Za darmo

Логово зверя

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Сосновый ствол, лежавший поперёк дороги, действительно оказался толстым и массивным, да к тому же был покрыт жёсткой окаменелой корой и густо усеян сухими ломкими ветками и колючей смолистой хвоей. Буйная лесная растительность с обеих боков подступала к нему вплотную, так что объехать его в самом деле не представлялось возможным. Выход был только один: поднапрячься и откатить ствол хоть немного в сторону, так, чтобы автомобиль мог как-нибудь обогнуть его.

Иван Саныч несколько секунд в задумчивости постоял перед этим неожиданным препятствием, брезгливо скривив лицо и продолжая сердито бубнить себе под нос. Шофёр, умом понимая, что он ни в чём не виноват, но тем не менее отчего-то чувствуя себя виновным, переводил выжидательный взгляд с так некстати рухнувшего здесь дерева на раздосадованного шефа и огорчённо покачивал головой.

Наконец Иван Саныч, уразумев, что от его грозного начальственного взора лежавшая сосна не сдвинется с места, пробурчал очередное ругательство и, мотнув головой водителю, приступил к павшему стволу.

– Давай, мать твою… Раз-два, взяли!

Попытка оказалась неудачной. Несмотря на их солидарные усилия, дерево поддалось лишь чуть-чуть, сдвинувшись на несколько сантиметров, не больше. Не помогли ни зычные, ободряющие окрики Ивана Саныча, ни отборный мат, которым он крыл безответного, подавленного водилу, не смевшего, естественно, не только ответить, но даже глаз поднять на раздражённого хозяина.

Выбившись из сил, они отступили от неподатливого ствола, оставшегося лежать на прежнем месте, и некоторое время стояли молча, отдуваясь и хмуро поглядывая по сторонам. При этом водитель продолжал прятать глаза и старался не смотреть на шефа, выражение лица которого явно не сулило ему ничего хорошего. Однако Иван Саныч, вопреки своему обыкновению, каким-то удивительным образом удержался от попрёков и брани и лишь с угрюмым видом дёрнул головой.

– А ну-ка давай ещё раз. Навались!

И вновь они напрягались всем телом, стонали, пыхтели, скрипели, пытаясь отпихнуть огромное тяжеленное дерево хотя бы настолько, чтобы могла проехать машина. И снова их отчаянные потуги остались почти без последствий. Мощный столетний ствол опять сдвинулся лишь самую малость, он будто врос в эту дорогу и не желал покидать её ни за что.

Вынужденные признать своё поражение в противоборстве с деревом, Иван Саныч и его водитель, утомлённые, вспотевшие, тяжело дышавшие, отступили на середину дороги и, озарённые ярким светом фар, взглянули друг на друга. Начальник – возмущённо, негодующе, горящим, испепеляющим взором, подчинённый – исподлобья, уныло, смиренно, по-прежнему осознавая свою невиновность, но при этом непроизвольно продолжая винить себя за что-то. Ведь раз начальство недовольно им, значит, в чём-то он всё-таки виноват, как же иначе…

– Ты что же, лапоть, другую дорогу не мог выбрать? – отдышавшись, прохрипел шеф, буравя шофёра острым, пронзительным, как шило, взглядом. – Какого хрена ты попёрся сюда?

Водитель, переминаясь с ноги на ногу, тут же уронил глаза в землю, не в силах выдержать устремлённый на него властный, пронизывающий взор, и попытался объяснить:

– Так нет же отсюда в город другой дороги…

Но Иван Саныч не слушал его. Как всегда, воодушевлённый тем, что никто не может вынести его твёрдого, повелительного взгляда, внушающего людишкам страх, приводящего их в замешательство, повергающего их в прах («Значит, есть в нём что-то такое… этакое… особенное», – пронеслось у него в голове мимоходом), он приосанился, гордо вскинул голову и со своей неизмеримой высоты бросил стоявшему перед ним сконфуженному, подавленному, потупившемуся человечку:

– Вот чем должен заниматься из-за твоей глупости такой человек, как я. Болван, раззява, остолоп! Все вы такие – бездари, верхогляды, пустомели. Задним умом крепки. Доведёте скоро страну до ручки… Ну ничего, – прибавил он со зловещей интонацией, – приедем в город, я поговорю с тобой по-другому. Век меня помнить будешь!

