Za darmo

Молодость Мазепы

Tekst
iOSAndroidWindows Phone
Gdzie wysłać link do aplikacji?
Nie zamykaj tego okna, dopóki nie wprowadzisz kodu na urządzeniu mobilnym
Ponów próbęLink został wysłany

Na prośbę właściciela praw autorskich ta książka nie jest dostępna do pobrania jako plik.

Można ją jednak przeczytać w naszych aplikacjach mobilnych (nawet bez połączenia z internetem) oraz online w witrynie LitRes.

Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Как же мне быть без тебя, как же быть? – заметалась Галина в тоске, ухватясь руками за голову, словно желая выжать из нее ответ на вопль своего сердца. – Ведь день без тебя это такая нудьга, что сердце разорвется от муки… да нет этих дней без тебя, нет, – все это ночи темные, черные, беспросветные… Конца им нет без тебя… Ох, они хуже могилы, там по крайности тихий покой, а здесь «нудьга» да «грызота».

– Так тебе тяжело без меня? – всматривался восторженно в это дорогое ему личико Мазепа, задыхаясь от волнения.

– Ох, как тяжко! – вздохнула Галина, – не могу я больше пережить эту тугу. Она давит меня, гнет к сырой земле… без тебя смерть мне!

– Так я дорог тебе? – так ты любишь, кохаешь меня? – наклонился к ней так близко Мазепа, что ее обдало жаром его дыхания.

– Господи! – вырвался у нее наболевший вопль, и она с рыданьем припала к его груди.

– Счастье мое! – задохнулся даже от прилива могучего чувства Мазепа. – Единая, безраздельная… до гробовой доски. Только увидя тебя, я узнал чистую радость, только побывши с тобой, я «спизнався» со щирым, непродажным чувством и научился молиться! Да, – шептал он, осыпая горячими поцелуями ее головку, шею и вздрагивавшие все еще плечики, – молиться, да, потому что душа твоя ясная, как кристалл, вызывала лишь самые чистые молитвы… Нет! Никому не уступлю я тебя, – ты послана мне Богом. В тебе все мои утехи, все радости. Пусть «шарпає» меня жизнь, пусть рвут на «шматкы» ее бури – у меня счастье и за это счастье я перенесу всякие муки, всякие «катування».

Галина только жалась к нему и трепетала от охватившего ее блаженства, в котором погасли слезы и зажглись звезды нового счастья.

В сенях раздался стук шагов, с шумом распахнулась дверь, и на пороге появился запыхавшийся от быстрой ходьбы Сыч.

– Собирайтесь, детки! – крикнул он весело, – можно уже ехать.

Мазепа и Галина едва успели отскочить друг от друга, но не умели скрыть волнения, которое зажгло им лица нескрываемым счастьем.

Сыч понял их смущение и, улыбнувшись в седой ус, продолжал более сдержанным голосом, не отрывая от Мазепы пытливого взгляда:

– Московских стрельцов уже слизнуло языком; по-моему, наилучше нам воспользоваться сегодняшней же ночью, а то не ровен час, другие аспиды найдут и помешают, а за нами и хутор уже «тужыть», да и вельможному лыцарю нужно уже, вероятно, спешить по войсковым требам. У каждого ведь свое дело и свое горе.

Мазепа почувствовал в этих словах скрытый страх старика, чтобы шляхетный пан не взбаламутил его внучки, и хотел, было, сразу успокоить его на этот счет, но здесь помешали вошедшие в это время в хату батюшка и Орыся…

LXV

Сборы Сыча в дорогу были недолги. У него давно уже стояли упакованные вещи, а у Мазепы не было почти никакой поклажи. Орыся не отменила прежнего решения и уезжала, к радости Галины, с нею на хутор. Правда, ее гнало туда отчасти эгоистическое чувство: Остап ведь тоже выезжал за Днепр к Дорошенко вместе с Мазепой, а потому для нее было больше вероятия, что он вместе же с Мазепой скорее сможет навестить их на хуторе, чем в Волчьих Байраках, куда ему, как перебежчику, опасно было одному и возвращаться. Батюшка поддался, наконец, общим убеждениям и решился отправиться на некоторое время с Сычом на хутор – переждать опасную «хуртовыну», так как и паства его один за другим покидала опасную приднепровскую деревню и бежала кто в города, кто в непролазные пущи, а все молодые и сильные, соединившись в загон, отправились к Гострому, куда стекались отовсюду вооруженные «купы» и загоны. Переправа через Днепр прошла счастливо, без особых приключений, хотя их «дуб» и встретил какой-то подозрительный челнок, наткнувшийся на них два раза и исчезнувший при оклике во мгле.

