается головка смычка, – из серебра. Кроме того, в процессе изготовления участвует мягкий и сильный огонь, на котором сгибают дерево и варят клей. Суть в том, – завершил свой рассказ Язакович, – что человек, прислушавшись, может различить, какое дерево шумит в ночи – ель или клен. Инструмент в твоих руках никогда не утрачивает связи со своим происхождением, с тем, из какого материала и каким способом он сделан, и только благодаря всему этому музыка обретает свой облик. Пальцы на самом деле не играют на скрипке, а устанавливают через нее контакт со стихиями воды, воздуха, огня и земли, которые в каждом инструменте соединены особым образом.

2

Прошло время с тех пор, как я услышал этот рассказ, ветры били и мыли мои кости, но я так и не захотел выучить, помимо своей, остальные три партии квартета. Мне казалось, что рассказ Язаковича слишком сложен. Я не верил ему, как не верим мы в то, что те, кто не чихает на Страстной неделе, вскоре умрут. Я играл в квартете на виолончели, отбивая такт ногой, и таким образом улавливал музыкальные законы в математическую сеть. Разумеется, все прошло удачно, я отыграл свою партию на открытом уроке, сдал экзамен, словно завел часы и захлопнул крышку, и навсегда бросил музыку, повернув в левую сторону вместо правой.

2.Скоевцы – члены CKOJ (Савез комунистичке омладине Jyгославиje) – югославской коммунистической молодежной организации.
3.Προδρομος – бегущий впереди, передовой; предтеча (греч.).
4.Деревянный или металлический стержень конической формы для натяжения и настройки струн в музыкальных инструментах.
14,30 zł