И, чтобы поставить в завершение своей короткой, но внушительной речи жирную точку, подкрепить эффектные слова не менее эффектным действием, Иван Саныч вдруг весь раздулся, как пивной бурдюк, набрал в лёгкие побольше воздуха, издал горлом глухой рычащий звук и, упёршись в преграждавшую ему путь сосну обеими руками, навалился на неё всем своим объёмистым, грузным телом.

Но явно не рассчитал своих сил. Его левая нога, обутая в мягкую дорогую туфлю из крокодиловой кожи, в самый напряжённый и решительный миг, когда ему казалось, что неподдающийся ствол вот-вот уступит его бурному напору и стронется с места, вдруг предательски скользнула по ещё не совсем просохшей после недавнего дождя земле и поехала назад, и он, не удержавшись, повалился набок и ткнулся лицом в усыпанную сосновыми иглами влажную дорожную пыль.

Водитель бросился ему на помощь, но Иван Саныч отпихнул его руку и, выплёвывая изо рта песок и смахивая с лица приставшие к нему иголки, разразился яростным, истерическим словоизвержением, обильно уснащённым колоритной ненормативной лексикой, которой именитый учёный в некоторых случаях своей многотрудной жизни отдавал решительное предпочтение:

– От твою же ж мать! Твою сраную, грёбаную мать… В хвост и в гриву… И ты, поганец, ещё тянешь мне свою вонючую клешню, после всего того, что ты натворил… Выродок, тупица, дегенерат! Завёз в какую-то глухомань, из которой теперь и не выберешься…

Шеф вдруг оборвал себя и на мгновение смолк, будто внезапно осенённый неожиданной и страшной догадкой. Его глаза расширились и блеснули безумным огнём, лицо перекосилось и залилось густой пунцовой краской. Он вскочил на ноги, метнулся к шофёру и, схватив его за грудки и брызгая ему в лицо слюной, заорал как одурелый:

– Кто приказал тебе сделать это?! Кто подкупил тебя? На кого работаешь, падла? Отвечай, гадина! Отвечай, предатель!..

Захлебнувшись от бешенства, он уже не в состоянии был вымолвить ни слова и просто тряс безгласного, онемевшего водилу из стороны в сторону, так, что у того голова моталась, как у куклы. Растерянный, сбитый с толку водитель и не думал сопротивляться, отдавшись на волю разъярённого начальника и лишь тараща на него изумлённые и испуганные глаза.

Наконец, видимо устав тормошить безвольное шофёрское тело, Иван Саныч отшвырнул его и, уже ни к кому конкретно не обращаясь, завопил в расстилавшуюся перед ним лесную тьму:

– Уроды, свиньи, недоноски! Что, думаете, взяли меня? Заманили в западню? Обложили, как зверя?.. А вот хрен вам, твари! Чёрта лысого! – взвизгнул он не своим голосом, трясясь от возбуждения и ярости. – Вы ещё плохо меня знаете! Вы даже не представляете, с кем вы связались, на кого руку подняли. Что я могу с вами сделать. Я ж вас сгною, законопачу… куда ворон костей не заносил… Вспомните меня, мрази! Все! Все до одного… Кровавыми слезами умоетесь, в ногах у меня валяться будете…

Голос шефа вдруг резко прервался. Он вытянул шею и пристально всмотрелся в объятые мраком лесные кущи, лишь слегка тронутые косым отсветом фар.

Там, чуть поодаль от дороги, за частым переплетением ветвей и кустов, он разглядел человеческий силуэт. Огромный, неподвижный, застылый, словно изваяние. Он почти сливался с окружавшей его тьмой, терялся за плотной завесой густой листвы, его почти невозможно было различить. Пожалуй, можно было принять его за необычайно толстый, раздавшийся в ширину ствол дерева…

Если бы не глаза. Большие, немного суженные, мерцавшие красноватым притушенным огнём. Они внимательно, не отрываясь и не мигая, наблюдали за застрявшими на лесной дороге людьми, тщетно пытавшимися сдвинуть преградившее им путь дерево, а затем ни с того ни с сего начавшими выяснять отношения.