На другой день рано утром доехали все вместе до корчмы, от которой дороги расходились уже в противоположные стороны. Здесь путники должны были расстаться.

Мазепа крепко обнял Сыча и сказал с чувством:

– Верь, батьку, что Мазепе твоя внучка стала давно родной и что сердце его не способно на «потайну зраду».

– Верю, мой сыну! – произнес тронутый до глубины души Сыч, – храни тебя, Боже, везде и храни твою душу.

Галину обнял Мазепа порывисто, горячо и, шепнув ей на ухо: «Моя! Навеки моя!» – вскочил на коня и полетел вперед стрелою, боясь обернуться назад…

Оставим пока Сыча и Галину, стремящихся в свой тихий хутор, затерянный среди неоглядных степей, далекий от бурь житейских, и перенесемся туда, где вновь зазвенели мечи, запели татарские стрелы…

Дорошенко, вместе с татарской ордой, напал на коронного атамана Яна Собеского в местечке Подгайцах; хотя лагерь поляков был укреплен глубоким рвом и окопами, но не представлял сильной позиции, так как окрестные возвышенности господствовали над ним, а замок Потоцкого, оберегавший это местечко, был слабо вооружен; даже «круча», лежавшая на противоположном конце местечка, на которой возведен был городок с сильными батареями, представляла более сильный оплот, чем замок: она, собственно, была ключом к этому лагерю.

Белесоватый дым широкими полосами висел над местечком и полз по окрестным полям; то там, то сям прорывали его змейками молнии, сопровождавшиеся резким треском, вырезывавшимся среди общего, грозного гула.

Солнце уже скрылось за холмистой далью, и вечерний сумрак стал набегать на поля, орошенные свежей кровью. В этом сумраке орды татар, налетевшие яростно на правое крыло польских войск, казались беспорядочными тучами черных демонов, стремившихся с воем и ревом поглотить горсть храбрецов, но последние, осыпанные стрелами, отступали стойко и принимали на свои длинные копья рассвирепевших врагов. Много уже лежало их на поле, перемешанных с польскими трупами; безжалостно топтали их взбешенные, метавшиеся во все стороны кони… Татары, усилив еще раз нападение, начали отставать, боясь, ввиду наступающего вечера, попасть под перекрестный огонь из окопов или в засаду.

Левое крыло было уже оттиснуто казаками к круче, составлявшей главный бастион укрепленного лагеря; с высоты его, со змеившейся в сердце тоской, смотрел на это побоище, на разгром своих славных сил, молодой вождь польских войск, коронный гетман Ян Собеский; охваченный жаждой геройских подвигов и славы, он с неописанно дерзкой стремительностью бросился вырывать себе у Беллоны лавровый венок и теперь стоял раненый у лафета подбитого орудия, ожидая минуты последнего натиска, готовившего ему здесь могилу…

Он не мог себе простить безумной оплошности, с какой самонадеянно шел в неприятельскую страну, обессилив еще себя разосланными по сторонам летучими отрядами, для разорения и истребления всего по пути… И вот – конец!…

Но татары отставали, давалась отсрочка, и на душе у него начинала шевелиться надежда.

А за узкой долиной, на дне которой бурлила по каменной «рыни» горная речонка, на высокой «кручи» стоял соперник его, гетман Дорошенко, и орлиным взором следил за ходом битвы, которая должна была кончиться взятием в плен всего польского лагеря и самого этого юного героя, Собеского, – такой исход был неизбежен; лагерь дольше держаться не мог, и сегодня испробована была осажденными последняя отчаянная попытка прорваться сквозь ряды неприятелей.

