Za darmo

Молодость Мазепы

Tekst
iOSAndroidWindows Phone
Gdzie wysłać link do aplikacji?
Nie zamykaj tego okna, dopóki nie wprowadzisz kodu na urządzeniu mobilnym
Ponów próbęLink został wysłany

Na prośbę właściciela praw autorskich ta książka nie jest dostępna do pobrania jako plik.

Można ją jednak przeczytać w naszych aplikacjach mobilnych (nawet bez połączenia z internetem) oraz online w witrynie LitRes.

Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

LVII

Орыся подошла к Галине и, обнявши ее, произнесла задушевно:

– Кто его знает, голубка, а может, он и в самом деле такой, как ты говоришь, тогда не журись даром, вернется, приедет.

– А если… если его и на свете Божьем нет? – произнесла с трудом Галина тихим и нерешительным тоном, показывавшим, что высказать определенно эту мысль было ей чрезвычайно тяжело.

– Эт, что еще выдумала! Что же с ним могло случиться? Не с голыми же руками он поехал. А кругом теперь тихо, ни татар, ни другого ворога не слыхать.

– Так хоть бы весточку прислал.

– Через кого? Разве он с собой туда «пахолкив» да слуг брал? Если он на Сичи остался, так, может, с казаками отправился по какой-нибудь потребе, а ты убиваешься дарма! Ты постой, вот вернется Остап, уехал он куда-то, да долго что-то не возвращается, так мы с ним посоветуемся и узнаем, не затеяли ли какого-нибудь похода запорожцы, он ведь знается с ними! А ты «тым часом» не журись, на Бога надейся… Ишь, как «змарнила», голубка, – продолжала она ласково, усаживая возле себя на прызьбу Галину, – Бог не без милости, может, и нам, бедным девчатам, какую радость пошлет. А вон дьяк идет, – произнесла она вдруг радостно, поворачивая голову в сторону ворот, – и, кажется, к батьку, может, и он какую-нибудь «новыну» несет.

Галина также повернула голову и стала смотреть по указанному Орысей направлению.

Действительно, на перелазе, помещавшемся у батюшкиных ворот, появилась какая-то гигантская фигура в огромных чоботищах и длинной свитке, подпоясанной поясом. Небольшая косичка, заплетенная у него на затылке, комично торчала из-под нахлобученной на глаза шапки. Фигура постояла с минуту на перелазе, прислушалась к доносившимся с тока ударам цепов, одним взмахом ноги перешагнула через плетень и очутилась сразу во дворе.

Пройдя беспрепятственно мимо сторожевых псов, лениво лежавших возле конюшни и завилявших при виде его хвостами, дьяк прошел налево и, перебравшись и здесь упрощенным образом через перелаз, очутился на току.

На расчищенном кругу, покрытом зерном, стояли друг против друга о. Григорий и Сыч в простых холщовых шароварах, подпоясанных ременными «очкурамы», и мерно ударяли цепами по лежавшим перед ними снопам. Дьяк подошел к ним и, сбросивши шапку, прорек густым басом:

– Помогай, Боже!

– Спасибо, – ответили разом и Сыч, и о. Григорий, прекращая молотьбу.

– А что, как ты, пане дяче, обмолотился уже? – обратился к пришедшему Сыч, расправляя спину и опираясь на цеп.

– Да с житом, да с ячменем уже покончили, вот гречка еще в стожке стоит, а оно бы… не мешало спешить, да прятать все!

– А что? – произнесли разом и Сыч, и батюшка.

– А то, что дело уже скоро начнется!

– Какое дело?

– Такое, наше, – ответил дьяк, таинственно подмигивая.

– Да ты о чем это? – переспросил его с нетерпением батюшка.

Дьяк подозрительно оглянулся кругом и, увидев, что на току не было никого, кроме батюшки и Сыча, громко откашлялся, прикрыв рот рукою, и затем рассказал слышанную им от поселян новость о приезде гонца от Дорошенко, о том, что он сообщил им, что Дорошенко прибудет в скором времени на левый берег с неисчислимой казацкой силой и с татарской ордой, сбросит Бруховецкого, соединит Украйну и даст волю всем, кто захочет записываться в казаки. А потому, мол, приказывает он им поскорее готовиться, вооружаться и собираться в «купы», чтобы присоединиться к нему.