Иван Саныч несколько мгновений смотрел в эти устремлённые на него из темноты сумрачно поблёскивавшие глаза, увенчивавшие громадную чёрную фигуру, и вдруг почувствовал, как по его коже пробежал лёгкий холодок. Холодок страха. И это было крайне неприятное ощущение. Тем более неприятное, что Иван Саныч не привык перед кем или чем-либо испытывать страх. Напротив, он привык, что все вокруг боятся его самого…

– Это ещё что за хрень? – пробормотал он, чувствуя опять-таки не очень свойственные ему беспокойство и тревогу, но ещё не решаясь признаться себе в этом.

Он обернулся к шофёру и, увидев его лицо, нахмурился и помрачнел. Водитель широко распахнутыми, округлившимися глазами глядел на замерший в зарослях гигантский силуэт, и на лице его было написано не только недоумение, но и явный, неподдельный ужас.

Дурной пример оказался заразительным: взглянув на искажённую, смертельно побледневшую физиономию водилы, Иван Саныч ощутил, как его постепенно охватывает нервная дрожь, а во рту появляется странный горьковатый привкус. С трудом глотнув вязкую слюну и растерянно озираясь кругом, он совсем тихо, будто не своим голосом и вовсе не характерным для него просительным тоном обратился к своему спутнику:

– Ты это… сходил бы поглядел… что это там?

Однако с таким же успехом он мог бы попросить водителя перерезать себе горло. Тот никак не отреагировал, даже не пошевелился, бровью не повёл. Продолжал, как вкопанный, стоять на месте и во все глаза смотреть на что-то необъяснимое и небывалое, следившее за ними из чащи.

Иван Саныч, чувствуя, что страх овладевает им всё больше и начинает затмевать ему разум, сделал над собой усилие, стараясь взять себя в руки и принять какое-нибудь решение. Он вновь попытался вывести из ступора окаменевшего шофёра и подбирал нужные для этого слова…

Но не успел. И не издал не звука. Потому что из леса вдруг донёсся негромкий продолжительный свист, сменившийся вскоре низким хрипловатым рычанием, перемежавшимся с бессвязным сердитым ворчанием.

От этих следовавших один за другим звуков, не то звериных, не то человеческих, у шефа кровь застыла в жилах, а горло будто сжало спазмом. Не решаясь взглянуть туда, откуда они донеслись, он, словно в инстинктивном поиске помощи, снова обратил взгляд на водителя.

 

И увидел, как лицо водилы, белое как мел, исказилось страдальческой гримасой, в глазах блеснул неописуемый, безумный ужас, а правая рука медленно поднялась и устремила вперёд трясущийся указательный палец.

Одновременно Иван Саныч услышал треск ломаемых веток и шелест потревоженной листвы и, резко обернувшись, обнаружил, что стоявшая среди зарослей исполинская тёмная фигура, до тех пор совершенно недвижимая, застывшая, как монумент, вдруг всколыхнулась, зашевелила конечностями, тронулась с места и, неторопливыми, уверенными движениями раздвигая тугие развесистые ветви, устремилась к дороге.

У шефа перехватило дыхание, волосы на голове зашевелились, в глазах потемнело. Ему хотелось закричать, но он не в силах был выдавить из себя ни звука – язык онемел, будто отнялся, и не повиновался ему. Он понимал, что, пока не стало слишком поздно, надо бежать, нестись отсюда без оглядки, как на крыльях; однако его ноги ослабли и сделались точно ватными, и он не смог бы сейчас даже идти, не то что бежать.