Кровный караковой масти конь бил нетерпеливо копытом, пытаясь ежеминутно помчаться вихрем туда, где клубился багровыми прядями дым, где слышался грохот и рев, и глухой гул, словно на взбудораженном бурею море… Глаза гетмана горят отвагой и восторгом, лицо озарено радостью и надеждой, грудь высоко вздымается от волнения… Еще один натиск, один последний удар, и этот надменный Собеский будет раздавлен, а вместе с ним будут уничтожены и лучшие силы Речи Посполитой… Враг будет уничтожен навеки… Что тогда предпримет это кичливое шляхетство?… Обрезаны у него крылья, а отрасти им не дадим ни мы, ни соседи! – проносились в голове его ураганом отрывки мыслей, но напряженность данной минуты обрывала их и приковывала к этим дымящимся долинам.

– Что же это татаре умерили атаку, холоднее ведут ее, – заволновался со страшной тревогой гетман, – направо Богун ждет их последнего натиска, чтобы ударить… а они трусят, косоглазые черти!…

Гетман ударил, было, «острогамы» коня, подняв его на дыбы, но в эту минуту подлетел к нему на взмыленном коне молодой его писарь Кочубей.

– Что же твои родичи, – накинулся с раздражением гетман на оторопевшего писаря, – дружным натиском не опрокидывают врага? Пугаться вздумали, что ли?

– Мурзы остановили атаку, – словно извинялся Кочубей за татар, – говорят, что и без того полегло их много, а ляхов можно будет завтра и голыми руками забрать.

– А что же они, черномазые дьяволы, думают на готовое только сбегаться? Чужими руками жар загребать?

– Да, они на это падки, на беззащитные села нападать так много у них отваги, а брать таборы укрепленные, либо замки, ух, как не любят!

– Лети стрелой и передай Калге, чтобы приказал всем силам ударить, а я ударю справа, и ворвемся по пятам неприятеля в их лагерь… Теперь настала минута сокрушить их одним ударом. Передай от меня моему брату, могучему повелителю орд, что и его приглашаю в замок, – вон тот, на котором еще вьются польские флаги.

Не успел Дорошенко окончить своей фразы, как раздался справа у речки страшный гик, и стройные толпы спешившихся казаков лавами двинулись через речку на тот берег, по направлению к бастиону, на котором стоял Ян Собеский. Перебравшись через бурный поток, колонны бросились с наклоненными пиками в атаку. Сумрак стушевывал ясность очертаний, и под его пеленой казалось, что какое-то грозное, волнующееся чудовище несется с раскрытой пастью на это небольшое укрепление, готовясь его проглотить беспощадно.

– Смотри, это Богун уже бросился на ту «кручу»… Отступающие поляки могут прийти к своим на помощь… Ураганом лети… Все зависит от этой минуты! – крикнул Дорошенко бросившемуся вскачь с места Кочубею.

Он сам хотел, было, броситься вслед за ним, но решительный момент битвы приковал его к месту: быть может, потребуется Богуну подмога, а его не будет…

 

Вот зевнуло пламенем «пекло», вздрогнула от грохота земля, еще раз, другой зигзагами пробежала по всем холмам огненная змея, и все вдруг потухло. Видно только было сквозь белую дымку, что темные массы полезли на холмы неукротимым потоком.

– Эх, теперь бы слева ударить, а они приостановились, трусы, тхоры! – скрежетал Дорошенко от досады зубами и, не выдержав, помчался к татарскому войску.

Почти у татарского стана перерезал ему дорогу Палий.

– Коуча взята, – доложил ему подлетевший Палий, пылавший боевым восторгом, – гармата взята, всю «кручу» укрыли трупами ляхи. Собеский с «недобыткамы» отступил за окопы подзамка, туда и другие вошли. Как, батьку гетмане, велишь, – «добувать» ли подзамчье?

– А жив ли орел мой, старославный Богун?

– Жив, хвала Богу, ждет твоего наказу.

– Спасибо Богу и тебе за известие, мой сокол… Сейчас вот ударим на них с других сторон.

Гетмана встретил статный и красивый Нурредин, гарцевавший на белоснежном коне.

– Во имя Пророка, во имя его светозарной правды, молю тебя, брат мои, блистательный витязь, – обратился гетман к нему по-татарски, – направь снова необходимые силы твои на эту кучку бледных от страха врагов: они побегут от твоего орлиного взора, они полягут от твоего покрика, как ковыль припадает к земле от дыхания бури… Богун уже взял «гармату»… теперь уже нет и ворога, который бы затруднил вход в их лагерь, а там ожидает их несметная и богатая добыча.