Рассказ дьяка привел Сыча в неописанный восторг. Он несколько раз перебивал его вопросами и шумными восклицаниями, но священник слушал с некоторым недоверием.

– Ох, ох, пане дьяче! – произнес он со вздохом, – кто-то там намолол в корчме «сим куп гречанои вовны», а ты уже и «на верую» звонишь! Осторожнее, осторожнее, а то как разгласите заранее по всей околице…

– Да что ж, отче, «до Дмытра дивка хытра», говорят люди, – возразил дьяк, захлопав в смущении ресницами.

– До Дмытра! А ты дождись еще Дмытра, а то знаешь, как говорят тоже разумные люди: поперед, мол, батька в пекло не сунься.

– Да мы за батьком, отче, ей Богу за батьком, и не в пекло, а в рай, – вскрикнул шумно повеселевший дьяк, – от, ей-ей, недоверчивы вы, пане отче, да разве это в первый раз такая вестка к нам с правого берега идет?

– Так что ж, что не в первый? А вспомни, что было с переяславцами?

– Ну, подхватились заранее, а теперь уже не то, посол нам воистину возвестил, что к Покрову прибудут к гетману татарские потуги, и он двинется сейчас с ними сюда на правый берег и купно с нами пойдет на стены гадячские, дабы вызволить нас из пленения вавилонского и низвергнуть Иуду, Ирода и Навуходоносора в образе Бруховецкого суща!

– Аминь! – возгласил с удовольствием Сыч. – Эх, когда бы мне прежняя сила! Пошел бы я с вами хоть вот с этим цепом на того аспида! Ох, погулял бы! – С этими словами он размахнулся молодецки цепом, но тут же ухватился за плечо и добавил с печальной улыбкой: – Да видно, «не поможе баби и кадыло, колы бабу сказыло»!

Только батюшка не разделил увлечения своих собеседников.

– Послать бы кого из своих на правый берег, чтобы разузнать доподлинно, – заметил он сдержанно.

Но дьяк перебил его с приливом нового азарта.

– Да зачем посылать? Верно, уже так верно, панотче, как то, что я вот здесь перед вами стою. И от Гострого тоже вестка, присылал казака, передавал, как только, мол, дам вам «гасло», так вы сейчас и подымайтесь, потому что Дорошенко прибудет к нам.

– Ох-ох, – вздохнул недоверчиво батюшка, – разве не могли и Гострого обмануть?

– Хе! Кто там Гострого обманет! – вскрикнул шумно дьяк.

– Пане дьяче, великая сила ангела и всего воинства его, – заметил строго священник, – а кто, как не «он», помогает во всем Бруховецкому? Может, и тот посол, что в корчму к вам заезжал, был какой-нибудь «шпыг» Бруховецкого.

– Какой там «шпыг»? Дорошенковский он казак, верно! Он и перстень гетманский показывал, и обо всем он знает, да и роду нашего, давнего, шляхетного. И прозвище такое знакомое. Как оно?… Не то словно на коня или на вишню смахивает, – дьяк потер себе с досады лоб, стараясь припомнить прозвище посла, и вдруг вскрикнул радостно. – Да, да! Так оно и есть. Мазепой себя назвал!

При этом имени Сыч невольно выронил из рук цеп, на который он опирался.

– Мазепой! – вскрикнул он, бросаясь к дьяку. – Ты не ошибся, дьяче, Мазепой?

– Мазепой, Мазепой, Иваном Мазепой, – отвечал с уверенностью дьяк.

– И лицом из себя был хорош?

– Да, говорят, зело благообразен!

– Молодой?

– Молодой, как раз в поре казак, ротмистром его вельможности гетмана Дорошенко себя назвал.

– Светлые такие усы и «облыччя» панское?