Он вновь повернулся к своему спутнику… и изумлённо вытаращил глаза. Того не было больше на прежнем месте, к которому, как казалось только что, он будто прирос. Водитель оказался более сообразительным и прытким, чем его начальник. Видя, как что-то громадное, тёмное и страшное, чего он не мог понять и объяснить себе, медленно, но неуклонно надвигается на них из леса, он мгновенно преодолел сковавший его страх и пустился наутёк, напрочь позабыв о своём грозном хозяине, перед которым всего минуту назад благоговел и трепетал, и бросив его на произвол судьбы. Иван Саныч успел лишь заметить, как шустрый водила в два прыжка пересёк дорогу и, подскочив, как кузнечик, в один миг скрылся в высоких кустах, росших на противоположной её стороне. И был таков!

Сражённый шеф мгновение-другое очумело, полуоткрыв рот, смотрел ему вслед. Лицо его скривилось и задрожало, точно он собирался заплакать. Он понял, что в самую решительную и катастрофическую минуту его жизни его предали. Что на верность запуганных, лицемерных и вероломных приспешников, пресмыкающихся и лебезящих перед начальством лишь до тех пор, пока оно в силе, надеяться нельзя. Что он остался совсем один, лицом к лицу с чем-то загадочным и невообразимо жутким, шаг за шагом приближавшимся к нему. И что сейчас, через считанные секунды, ему придётся в полном одиночестве, рассчитывая лишь на свои практически иссякшие, ушедшие, как вода в песок, силы, бороться за свою жизнь, вступить в смертельную схватку с тем, чему он не знал даже названия и что внушало ему неодолимый, парализующий ужас.

Но зато уже спустя миг он мог во всех подробностях разглядеть это нечто. Проложив себе путь сквозь плотные перепутанные заросли, на дорогу, на освещённый её участок, вышел могучий плечистый гигант, огромное, необъятное тело которого было покрыто длинной густой шерстью. Его широкогрудое, почти квадратное туловище было увенчано массивной, тоже косматой головой с низким покатым лбом, полускрытым нависавшими сверху чёрными, с прожилками рыжины волосами, с необычайно развитыми, выпиравшими надбровными дугами, мощной, выступавшей вперёд челюстью и почти полным отсутствием носа.

С первого взгляда можно было подумать, что это обезьяна. Самая настоящая горилла, достигшая каких-то невероятных, сверхъестественных размеров… Если бы не глаза. Они были не звериные. Человеческие! Они смотрели осмысленно, вдумчиво, с каким-то непонятным, неуловимым, таинственным значением.

Иван Саныч, чувствуя, как кровь леденеет и останавливается у него в жилах, запрокинул голову и заглянул в лицо незнакомца. Их взгляды встретились. Несколько секунд они пристально, не отводя глаз, будто изучая один одного, смотрели друг на друга. И этих секунд Ивану Санычу хватило для того, чтобы вполне отчётливо уяснить себе, какая участь ожидает его в ближайшие мгновения. Он явственно прочитал свой приговор в мерцавших багровым огнём, точно налитых кровью глазах лесного монстра.

Сердце его болезненно сжалось и наполнилось тягучей, смертной тоской. На лбу выступила испарина. В горле застрял подавленный крик. Он понял, что всё кончено, что минуты его сочтены, что он умрёт здесь и сейчас. Причём умрёт страшной, мучительной смертью, в мохнатых когтистых лапах этого неведомого чудовища, выползшего ему на погибель из дремучей лесной глубины.

Наконец, неизвестный, видимо высмотрев всё, что было ему нужно, и решив от взглядов перейти к действиям, с коротким низким рыком шагнул к шефу и протянул к нему длинную косматую лапу с толстыми корявыми пальцами.

Иван Саныч пригнулся, присел, весь сморщился и сжался (почти так же, как совсем недавно сжимался под его гневным взором верный Лёша) и, каким-то чудом увернувшись от занесённой над ним чёрной растопыренной кисти, на полусогнутых, подгибающихся ногах ринулся к машине, дрожащей рукой открыл заднюю дверцу и, вскочив внутрь, заблокировал вход. Тяжело, хрипло дыша, всхлипывая и, словно в бреду, бормоча что-то нечленораздельное, он принялся шарить руками по сиденью в поисках телефона. А найдя его, радостно взвизгнул, истерически хохотнул и, погрозив наружу кулаком, зачастил прерывистым, задыхающимся шепотком:

– Хрен тебе, мерзкая тварь! Выкуси! Меня так просто, голыми руками, не возьмёшь. Не такой я человек… Меня многие, очень многие пытались уничтожить, раздавить, сжить со свету… И где они теперь? Ничтожества, завистники, неудачники… А я жив! И буду жить… и процветать… и быть хозяином этой жизни… А вы все сдохнете, твари! Ненавижу вас… ненавижу…

Неверным, трясущимся пальцем он беспорядочно тыкал в светящийся экран и, видя, что ничего не получается, раздражался, горячился, изрыгал ругательства и проклятия и чуть не плакал от досады. Но в конце концов, понимая, что времени у него в обрез, взял себя в руки, сосредоточился и нашёл-таки нужный номер…

Однако в тот самый миг, когда пошёл сигнал и из телефона полилась тихая мелодичная музыка, прочное тонированное стекло разлетелось вдребезги от мощнейшего удара извне, усеяв сиденье россыпью мельчайших осколков, и в салон протянулась огромная, покрытая жёсткой свалявшейся шерстью лапа, заканчивавшаяся длинными загнутыми когтями.

И теперь Ивану Санычу уже невозможно было увёртываться и некуда бежать. Забравшись в машину, он сам загнал себя в ловушку, из которой не было выхода. Он попытался было открыть вторую дверцу, но безуспешно: её, очевидно, заклинило, и она наглухо преградила ему путь к бегству. И тогда, в отчаянных попытках ускользнуть от настигавшей его громадной мохнатой лапы, он, пронзительно вопя, хрипя, брызжа слюной, лихорадочно заметался по салону, который всегда казался ему таким вместительным, просторным, а теперь вдруг будто ужался и давил его своей теснотой. Сначала он попробовал протиснуться на водительское место, но промежуток между передними сиденьями оказался слишком узок для его упитанного, чересчур разбухшего тела; затем попытался распластаться на полу, однако и от этого вынужден был отказаться из-за своей чрезмерной полноты, с которой он в течение многих лет вёл упорную, но не очень успешную борьбу. Потом он для чего-то полез к заднему стеклу, но, отброшенный могучей лапой назад, забился в угол сиденья, напрягся, свернулся в комок, вжал голову в плечи, делая всё возможное и невозможное для того, чтобы зверь не смог схватить его и вытащить наружу. И так он продержался несколько мгновений, не больше…

Однако противостоять слишком долго этой могущественной, неодолимой, сверхчеловеческой силе было нереально. Иван Саныч очень скоро выдохся, изнемог, обмяк, и, когда чёрные морщинистые пальцы схватили его за шею и, обвив её словно железным обручем, поволокли его наружу, он уже не в силах был сопротивляться. Он делал лишь какие-то вялые, чисто инстинктивные движения, за что-то цеплялся, во что-то упирался, извиваясь, как змея, и издавая глухие, сдавленные крики, жалкие и беспомощные, тут же тонувшие в окружающем, равнодушном ко всему безмолвии.

Наконец, видимо начав терять терпение, лесной гигант, гулко взревев, с треском вырвал заднюю дверь и выволок помятого, измочаленного, чуть дышавшего шефа из машины. Тот тяжело осел наземь, дико огляделся кругом и, дрожа всем телом, точно при ознобе, пополз вперёд, напоминая огромного полураздавленного червяка, упрямо цепляющегося за свою никчёмную, никому не нужную, но такую дорогую, бесценную и важную для него самого жизнь.

Неизвестный некоторое время стоял на месте, спокойно следя за тем, как его обессиленная, сломленная жертва машинально, уже без всякой надежды на спасение, едва шевеля одеревенелыми членами, отползает прочь. Затем, всхрапнув и хищно блеснув глазами, с приглушённым, мерным рычанием двинулся за ней, медленно переставляя мощные столбообразные ноги и слегка размахивая длинными, почти достигавшими колен руками. Он явно не спешил, по-видимому наслаждаясь моментом, растягивая удовольствие, зорко наблюдая за корчившимся у его ног человеком, доживавшим последние минуты своей жизни, в отчаянии, в муках и в ледяном ужасе перед неизбежным прощавшимся с нею.