– О, велик Аллах и Магомет пророк его! – воскликнул обрадованный Нурредин, приложив руку к челу и к сердцу, – твое известие, брат мой и союзник, гремящий славой от великой реки до Карпат, усладило мое сердце ароматом розы нагорной… Но к чему нам подвергать опасности в ночное, неверное время свое рыцарство, когда мы заберем их всех утром? Теперь ведь им сопротивляться так же безумно, как безумно бросаться человеку в пасть разъяренного моря.

– Разум твой, брате мой, блистает, как месяц, – пробовал убедить его гетман, – если постучишь к нему, то он скажет, что это самая удобная минута разгромить врага, он ошеломлен теперь страхом, и если слепая ночь опасна для вас, то она еще больше навеет ужасов врагу.

– Это так, – заметил Нурредин, – но вон показался двурогий месяц и нам нужно сотворить молитву. У нас много потерь, трупов своих мы не можем оставить на поле. Завтра, при блистательном солнце, мы соединим свои силы, враг никуда не уйдет…

Как ни пробовал гетман подвинуть к атаке Нурредина, тот упорно стоял на своем, сознавая, что и самые мурзы не согласятся на ночное нападение… Дорошенко хотел поехать еще к главному вождю, султану Калге, но рассчитал, что и там встретит такой же отпор.

С досадой он отъехал назад, утешая себя тем, что враги окружены действительно со всех сторон такими силами, от которых им не уйти, а помощи неоткуда было им ждать, хотя Собеский и распускал ложные слухи, будто с часу на час к ним прибудет и король, и молодой Вишневецкий.

Дорошенко поскакал во взятую Богуном крепостцу, чтобы осмотреть позиции и сделать распоряжение к последнему штурму.

По дороге Палий ему рассказывал, как ляхи их хотели застращать.

– Много смеху было, ясновельможный гетмане, как добрались до тех валов! Смотрим, кругом торчит видимо-невидимо гармат, ну, известно, морозом сыпнуло «поза шкурою»… Как ревнули ж эти все жерла, так мы и присели, только они по-дурному выпалили, поверх голов шугнуло, а мы тогда бурей на них, накрыли «гармашив», а их погнали… Только, ясновельможная мосць, подумай, какие это были гарматы?… Простые, обсмоленные «вулыкы»… они их поставили на колесах, да через них из мушкетов и палили… Ха, ха! Выдумали, чем пугать! Да мало того, уже когда мы дрались за валы, так они в нас бросали обсмоленными «барылкамы»…

– Бедные, – улыбнулся и Дорошенко, – видно у них и пороху уже нет совсем, как и харчей.

Гетман обнял Богуна и долго не выпускал из объятий.

– Друг мой, орел Украины! – говорил он взволнованным голосом. – Ты оплот вашей бедной, раздвоенной отчизны, на тебя вся моя надежда… Эх, если бы еще приручить нам и другого орла, Сирко, если бы победить долею нашей неньки его узкую ненависть, тогда бы втроем «збудувалы» такую свою хату…

– На Бога надейся, – промолвил растроганным голосом Богун, – жаль только, что остановили сегодня «завзятцив».

Взятые пленные были допрошены тут же и все единогласно показали, что уже третий день в их лагере настоящий голод и мор, что замок хотя и каменный, но все прочие постройки деревянные, и если подзамчье сжечь, то сгорит и замок.

– Значит они у нас в шапке, – успокоился совершенно Дорошенко и, сделав распоряжение, чтоб пушки обращены были все на подзамчье, и чтобы расставлена везде была «варта», пригласил к себе Богуна, писаря и есаула на вечерю. Длинны осенние вечера, а ночи еще длиннее. В палатке гетмана ярко горят канделябры, восковые свечи топятся и накипают темно-желтыми сосульками; мутное пламя колеблется от врывающегося в палатку холодного ветра и красноватым мигающим светом выхватывает из тьмы оживленные лица собеседников.