– Это уже доподлинно не знаю, сам не удостоился зрети, а ты расспроси у наших, – пояснил дьяк, – они видели.

– Он… он… – произнес растерянно Сыч, опускаясь на близлежавшую колоду.

Но дьяк не заметил впечатления, произведенного его словами на Сыча, и продолжал, обращаясь к священнику.

– Так что же, панотче, как оно будет? Просит вас «громада» на совет, собрались все на майдане, ожидают.

– Приду, приду, сейчас приду, – отвечал озабоченно священник, отставляя в сторону цеп.

– Ну, так я поспешу на майдан. Оставайтесь с Богом, – возгласил дьяк и, занесши ногу над перелазом, отправился тем же путем назад.

О. Григорий оправил на себе одежду, снял с соседнего стожка узкий полотняный кафтан, натянул его, подпоясался кушаком и тут только повернулся к Сычу, который сидел с совершенно убитым видом на колоде, подперши голову руками.

– А что это с тобою сталось, Сыче? Чего «зажурывся»? – произнес он с изумлением.

– Ох, отче, да ведь это он, тот самый Мазепа и есть, которого к нам дикий конь на хутор занес.

– Вот оно что, – протянул батюшка и опустился рядом с Сычом на колоду, а затем прибавил живо: – Ну, так чего ж ты «зажурывся»? Хвалить Бога надо, а он надулся, как настоящий Сыч… Видишь же: и жив казак, и здоров, назад едучи завернет непременно, а мы его известим, что здесь и ты, и Галина у нас проживаете, так мы еще тут и «Исайя, ликуй!» запоем.

Но на слова о. Григория Сыч только махнул отрицательно рукой и отвечал со вздохом:

– Эх, отче, отче, не туда «карлючка закандзюбылась»! Вот видите, и жив он, и здоров, а ни он к нам не заехал, ни весточки какой-нибудь не переслал. Уж если бы он что на думке имел, так обозвался бы! Шутка сказать, от Петровок как уехал, так до сего дня ничего о нем не слыхали мы, как камень на дно морское упал. Что говорить! Добрый он человек и такой разумный, что слушаешь его, так словно книгу о премудрости сына Сирахова читаешь. И рыцарь из него знаменитый, правду сказать, – видел я много орлов-велетнев, а такого искусного не видал! Сразу видно было, что далеко пойдет. Да ведь как-то он, вельможный, «при боку королевском» был, ох, а сердце дивоче на ранги не смотрит! Он-то к Галочке моей ласковый, да жалостливый был, и ко мне, и ко всем нам, – не могу его злым словом помянуть, – и она-то… вот теперь без него и сохнет, как былиночка в поле. Сыч помолчал с минуту, а затем продолжал снова:

– Обещал, видишь, он при отъезде, назад к нам во что бы ни стало заехать. Может, жалко ему дивчину стало, так утешить хотел, а может, и вправду такое в мыслях имел, а отъехал, да и забыл… О хуторе ли нашем ему теперь думать! – вздохнул он глубоко. – Ну, а вот она, Галина моя, как услыхала это слово, так и поклала себе в голову, что он непременно вернется и либо у нас жить останется, либо заберет нас с собой. Вот первые дни ничего она, такая веселенькая была, все ждала, все ему разные «стравы» готовила, и потом уже и задумываться начала, на могилу ходить стала, все сидит там до вечера, да смотрит на «пивдень», не едет ли он, не мелькнет ли где на солнце казацкий спис. А чем дальше, тем больше она «журытыся» стала. И не плакала она при нас, – не видели, а только таяла, так таяла, как маленькая свечечка восковая. Тихая такая стала да печальная. Ни песни, ни шутки от нее не услышишь: все сидит себе молча, тихонько, а как услышит шелест какой-нибудь, – вся встрепенется, как вспугнутая птичка, да и летит к воротам.

 

Сыч опять вздохнул и печально закивал головой.