А Иван Саныч всё полз по дороге. Изнемогая, задыхаясь, обливаясь холодным потом, почти ничего не видя, – перед глазами колыхалась какая-то размытая кроваво-серая муть. Сделавшаяся необычайно тяжёлой, гудевшая голова настойчиво клонилась вниз, и он несколько раз ткнулся лицом в землю, но всякий раз с усилием вскидывал голову и, судорожно стискивая зубы, на которых скрипел песок, влачился дальше.

И – угасающими остатками сознания – думал. Тело уже почти не повиновалось ему, но мозг продолжал, хотя и вяло, понемногу затухая, с перебоями, работать. И мысли были об одном, о самом главном, сокровенном. О том, что занимало его всю жизнь и продолжало волновать даже теперь, в его смертный час…

Вот так же, как он полз сейчас по этой пустынной лесной дороге, оказавшейся для него дорогой к смерти, он полз и по жизни. Хитрил, ловчил, изворачивался, подличал, лицемерил, лгал всем и каждому, а порой и себе, забыв со временем, какая она и есть – правда. Рекламировал, предлагал и продавал себя направо и налево, тому, кто даст побольше. Угождал и стлался перед вышестоящими, третировал, унижал и гнобил подчинённых. В общем, жил, как все живут. Как принято, как положено, как установлено от века и как будет всегда.

И ради чего всё? Ради того, чтобы однажды, как раз после очередного, пожалуй, самого блестящего своего триумфа – он со своей инициативой (по правде говоря, – и он не раз невольно признавался в этом самому себе, – совершенно пустой, бесполезной, яйца выеденного не стоящей) вышел, наконец, на правительственный уровень и получил высочайшее одобрение, – в глубине дремучего леса, вдали от людей, всеми покинутым и забытым, встретить свою смерть? Умереть так нежданно, нелепо и страшно? От руки неведомого чудища, какого-то жуткого порождения мрака, способного привидеться лишь в ночном кошмаре, в горячечном бреду.

Однако этот кошмар, этот бред стал для него явью. Вынырнувший из тьмы, словно бывший её частью и отделившийся от неё монстр будто нарочно подстерегал его здесь, чтобы расправиться с ним, прервать его триумфальное шествие к вершинам власти, вычеркнуть его из списка живых. За что? За какие грехи? – недоумевал он, чувствуя, как сознание его мутится и мысли становятся всё менее связными. – Чем он хуже других? Разве он жил, думал и поступал не так же, как все вокруг? Разве он особенный, чем-то отличающийся от остальных? Окружающие что, лучше его? Не обманывают, не врут, не подсиживают, не гадят один одному, не ставят друг другу палки в колёса? Прям ангелы все! Так вот крыльями и машут… А он один за что-то расплачивается. Причём платит самую высокую, самую страшную цену. Цену жизни!

Это были последние мысли Ивана Саныча. И перед лицом смерти, когда даже у глупцов порой открываются глаза и они начинают вполне здраво и разумно судить о себе и прожитой жизни, он так ничего и не понял. Ушёл, как и жил, – напыщенным, самодовольным, влюблённым в себя, убеждённым в собственной исключительности, важности и своём непреходящем значении для общества, времени, мира…

Вероятно, вдоволь насладившись муками своей жертвы и решив, что пора заканчивать затянувшуюся игру, незнакомец, чуть ускорив шаг, настиг ползущего шефа, в облике которого уже не осталось абсолютно ничего начальственного и вельможного, и, расставив ноги, остановился над ним. Наклонившись, схватил его за волосы, задрал безвольную, податливую голову и острым, как бритва, кончиком когтя рассёк ему кожу на лбу, от виска до виска. А затем резко дёрнул за волосы…

Раздался дикий, душераздирающий вопль, от которого, казалось, вздрогнули даже листья на окрестных деревьях. Ничего не дрогнуло, похоже, только в сердце убийцы. Он, как и прежде, спокойно и бесстрастно, чуть покачивая головой и посверкивая глазами, смотрел на предсмертные судороги скальпированного им человека, царапавшего скрюченными пальцами залитую кровью землю и издававшего стонущие, хрипящие, хлюпающие звуки, понемногу стихавшие и глохнувшие.