Вечеря уже отошла, но кубки еще полны темной ароматной влаги, да и в пузатых сулеях и темных серебряных жбанах она искрится золотистым отливом. Говор собеседников звучит веселыми нотами и прерывается иногда молодым смехом; юные герои опьянены восторгом победы и с воодушевлением передают ее отдельные эпизоды.

Лицо гетмана озарено улыбкой высокого счастья. Даже угрюмое выражение усеянного морщинами лица Богуна заменилось отблеском радости.

–Да, – говорил вдохновенно гетман, – завтрашний день решит нам долю Украины. Быть может, это утро будет рассветом счастья и блага многострадальному нашему люду. Шляхетская, панская гидра не скоро после этого удара поднимет свои головы, а нам нужно будет воспользоваться этим моментом и отделиться от нее навеки. Когда бы только Бог помог завтра…

– Да уже этих войск и самого Собеского, ясновельможный наш батьку, и не считай – все они в «жмени»! – выкрикнул задорно Палий, подняв сжатый кулак.

– Так-то оно так, – кивнул головою Богун, – а все-таки вернее бы было, если бы теперь вечеряли в замке.

– Д-да, заупрямились мурзы, не захотели возобновить нападения, как я ни упрашивал, – дергал Дорошенко с досадой свою бородку «янычарку», запущенную лишь на подбородке. – О, этот Нурредин – хитрая собака, глаза у него так и бегают… Даже Калга наклоняет ухо к нему.

– Ох, доверять-то им трудно, – вздохнул Богун, – одно слово «невира». Нашу ведь братию считают они за собак; им и Коран не только дозволяет нас обманывать, а даже дает большую награду за всякого обманутого или убитого христианина.

В это время в палатку вошел встревоженный гетманский джура и объявил, что соседнее село все в огне.

Действительно, из-за откинутой полы палатки виднелось яркое зарево, от которого зловеще багровело темное небо.

– Уж не поляки ли зажгли для отводу, а сами прорвались? – вскочил встревоженный гетман и вышел стремительно из палатки.

– Нет, любый батьку, успокойся, – заметил Богун, – село лежит за татарским лагерем, – ляхам туда не прорваться, а уж не жарты ли это наших союзников?

– Не может быть, – возразил гетман, но, тем не менее, сейчас же послал есаула и писаря осведомиться об этом пожаре.

– Вот тебе, друже мой, новый довод, – продолжал доказывать свою мысль Богун, когда они снова вернулись к своим кубкам в палатку, – надеяться на татар невозможно, а ты еще все думал про Турцию!

– И думал, голубе мой, и думаю, – тихо сказал гетман, проводя рукой по своему высокому, отуманенному налетевшей тоской, челу. – Турция ведь за морем, и на нас оттуда своих лап не наложит, а татарву сдержит: не осмелятся они тогда нападать на подвластную султану державу, а какая нам от нее может быть тягота? – Ну, легкая оплата, да небольшое «послушенство», а в наши домашние дела она мешаться не станет и турчить нас не будет. Живут же, брате, под рукой блистательного султана христианские панства: и волохи, и мультане, и сербы, живут и хлеб жуют.

– Живут-то живут, а все-таки оно как будто не ладно, – почесал затылок Богун, – святой крест, и под опекою у неверных. Вот не мирится с этим сердце – что хочешь!

– Эх, что же тут иначе поделаешь, орле мой, коли «скрут», коли другого выхода нет? Без сильной руки, без поддержки нам не быть. Ведь расшматуют на части. Этот Андрусовский договор и заключен нам на погибель, чтобы легче было разорванные части растоптать под ногами. Ляхи взялись уничтожить и звание казаков. Эх, Иване, Иване! Болит мое сердце по несчастной нашей отчизне… да так болит! И сам ты ее любишь всей могучей своей душой, сам отдал ей всю свою жизнь, так ты и поймешь эту боль.

– Да, боль сердца я знаю, свыкся с ней, – ответил угрюмо Богун, наклонив низко свою поседевшую голову, словно под тяжестью накренившей ее «тугы».

LXVI

– Что же нам делать? С кем нам советоваться? – говорил Дорошенко, – всякий сосед про свои лишь интересы думает, а до нас ему дела нет… Мало того, наши интересы, наше благополучие раздражают их… Мы ведь словно горох при дороге – «хто не йде, той скубне»!