– Господи, чего мы с бабой уже ни делали! – продолжал он, – думали, уж не сглазил ли ее кто из запорожцев, много ведь есть меж ними «характерныкив», и все они дивчину хвалили. Так мы уже ее и отшептывали, и водой святой поили, и через след переводили – ничего не помогало! «Гынула» на наших глазах наша дытына, как малая рыбка на желтом песку.

Сыч умолк и затем продолжал уже живее, после небольшой паузы:

– И чего бы ей, отче, так за ним убиваться? Ну, хороший казак, славный, что говорить, да разве он один? Ведь этого товару, ей-ей, хоть греблю гати! Нашлись бы и среди нашего брата… Вот и надумался я тогда, вспомня ваше слово, панотче, перевезти ее сюда, в города; может, думал, увидит она свет Божий, повеселеет да с Орысею «разважыться», да может, кто из казаков ей по сердцу придется, да не помогло и это, и здесь ничто ее туги не разгонит! Испортил кто-то бедную дытыну мою!…

– Да, не иначе… – произнес задумчиво и батюшка, – молебен бы еще раз с водосвятием отслужить, что ли…

Сыч ничего не ответил.

Несколько минут оба старых друга сидели молча, наклонив седые головы, не будучи в силах понять страдания молодого девичьего сердца. Быть может давно, давно, лет сорок тому назад, чувство это не было бы так чуждо им, но теперь, оглядываясь назад, к дням своей далеко уплывшей молодости, они не могли уже вспомнить того чувства, которое не раз заставляло биться скорее сердца молодых бурсаков…

Наконец Сыч заговорил снова, как бы продолжая нить своих непрерывавшихся размышлений.

– А сказать тоже, почему бы и ему не полюбиться? Я и сам, старый дурень, про «хусткы», да про «рушныкы», да про всякое такое подумывать было начал. И личенько ж у нее хорошее, как у ангела небесного, и сердце золотое, и «вдачи» уж такой тихой, да покорной, как голубка малая, да и роду ж не «абы якого», – полковника Морозенка дочка! Да что она теперь, бедная, против вельможных панн, значит! Ox, ox, прелесть мирская кого не совратит!

– Истинно… суета сует… – добавил тихо батюшка.

И обе седые головы снова наклонились.

И старенький священник, и одичавший дьяк глубоко задумались. Правда, оба они знали о жизни при вельможных дворах, но почему-то она и представлялась им чем-то страшным, пагубным, вроде темного омута, в котором уже грешной душе нет спасения, или геенны огненной, наполненной гадами и скорпионами, изображенной местным художником в маленьком притворе деревянной церкви.

Долго так сидели они.

Наконец священник обратился к Сычу с вопросом:

– Что ж ты теперь думаешь учинить, дьяче мой любый?

– А вот что, отче, думаю уезжать на хутор свой.

И на недоумевающий жест о. Григория он поторопился объяснить:

– Видите ли, отче, едучи назад, Мазепа наверное заедет сюда, а если и не заедет, то все равно дознается Галина о том, что он был здесь, захочет увидеться с ним, и сами посудите, лучше ли от того будет? А так, я думаю малым своим разумом, если он, в самом деле, что доброе в мыслях имеет, – чего не бывает на свете Божьем, – так дорогу к нашему хутору всегда отыщет, а если не думает он о горличке моей, так лучше ей с ним и не видеться. Да и утомился я от мирского житья, соскучился за своей пустыней возлюбленной; да и ей там может Господь скорее исцеление пошлет. Так буду собираться? – произнес он вопросительно. – Благослови, отче! О. Григорий поднялся с колоды и, глянувши в сторону своей ветхой церковки, произнес с легким вздохом:

– Что ж, коли так думаешь, лучше будет, – неволить тебя не стану. Бог да благословит!