 

Вскоре движения и звуки окончательно прекратились. Косматый великан постоял ещё немного над бездыханным телом, точно желая убедиться, что всё действительно кончено, после чего тряхнул головой, испустил протяжный гортанный рёв и, бросив взгляд кругом, неспешной, размеренной поступью зашагал по дороге в ту сторону, откуда незадолго до этого приехал автомобиль Ивана Саныча.

XI

Возникшее в лагере после отъезда высокого начальства возбуждение понемногу улеглось. Крики, разговоры, смех мало-помалу стихали, утомлённых и в большинстве своём нетрезвых археологов начал морить сон. Разложенные ими костры один за другим потухали, и через какое-то время на их месте лишь слегка теплились и змеились трепетные язычки умиравшего пламени.

Продолжал полыхать в полную силу только один, крайний костёр, возле которого традиционно размещались главные выпивохи во главе с рослым, крупнотелым, ражим детиной по имени Дима и по прозвищу Человек-Гора. У него была круглая, розовощёкая физиономия, заросшая густой рыжеватой щетиной, порядочно опухшая от обильных каждодневных возлияний, ради которых он, как и его товарищи, собственно, и заявился на практику. Больше никаких дел у них тут не было. Днём они отлёживались и отсыпались в палатках, бродили, зевая и почёсываясь, по лагерю и околице, даже не пытаясь приложить руки к чему-то полезному, или ехали с оказией в город – пополнить регулярно истощавшиеся запасы спиртного. Настоящая же жизнь начиналась у них вечером, когда народ возвращался с работы и собирался вокруг пылавших костров, когда раскупоривались бутылки, языки под действием алкоголя развязывались и начиналось искреннее, задушевное, хотя несколько сумбурное общение, незаметно и плавно перетекавшее в тихий, покойный сон, нарушавшийся, правда, кое у кого леденящими кровь пьяными кошмарами.

И сейчас наступил как раз тот критический момент, момент неопределённости, переходного, пограничного состояния, когда почти всё было выпито и все участники вечеринки были пьяны в хлам. Разговоры, ещё совсем недавно бурные и неумолчные, понемногу сошли на нет, усталые языки одеревенели и шевелились с трудом, а силы, чтобы совершать какие-либо телодвижения, исчерпались ещё раньше. А потому расположившиеся вокруг костра пять или шесть человек, в числе которых был и Паша, давно уже не сидели, а либо лежали, либо, в лучшем случае, полулежали, подперев руками отяжелевшие от хмеля головы и бессмысленно пялясь на весело трещавший огонь, озарявший их бледные, испитые рожи беспокойным, мятущимся светом. Пить никому уже особенно не хотелось, но время от времени то у одного, то у другого рука по привычке тянулась к недопитой бутылке, прикладывала её к сухим, горячим губам и вливала в ненасытную утробу обжигавшую внутренности огненную воду, растекавшуюся по телу едкими, ядовитыми струйками.

Если б дело пошло так и дальше, то в недолгом времени ослабшие пьянчуги один за другим провалились бы в объятия Морфея, из которых их уже никакими силами невозможно было бы извлечь. Однако их постепенное погружение в сон было прервано приходом Кирюхи – того самого крикуна, который прошлой ночью во всеуслышание заявил о своём нежелании ложиться спать. Он, естественно, тоже был пьян, но, в отличие от своих изнемогших, обессиленных друзей, был активен, резок в движениях и явно чем-то возбуждён и возмущён. Стремительно ворвавшись в круг света, он мельком оглядел разлёгшихся возле костра приятелей и, переведя дух, с хмурым видом проворчал:

– Что, спите?

Дима – наиболее крепкий и стойкий из присутствующих, что выражалось, в частности, в том, что он не лежал, а продолжал сидеть и был охвачен лишь лёгкой дремотой, – взглянул на новоприбывшего исподлобья и, звучно зевнув, равнодушно обронил:

– Спим… И тебе бы пора.