– Горох, горох, – улыбнулся горько Богун, – как только его до сих пор не вытоптали, удивляться нужно.

– Живучая и плодючая нива, друже мой, оттого-то нам и надо помыслить о данном нам Богом даре, великий будет грех, если мы его выпустим из рук, «занедбаем» навек. Кто говорит, что быть под крылом неверы приятно, но ведь это пока единая опора, а дай нам только высвободиться, да опериться, так мы тогда и опору эту по боку, без подпорок станем ходить на своих ногах.

– Вот это так думка, – оживился Богун, и глаза его сверкнули прежней молодой удалью, – за такую думку продолжи тебе, Боже, век. Эх, коли б… да что и говорить! Да за одно это твое слово сейчас же готов отдать свою буйную голову, разбить ее на черепки.

– Друже мой! – обнял его горячо гетман. – Золотое у тебя сердце и казачья душа. Эх, когда бы мне таких, как ты, хоть с десяток, свет бы перевернул. А ты мне будешь нужен в Чигирине, там я соберу раду, чтобы обсудить все это, ты поддержи меня, времена ведь последние наступают, на краю гибели мы. Знаешь сам, посылали ведь мы к Бруховецкому, пощупать его, настоящий ли он христопродавец, или, может, осталась у него хоть крапочка в сердце, не закупленная сатаной. И что же? Сам видишь, – кажется, и крапочки не осталось. Уступал ведь я ему и свою булаву, лишь бы Украина была в одних руках, так что же? Что он сделал с моими послами? Либо законопатил их туда, где козам рога правят, либо со света согнал!

– Собака, Иуда проклятый! – вскрикнул гневно Богун, ударив кулаком по столу. – Что о нем и толковать! Этот-то именно хуже татарина! Ох, уж не прощу я ему до смерти гибели Мазепы, если только он «наважывся» погубить его!

– Да, да! Жаль и мне его, Иване, так жаль, как сына родного. Способный казак… голова… и огня много… Много я на него надежд полагал, ну и сгинул там. А я ведь, знаешь, не послушал тогда владыку и тайным образом послал Мазепе на выручку Кулю «з почтом», поехали – да и те как в воду канули, так и по сей день ничего не знаю: нашли ли его, или сами погибли.

– Хочешь, я поеду к нему, к этому псу, и поговорю с ним, порасспрошу его, куда он подевал казаков? Теперь уже все равно, прятаться с татарами нечего: шила, ведь, в мешке не утаишь; думаю, и он уже слышал о наших победах. А уж так поговорю с ним, так поговорю…

– Нет, нет, тебя я не пущу на риск, – прервал его гетман, – ты мне дороже всех их, а, вот, когда управимся здесь совсем с ляхами, так перекинемся все, «гуртом», с татарами, на левобережных врагов.

– Это, пожалуй, еще лучше, – одобрил Богун. – Давно уже следовало раздавить этого «гаспыда».

Между тем, и во всем лагере, несмотря на позднюю пору, никто не ложился спать, всюду кипело горячее, радостное оживление.

Везде горели бивуачные огни и группировавшиеся вокруг них казаки вели оживленную беседу о событиях сегодняшнего дня и о предстоящем блистательном исходе борьбы; лица всех были воодушевлены и горели нетерпением – дождаться скорее рассвета и броситься стремительно на смятого уже врага. Это желание наполняло теперь горячкой и нетерпением и душу каждого военачальника, и душу каждого рядового казака. При таком подъеме радостного настроения было не до сна; только некоторые, утомленные до такой степени, что, казалось, и само разрушение мира не могло бы пробудить их от сна, спали, беспечно растянувшись на голой земле. Над лагерем стоял громкий гул, перекатывавшийся мерными волнами. Но вдруг среди этого общего гула раздались радостные веселые крики и возгласы и понеслись вихрем к гетманской палатке.

Дорошенко и Богун замолчали и начали прислушиваться. Вскоре послышался топот копыт, сопровождаемый радостными криками толпы.

 

Через минуту в палатку вошли Палий и Кочубей, посланные узнать о пожаре в соседней деревне.

– Татары, ясновельможный гетман, жгут тела своих витязей, – доложил первый.