LVIII

А Мазепа все время сидел в какой-то землянке, прикованный к столбу, с тяжелыми колодками на ногах: через сени, еще в худшем помещении, лежал на грязном полу скованный по рукам и по ногам верный слуга его, старый Лобода. В тесной берлоге Мазепы было два крохотных окна, переплетенных накрест железными шинами; правда, эти оконца мало давали света, торча где-то за «сволоком» вверху, и прикрывались еще кустами бурьяна, росшего в изобилии вокруг землянки и на ее земляной крыше, но все-таки в светлый день можно было различить при мутном их свете в этой тюрьме и согнувшийся «сволок», и выпятившиеся стропила, и облупленные, покосившиеся стены, и новую, дубовую дверь с крепкими железными болтами, а иногда даже можно видеть на стенке и сеточку светлых, золотых пятнышек. В конуре же Лободы не было никакого окна, и он лежал в абсолютной темноте, видя только изредка через скважины своей двери две тонкие светящиеся линии, и то тогда, когда отворялась сенная наружная дверь. Землянка эта находилась в страшной, непроходимой чащобе, в том же лесу, что окружал Дубовую корчму, только в совершенно противоположной стороне от той, куда отправилась на поиски команда Марианны. Впрочем, если бы часть отряда ее и попала даже на тропу к этой землянке, то все-таки до нее не добрался бы никто: только пеший, знающий хорошо все проходы и лазы в окружных чащобах, мог до ее пробраться, и то с трудом; к тому же еще землянка ютилась на дне довольно глубокого оврага, заросшего высоким и частым орешником; последний совершенно скрывал ее от наблюдателя, хотя бы тот и очутился на краю оврага.

Четыре стрельца, вооруженные алебардами и пищалями, стерегли эту берлогу денно и нощно; двое из них отдыхали по очереди у дверей узников, а двое ходили вокруг землянки дозором.

Уже почти месяц сидел Мазепа в этой могиле. Много страданий физических и нравственных пережил он и начал мало-помалу деревенеть. Сначала эти колодки и цепи давили и резали его тело, причиняя нестерпимые боли, а от неудобного, неподвижного положения ломило ему все кости, теперь же и руки, и ноги у него отекли, а спина словно окаменела совсем; да и к неудобству положения своего он или привык, или приспособился, – притупилось у него самочувствие: теперь бы, пожалуй, всякая перемена положения и самое движение причинили ему еще больше страданий.

С момента, когда он, после разбойничьего нападения, попался в руки своего злейшего врага, Мазепа считал уже себя погибшим; к этой мысли утверждало его и то обстоятельство, что нападение было совершено московскими войсками, значит, по приказанию воеводы, а коли на то был еще уполномочен Тамара, то при низости своего характера, он, конечно, воспользуется своей властью и отомстит ему за свой позор на Сечи… «Отчего только он не велел обезглавить меня сразу, как моих несчастных товарищей?» – задавал Мазепа себе вопрос, когда везли его, скованного цепями, в эту берлогу, и решил убежденно, что пощадили временно его жизнь лишь для пыток.

И вот он, прикованный к столбу, ждет этих пыток… Жизнь оборвана и так глупо, так подло! Не в кипучем бою, не в пороховом дыму, не с восторгом победным в груди, а с нестерпимою обидой, под батожьем «катив», при смехе врага…

Где же его мечты, где дорогие задачи, к которым рвался он с неудержимой энергией, со светлой надеждой устроить лучшее будущее для своей отчизны? Рассеялись, разлетелись все эти мечты от руки мизерного «дурня»! Какая насмешка, какое издевательство над ним судьбы! То скрутит его, то обласкает, поманит счастьем и для того лишь, чтобы еще более унизить, чтобы больней раздавить!

Мысли его беспорядочно кружатся, обрываются, проносятся перед ним образы дорогих лиц, встретившихся ему в короткие дни его новой, воскресшей было жизни… В беспросветном сумраке ночи то выплывал перед ним, то таял нежный облик кроткого, прекрасного лица с задумчивым, глубоким, любящим взглядом… Это самое личико, помнит он, мерещилось тоже в предсмертном бреду, и тогда казалось ему, что ангел-хранитель стоит у его изголовья… А потом, потом этот ангел воплотился в дивную «дивчыну» – «дытыну» степей, полюбившую его всеми силами своей чистой души… Сердце Мазепы сжималось от беспредельной тоски: – Где она теперь, что с ней сталось? – допытывался он мучительно у немой ночи. – И не дознался, и не доведался. Увлек его неудержимый поток и бросил в пропасть… – «Ох, надорвется ее сердце от муки, когда долетит до нее весть о его мучительной смерти: не забыть ей этого горя, – не такая у ней душа! А может быть, и нет ее больше на свете? Да, это было бы лучше и для нее, и для меня! Я бы…»

Звяк болта прервал нить его мыслей.