Кирюха снова бросил кругом резкий, сумрачно блеснувший взгляд и пробурчал сквозь зубы:

– Пора, пора… Да что-то не спится…

Дима посмотрел на него чуть внимательнее и, заметив, что товарищ немного не в себе, поинтересовался:

– Что случилось?

Кирюха не ответил. Лишь бормотнул что-то невразумительное и, усевшись рядом с Димой на толстый суковатый обрубок дерева, воззрился неподвижными, оловянными глазами в огонь, продолжая беззвучно шевелить губами и машинально сжимать кулаки.

Дима сбоку поглядывал на него, видимо ожидая, что Кирюха разговорится и поведает причину своего раздражённого, взвинченного состояния. Но тот молчал как убитый, лишь яростно вращал глазами и периодически плевал в огонь, словно представляя, что перед ним чьё-то, вероятно ненавидимое и презираемое им лицо.

Диме в конце концов надоело созерцать раздосадованного чем-то, насупленного приятеля, и он, пожав плечами, опять погрузился в приятное хмельное забытьё, из которого его совсем некстати вывел примчавшийся откуда-то взбудораженный Кирюха.

Однако Диме и его собутыльникам не суждено было в этот вечер отдаться томной, расслабляющей дрёме, как это было принято у них после каждой попойки. Едва он вновь смежил усталые, сонные вежды, как прямо у него над ухом раздался громкий, визгливый голос:

– А-а, вот ты где, падла! Ну что, поговорим, как мужчина с мужчиной!

И сразу же вслед за этим послышалась ожесточённая возня, сопровождавшаяся тяжёлым дыханием, напряжённым сопением и отрывистыми возгласами.

Дима открыл глаза и с удивлением увидел, как возле костра, явственно освещаемые его яркими алыми всполохами, схватились между собой в жестокой битве две изломанные тёмные фигуры. Это были Кирюха и Лёша, налетевший на своего противника как коршун и вцепившийся в него мёртвой хваткой. Кирюха, впрочем, тоже оказался не робкого десятка и оказал напавшему отчаянное сопротивление, так что схватка шла в целом на равных и исход её был совершенно непредсказуем.

Разбуженные звуками сражения, зашевелились дремавшие пьяницы и, приходя в себя и наскоро протирая припухлые, мутные глаза, с любопытством уставились на схлестнувшихся неприятелей. Ссоры, конфликты, выяснения отношений, взаимные упрёки, обвинения, оскорбления и угрозы случались в их компании нередко, были практически нормой их беспутной, нетрезвой жизни. Но, как правило, этим всё и ограничивалось, до драки, как ни странно, не доходило ещё ни разу, во всяком случае на этой практике. Бывало, поорут друг на друга не поделившие что-то собутыльники, обменяются самыми резкими и нелицеприятными эпитетами, выскажут всё, что они думали друг о друге, изольют один на одного всю накопившуюся желчь и разойдутся, как кажется, заклятыми врагами. А там – причём обычно в тот же день, – глядишь, уже сидят они снова в обнимку, пьют на брудершафт и со смехом вспоминают свою недавнюю склоку как что-то мелкое, незначительное, не стоящее внимания.

Но на этот раз всё было, по-видимому, гораздо серьёзнее. Противники дрались свирепо, зло, остервенело, вцепились друг в друга намертво и, по всей видимости, не собирались расходиться по доброй воле. Судя по всему, причина их внезапно вспыхнувшей неприязни была слишком велика и могла быть разрешена только на поле брани. Кто-то из них двоих должен был пасть в этой поистине титанической борьбе, и, так как силы сторон были примерно одинаковы и ни та, ни другая не желала быть побеждённой и стремилась во что бы то ни стало одержать верх, схватка, становившаяся всё более горячей и ожесточённой, грозила затянуться надолго. Подливали масла в огонь и зрители, с возраставшим интересом и азартом следившие за сражением, делавшие ставки кто на Лёшу, кто на Кирюху и громкими возгласами и гиканьем всячески подбадривавшие и подзуживавшие своих фаворитов, ещё больше распаляя и раззадоривая их.