– Жгут-то жгут, батьку, – поправил второй, – только жгут в хатах поселян, понакладывали их своим «собачым падлом», хозяев повыгоняли, да и подожгли село с четырех сторон, так оно и горит себе с коровами, волами, со всем «скарбом», кроме того, что взяли себе наши союзники, да пожалуй еще и со всеми детьми, что спали в своих родных гнездах… Татаре вокруг всего села стоят «лавамы» и джергочут молитву к своему нечистому, а дальше, на горбике, сидят выгнанные поселяне, больше диды да бабы, дрожат от холоду, да любуются, как пламя слизывает их жилища и кровавым трудом нажитое добро.

– Эх! – рванул себя за чуприну Богун и отошел в сторону.

– Нужно, однако, дать помощь этим несчастным, – затревожился Дорошенко.

– Я им объявил, чтобы все спешили в наш лагерь, – сообщил Палий.

– Чудесно сделал, мой голубе! – обрадовался Дорошенко, – из завтрашней добычи первый пай будет им.

– А уже Собеский прислал посла для переговоров о сдаче замка и о мире, – объявил, в свою очередь, Кочубей.

– О! Прислал уже? – схватился со стула в восторге Дорошенко. – Что же ты сразу не сообщил мне этой радостной вести?

– Ага, вот оно что, – подошел к ним и Богун, заинтересованный важной новостью, – то-то я думаю, чего это загомонили наши?

– Да того же самого, пане полковнику, что Собеский посла прислал.

– А где же он, этот посол? Вели впустить его, – приказал Дорошенко.

– Да его нет, – огорошил всех Палий.

– Как нет?! – воскликнули Дорошенко и Богун, устремивши изумленные глаза на Кочубея.

– Очень просто, – пояснил с улыбкой Палий, – посол от Собеского приезжал действительно, да только не в наш лагерь, а в татарский.

– Ну, ну и что же? – заторопил его взволнованный гетман.

– Калга его отправил назад, – продолжал спокойно Палий, – сказал, что войну ведет гетман казачий и всего запорожского войска, и что он ему лишь побратым и союзник, так за мирными договорами и отправляйся, мол, к нему… Так этот посол и вышел оттуда, не солоно хлебавши. Говорят, что мурзы все тем были недовольны, ну, а Калга таки выпроводил его к тебе, батьку.

– Калга верный друг и союзник, видишь, мой голубе, – заметил с чувством Дорошенко, обращаясь к Богуну. – Ну, и где же этот посол? Не прибыл еще? – спросил он у своего есаула.

– Скоро будет, – ответил Кочубей.

– К рассвету, не раньше, – добавил Палий. – Ведь он еще вернется к Собескому, доложит ему о происшедшем и передаст также, что нужно волей-неволей обращаться за лаской к самому ясному гетману. Ну, еще после этого Собеский «порадыться» со своими и после уже решат отправить посла… так время до рассвета и протянется.

– Больше ждали, можем подождать! – провозгласил и радостно, и торжественно гетман, охваченный снова восторгом и гордым чувством победы. – Ничего нет дивного в том, что поляки обратились сперва к татарам: всякий ведь о своей шкуре думает и щупает, кого бы легче притянуть на свою сторону, – так бы и мы поступили… но важно тут то, что уже присылали просить милости: значит, у них последний «скрут», значит, уже им нет никаких сил держаться, значит, они здесь в нашей «жмени», – а ведь это, панове, последние силы Речи Посполитой… Вот и выходит, друзья мои, что вы этой последней новостью обрадовали меня несказанно, – обнял он обоих своих юнаков и добавил весело: – Ей Богу, за такую весть следует выпить. Гей, джура! – ударил он в ладоши, – вина сюда, а то и меду!

Взволнованный этой радостью, Богун обнял гетмана, и пошло опять широкой волной прерванное известием о пожаре пирование.

Дорошенко хотел, было, уже выкатить и для войскового товариства, и для казаков несколько бочек горилки, но Богун удержал его от этого. Впрочем, и без выпивки бешеное веселье охватывало все больше и больше не спавший лагерь, тем более, что гетман распорядился отпустить на душу по «мыхайлыку» для подкрепления сил.