– А, конец! Вот они… сейчас начнутся терзания! – шептал Мазепа побледневшими устами, поручая свою душу милосердию Бога…

Но входил в его темницу лишь сторож-стрелец, ставил молчаливо перед ним кувшин с водой да краюху хлеба и уходил безмолвно назад; скрипела дверь, звенел тупо болт, удалялись шаги и воцарялись снова вокруг него мрак и тишина.

Мазепа тогда спокойно вздыхал, и воображение снова переносило его далеко. Вот Мазепинцы, низкие с зеленоватым отсветом покои, величавые в своем строгом, старинном убранстве, и его мать, такая же строгая и величавая, хотя с нежно любящим сердцем; она требует от него отмщения врагу, она бы и сама пошла смыть кровью позор ее славного рода, но болезнь приковала ее к постели, а он, сын ее, гордость ее, как же отомстил? Попался позорно в руки другого врага и окончит жизнь, как пес, под палками и плетью!… Что будет с бедной матерью, когда она узнает о его бесславной кончине? Обнажит она свою серебристую голову, проклянет весь свет и бросится мстить встречному и поперечному недругу за смерть своего единого сына! В порыве бессильной злобы Мазепа делал движение и железо впивалось в его тело; несчастный узник пробовал переменить позу, усесться как-нибудь поудобнее, чтобы смочь забыться во сне, но колодки и цепи не позволяли ему этого, да и не могло слететь к нему даже мимолетное забытье этих нечеловеческих мук…

И вспомнилась ему снова последняя его встреча с дочкой полковника, стройной, прекрасной, с огненными очами… Марианна поразила его своей отвагой, своим умом, своей удалью… Орлица! – вырвалось у него неожиданно восклицание и замерло глухо в этом склепе… И снова носятся перед ним образы недавнего прошлого и сменяются, словно в калейдоскопе, темные – светлыми, «люби» – ненавистными, а время ползет покойно, слепой гадиной и приближает роковую минуту…

Но вот прошел день, другой, третий, неделя, а палачи не являются. Что бы это значило, какая причина? – допытывался мучительно Мазепа; он начинает предполагать, что Тамара воровским образом, своевольно его схватил, и что теперь ему невозможно довершить свое адское дело… Может быть он, злодей, уже схвачен, и Бруховецкий уже спешит освободить его и оправдаться поскорей перед Дорошенко? Но дни проходили за днями, а освободителей ни от Дорошенко, ни от Бруховецкого не было, правда, не было и палачей, и несчастный узник остановился на той мысли, что Тамара, сознавая преступность своего разбоя, скрыл его, а также и местопребывание Мазепы и что последнему придется сгнить заживо погребенным в этой землянке-могиле.

Так прошел почти месяц и Мазепа, утратив всякую надежду на спасение, с каждым днем изнывал все больше и больше в безысходной тоске, одного лишь желая – скорейшего конца своим мучениям.

И вдруг нежданно-негаданно отворяется в тюрьме его тяжелая дверь и является перед ним ненавистный враг его, Тамара, является не с искаженным от злобы лицом, а с улыбкой ласки и потупленным взором смущения. По его словам, произошло, будто бы, необъяснимое недоразумение, подвергшее насилию и заточению почетного посла Дорошенко, но что дело это вскоре выяснится и невинно пострадавшему будет дана полная свобода. Тамара рассыпался в извинениях перед Мазепой, все взвалил на самоуправство воевод и обещал ходатайствовать за него у гетмана; пока же он велел снять с ног узника колодки и вообще позаботился об улучшении его положения. Мазепа попросил Тамару облегчить участь невинно пострадавшего старика Лободы, и Тамара с любезностью дал «гонорове» слово выполнить его просьбу и уехал, ободрив своего пленника полной надеждой, что срок его заточения продлится не более двух, трех дней, и что за претерпенные им страдания будет сделано возможное удовлетворение… Тамара, в потоке своих любезностей, коснулся слегка даже прошлого, выразив сердечное желание, чтобы оно было забыто, так как будущее, вероятно, даст ему, Тамаре, возможность загладить былые ошибки, свойственные незрелой, запальчивой молодости.

На все эти монологи Мазепа большей частью тупо молчал, хотя весть о предстоящей свободе и зажигала огнем потухший его взор, но, тем не менее, накипевшая боль от обиды не унималась. Тамара, наконец, уехал, и Мазепа стал с нетерпением ждать его возвращения.

Сидит Мазепа неподвижно и ждет. Под влиянием сладких речей Тамары снова вернулась к нему улетевшая, было, бесследно надежда, согрела хладеющую кровь и окрылила фантазию; снова в его груди забилось бодрее и жизнерадостнее сердце, снова в его склоненной голове зашевелились робко мечты…

 

Но не прошел еще второй день после отъезда Тамары, как с шумом внезапно отворилась дверь в темнице Мазепы и на пороге ее показался он же – Тамара… Но он был неузнаваем: лицо его пылало гневом, глаза метали молнии…

– А, так это все был гнусный обман? Меня одурачить взялись! – зарычал он сразу, набрасываясь на Мазепу и обдавая его брызгами пены. – Тамара отплачивает дорого за насмешку! О, если попадутся мне в руки эти «шпыгы», подсылаемые нам изменником Дорошенко, то я натешусь над ними: медленно терпугами сорву с их костей и жилы, и мясо, а кости размозжу! Но пока их захвачу, над тобою это испробую… Они хотели меня провести, ряжеными являлись, святыми прикидывались, чтоб тебя выкрасть, но не удастся им это: я тебя сейчас же поволоку к Московской границе, истерзаю, на клочья разорву и «падло» твое выброшу московским собакам… Признавайся, кто они, твои приспешники? Откуда и от кого присланы?

Известие, что имелись друзья, которые хлопочут о спасении Мазепы, тронуло его сильно, но кто они были и откуда явились, он не мог догадаться, а потому совершенно искренне ответил Тамаре, что ничего не знает и что к нему, после ночного разбоя и его плена, никаких ни о чем вестей не доходило.

– Лжешь, собака! – взбесился еще больше Тамара. – Они напали почти на твой след… значит, ты уведомил их… не иначе! «Вартови» мои верны, неподкупны, но они могли уснуть, их могли дурманом напоить, а ты успел передать… Не возражай! Я сейчас из Дубовой корчмы и там вчера ночевал какой-то отряд, отправившийся на розыски, но им моих чащоб не найти!… Ха, ха, ха! – засмеялся он ядовито. – Я свои жертвы прятать умею и нелегко их вырвать из моих рук! Все эти дурни переехали лес и рассеялись по безлюдной степи… Теперь они и сами себя не отыщут, а уж тебя – так во веки веков! – шипел Тамара, и слова его вонзались холодными иглами в сердце, несчастного узника и леденили кровь в его жилах.

– Слушай, Тамара, – заговорил, наконец, и Мазепа. – Толковать о благородстве и чести я не стану: эти чувства тебе не знакомы, но страх за свою шкуру и обережность к себе всякому ведомы, даже зверю. Сообрази, что ты не падишах, не султан, а подвластный… и я не щепка, какую может всякий растоптать безнаказанно. Я теперь в твоих руках и ты меня властен, конечно, истерзать и убить, но я посол Дорошенко, и за мою смерть спросит он у твоего гетмана. А разве ясновельможный, коли его прикрутить, да чтоб оправдаться самому, не выдаст тебя головою? О, поверь, что и не задумается, если бы в душе и одобрял даже твой «гвалт» надо мною, а если еще ты «свавольно»…

– Молчать, «тварюко»! – прервал его исступленным криком Тамара. – Ты еще мне смеешь делать угрозы? Вот же тебе! – и, размахнувшись, он ударил по лицу беззащитного, со скованными руками, Мазепу.