Понесли через речку и засевшим в городке рыцарям отпущенное угощение. Движение и говор, несмотря на позднее время, не только не улегались, а скорее выростали. Слышались то тут, то там взрывы гомерического хохота; то сям, то там выхватывалась из общего гула веселая песня.

Но вот в конце раздался какой-то особенный шум, послышался взрыв каких-то радостных криков и бурных восклицаний.

– Вот и посланник, – заметил Кочубей, прислушиваясь к приближающемуся шуму.

– Пожалуй, он, – кивнул головой Палий.

– Хе, торопятся, – улыбнулся гетман и почувствовал, как у него под расстегнутым жупаном забилось от великой радости сердце.

Джура отдернул полог палатКи, и на темном фоне осенней ночи появилась, освещенная светом красноватых огней, статная фигура, но не посланника.

– Мазепа!? – вскрикнули все с некоторым оттенком суеверного страха, подымаясь со своих мест. – Откуда ты? С того света?

– Почитай, что так, ясновельможный гетмане, – ответил радостно вошедший, – уже одной ногой был в самом пекле, да милосердный Бог послал мне ангела на спасенье.

– Вот так радость, – заключил в объятья пропавшего, было, без вести посланника гетман, – вот так милость к нам Божья!

– Да, Господь-таки «зглянувся», над нами! – раздалась за спиной Мазепы приятная октава.

– Куля, и Куля мой тут? – не мог уже прийти в себя от восторга и изумления Дорошенко, прижимая то одного, то другого к своей груди. – Да этак от избытка радости, пожалуй, и с ума сойдешь!

Богун тоже обнял горячо Кулю, «почоломкався» с Мазепой и с двумя казаками из его «почту».

Усадили дорогих гостей за столы, поднесли им полные кубки, и снова загорелась веселая, дружеская беседа. Мазепа и Куля стали рассказывать о своих приключениях, о подвигах дочери Гострого и о своем чудесном спасении. Все эти эпизоды тайных нападений, вероломных засад и неусыпных поисков самоотверженной Марианны захватили до того внимание гетмана и Богуна, что они о главном, о самом Бруховецком, почти и не расспрашивали; впрочем, из самой передачи приключений можно было заключить совершенно уверенно, что гетман левобережный – вполне безнадежен.

– Ну, а сам полковник Гострый что? – спросил, наконец, после небольшой паузы рассказчиков Богун. – Много о нем доброго слышно?

– Гострый?! – переспросил Мазепа. – Да дай, Боже, пане, чтоб еще был у нас такой полковник, у нас тогда завелись бы три таких столпа, о которые Украина смогла бы опереться спокойно.

– Да, с Сирко два… коли б только он к нам! – воскликнул совершенно искренне Богун.

– Я не Сирко считаю вторым столпом, – ответил Мазепа, посмотрев значительно на Богуна, так что тот вспыхнул невольно. – А что до полковника Гострого, то он со своей дочкой, невиданной еще героиней, положат с радостью головы за Украину, да что головы?… Эту штуку многие сделают, но они работают на спасение ее и как ни лютует их «запроданець» гетман, а не уловит своего противника и не прорвет расставленных Гострым сетей… А везде уже, где я ни проезжал, народ готов к восстанию, имеет тайные связи с Гострым и ждет только от него «гасло»… О, когда народ это «гасло» услышит, тогда припомнит Бруховецкому и его приспешникам все его кривды!

– Так левобережный народ подготовлен? – загорелся новой надеждой и радостью гетман. – И готов за нами пойти?

– Еще как. Морем хлынет! Там тоже только и думки, чтоб соединиться воедино, может разве несколько зрадников из подкупленной гетманом шляхты, вроде Тамары, пойдут за ним и баста! Даже на свои надворные войска он положиться не может: стрельцы лишь московские будут с ним – и только!

– Господи! Сил с нами буди! – воскликнул гетман, умиленный до слез наплывом таких радостных известий, и вышел из палатки.

Ночь уже, видимо, проходила. Небо, очищенное от облаков, сверкало звездами, которые в морозном предрассветном воздухе искрились бриллиантами, сапфирами и рубинами. Большая Медведица была уже низко. Небосклон с восточной стороны начинал бледнеть. Зарево от догоревшего села почти угасло, и только бледными розовыми отблесками вспыхивало небо.