Раздался хлесткий звук от пощечины и вместе с ним страшный, потрясающий рев от нестерпимой обиды. Тамара инстинктивно отскочил в угол, боясь, что в порыве ярости рассвирепевший зверь порвет цепи и кинется на своего обидчика. Мазепа и рванулся, было, из цепей, но железо лишь завизжало и впилось звеньями в его тело, он сделал еще две, три нечеловеческих потуги и в порыве бессильного бешенства, желая прекратить свои муки, ударился со всего размаху о дубовый столб головою. Удар был настолько силен, что Мазепа потерял сознание и повис на цепях «безвладно», как труп.

– Гей! Сюда! – закричал дико Тамара, всполошившись, что жертва может уйти из его рук безнаказанно. – Вытащить его на ветер да облить водой, чтоб очнулся… А потом свяжите понадежней и несите вслед за мной, в конце этой балки ждут нас кони.

Часа через два четыре стрельца с ношей, прикрытой кереей, на устроенных из веток носилках, пробирались по непроходимым чащобам к полянке, за которой ожидали их пятеро спутанных коней со сторожившей бабой.

Привязали они к коню окровавленного, с заткнутым паклей ртом Мазепу и двинулись гуськом по узкой, едва проходимой тропе в глубь леса, примыкавшего к Московскому «шляху».

– Слушай, бабо! – крикнул, отъезжая, Тамара старой карге, успевшей улизнуть из рук Андрея. – Если какой дьявол навернется в твою корчму, так отведи ему очи, а за наградой я не постою: ты меня знаешь!

– Знаю, знаю, – прошамкала ведьма. – И ворон не занесет к тебе их костей!

На другой день к вечеру Тамара со своим пленником добрался до опушки леса и здесь сделал привал. Мазепу он велел снять с коня, вынуть паклю изо рта и влить в него немного «горилкы», чтоб поддержать силы обреченному на ужасную смерть.

– Теперь безопасно, – говорил небрежно Тамара, спокойно вечеряя и попивая «оковыту», – пусть ревет, как корова, никто не услышит и не придет на помощь к этому псу. А мы вот подвечеряем, дадим отдохнуть коням и к свету будем на границе Московщины… Там спокойно и с роздыхом натешимся его муками… А я уж для приятеля попридумаю их, всякие способы поиспробую…

Когда взошел месяц и выглянул из-за деревьев полуущербленным диском, палачи привязали снова Мазепу к коню и двинулись на полных рысях, ведя под уздцы бесившегося коня с необычным для него всадником. Уединенная дорога пролегала среди перелесков по волнистой, но удобной для езды местности.

– Какая ужасная судьба! – думал Мазепа, качаясь порывисто из стороны в сторону на крупе лошади. – Раз уже истерзал меня конь, но нашлись благодетели и спасли от неминучей смерти и для чего же? Для того, чтобы во второй раз я испытал эти муки, чтобы снова распяли меня враги на коне, да еще закончили эту шутку нечеловеческой пыткой!

Мазепа испытывал неимоверные страдания; каждое движение лошади заставляло врезываться в его тело глубже и глубже веревки, которыми был он опутан; каждый скачок коня подбрасывал несчастного и сбивал его туловище на бок, но Мазепа, закусив губы, молчал и ни одним стоном не утешил Тамару.

Начинало рассветать; просыпалось холодное, туманное, осеннее утро.

– Вот и порубежный лес, – обрадовался Тамара. – Поспешим к нему, подкрепимся и приступим к забаве…

Припустили коней. Туман сгустился внизу и побелел, заволакивая пеленой очертания несшегося навстречу им леса. Вот и опушка!… Но что это? Раздаются откуда-то крики: «Бей их! Вяжи «катив»!» – и толпа вооруженных всадников ринулась бурей на оторопевший кортеж Тамары…